Ночной звонок — страница 48 из 70

— Зачем пятьсот?

— Это его бы спросить… Еще он написал полтора десятка оперетт.

— Откуда ты про все это знаешь? — тихо спросила Катя.

— У меня отец музыкант. На скрипке играл. Для отдыха, для себя — валторной увлекался. Когда он понял, что скрипачки из меня не получится, он посоветовал мне посвятить себя музыковедению. Вот я и зубрила все, что относится к музыке…

— А как мог отец определить, что скрипачки из тебя не выйдет?

— Пальцы у меня пухленькие и короткие. Как обрубки. Мама говорила, что такие пальцы были у моего дедушки.

— А почему ты начала зубрить с иностранных музыкантов? — спросила Шура.

— Начинала я со своих. Глинка, Даргомыжский, Верстовский, Чайковский, Мусоргский, Бородин, Римский-Корсаков, Рахманинов. Потом Прокофьев, Шостакович, Хренников, Дунаевский…

— Господи! Да в музыке этой голову свихнуть можно.

— Не свихивают же люди.

— Скажи, Маша… Когда по радио звучит музыка, ты можешь определить, что это и откуда?

— Кое-что могу. Вот оперы, например, — «Иван Сусанин» Глинки, «Евгений Онегин» Чайковского, «Аскольдова могила» Верстовского, «Князь Игорь» Бородина, «Хованщина» Мусоргского… Они уникальны, их не спутаешь ни с чем. «О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить…» — только у Бородина.

— Чего же ты на фронт пошла? Ты и в тылу нужна была бы…

— А вы чего пошли?

— Мы — другое дело, — сказала Катя. — У меня в семье ни одного мужчины, а нас, сестер, пять. Отец за год до войны умер. Вот я и пошла… Чем могу, тем и помогаю. Сперва медсестрой была, раненых с поля боя вытаскивала. Когда саму в третий раз ранило, попросила не комиссовать, а направить хоть куда-нибудь, лишь бы воевать.

— Я курсы официанток закончила. После выпуска спросили — не пойду ли я к летчикам, я и согласилась. Вот и кормлю. Вернее, кормила. А теперь вас буду кормить, — тихо проговорила Шура.

— Ясно. Вы просто героини. Героини! Устраивайтесь. О музыке, музыкантах, о нас самих еще поговорим…

Но, как часто бывает в военной жизни, о музыке, композиторах, о самих себе говорить было некогда. Младший сержант Цветкова с утра до вечера пропадала в лаборатории, а если выкраивалась свободная минута — бежала на свидание к своему «суженому». Шура и Катя весь день возились с приготовлением пищи. Людей в фотоотделении вроде бы и немного, а заход один и тот же — что для ста человек, что для десяти.

Потом гибель капитана. Она всех потрясла. И хотя разговоров о Егорове избегали, думать о его смерти думали. Разговаривать же о музыке… Это было как-то противопоказано.

Старшина Игнатьев обратил внимание и на девушек. Шуру и Катю он сразу же вычеркнул из числа подозреваемых.


Когда после окончания работы над фильмом Маша вбежала в комнату, — теперь не «в свою», а «в нашу», — Катя и Шура вертелись перед стоявшим на полу небольшим зеркалом и разглядывали на себе легкие летние платья и выходные, на высоких каблуках, туфли.

— Отставить! — скомандовала Маша. — Сейчас же одеться по форме.

— Почему? — недоуменно спросила Шура. — Лето же… В этой шкуре жарко.

— Не сочиняйте. В форме вы просто царицы, а в этих воздушных файдешинах — просто кисейные барышни… Вас ни один уважающий себя солдат не пригласит на танец. И носить эту форму до самого последнего часа войны, до последнего победного выстрела…

— Ой, — вздохнула Катя, начала стягивать с себя платье, из которого, собственно говоря, выросла. Она провозила его с собой три года. За это время стала выше ростом, чуточку раздалась в плечах. Катя села на койку, посмотрела на подруг, спросила: — Интересно, какой это будет день? День победы? Солнечный или пасмурный, вторник или среда, воскресенье или суббота?

Шура обернулась:

— Почему забыла про понедельник, пятницу и четверг? Знаете, девочки, день победы будет самым великим праздником. Слезы радости и горя смешаются… У нас по маминой линии и по папиной ушло на фронт десять человек, а сейчас в живых только трое… И я четвертая.

Катя и Маша ничего на это не сказали. Да и что можно сказать? Путь к победе — это страшная, необыкновенно длинная дорога. Река крови, страданий и потерь.

— Ладно. Давайте собираться, — сказала Маша. — Майор идет на вечер…


На мужской половине тоже шли сборы: начищались сапоги, подшивались свежие подворотнички, гладились гимнастерки, а Миронов долго пытался натянуть на ноги унты, принадлежавшие старшине-дешифровщику по прозвищу Штурманенок, но из этого ничего не вышло: унты были на три номера меньше, чем было нужно, — и он зашвырнул их под топчан, надел прекрасные хромовые сапоги, на голову напялил шлемофон, тоже принадлежавший Штурманенку, посмотрел в зеркало.

— Скверно, — скептически поджал губы Миронов. — Старшина, правда плохо?

— Почему же? Оригинально.

— Оригинально, это да, но глупо.

— Возьми форменную фуражку, раз не любишь пилотку.

— Придется, — согласился Миронов, примерил фуражку. — Порядок. Солидности прибавляет. Если товарищ старшина не любит ходить на вечера в одиночку, могу быть гидом…

— В одиночку ходить не люблю, но вынужден от твоих услуг отказаться.

— Что так?

— Невыгодный ты попутчик. При такой твоей экипировке я проигрываю. Что значит моя пилотка в сравнении с твоей фуражкой! Один «краб» может поразить в самое сердце любую девушку.

— Э, старшина… Мы так не договаривались, это запрещенный прием. Не разводи грязь на сухом месте.

— Да нет, я серьезно… Впрочем, оставим. Идем. Девушки уже собрались, ждут нас, и майор с ними.

Старшина Игнатьев, Штурманенок и Миронов присоединились к майору Спасову и девушкам все вместе пошли к клубу. Минут через пять направился туда и Весенин. А у клуба — столпотворение: военные, гражданские, детвора. Старики и старухи стояли поодаль, молча наблюдали хору, молдавский народный танец. Миронов сразу же, как только пришли, включился в круг. Игнатьев подивился легкости, с какой щеголь сержант выделывал разные коленца. Казалось, в это время Миронов забыл обо всем, кроме танца.

«Интересно, и жизнь у него будет легкой, или это проявление беззаботности?» — подумал Игнатьев. Мысль эта исчезла так же вдруг, как и родилась. Игнатьев внимательно всматривался и вслушивался в толпу. По настроению, которое царило сейчас здесь, на площадке возле клуба, по той уверенности, умиротворенности, спокойствию, что были написаны на лицах старух и стариков, детворы, всех танцующих и наблюдавших за хорой, Игнатьев понял, что народ уже готов к переходу на мирную жизнь. К естественному людскому состоянию. Без крови и слез. И верит он, народ наш, что исход войны предрешен, нет в мире силы, способной помешать победе советского оружия над коричневой чумой. Народ — олицетворение мудрости. И в первые дни войны, когда мы отступали, теряли города и села, народ верил в конечную победу, и вера эта передавалась армии. Через письма, посылки; сама атмосфера труда в тылу заставляла людей сражаться до конца. Под Москвой, на реке Молочной, за Ростов, Харьков, в великих битвах за Сталинград и на Орловско-Курской дуге. И вот мы далеко на западе.

От этих мыслей Игнатьеву стало легко и весело.

После хоры девушка-организатор объявила по мегафону:

— Вальс. Дамский.

Шура повернулась к старшине:

— Пойдемте, Игнатьев?

— С удовольствием, — старшина улыбнулся — широко, доверительно. И настроение у него было хорошее, и само приглашение — «Пойдемте, Игнатьев» — понравилось ему. И уже серьезно добавил:

— Только вот получится ли… С начала войны не танцевал. Все перезабыл.

Ничего старшина не перезабыл. Это Шура почувствовала с первых шагов. Кавалер вел легко, мягко, предупредительно.

Старшина вел партнершу, а сам боковым зрением наблюдал за всем происходящим на площадке. Штурманенок танцевал с Катей, Спасов с какой-то девушкой в цветастой юбке, Цветкова с незнакомым для Игнатьева капитаном. Все в ней было олицетворением счастья. Улыбка сияла на ее лице.

— С кем это наша Машенька пребывает на седьмом небе? — пошутил Игнатьев, наклонившись к уху Шуры.

— С капитаном Мартемьяновым…

— Кто он?

— Разведчик. В штабе служит. Мы на него работаем. И на майора Коробова. Все схемы через них проходят. Они давно дружат. Он расписаться с ней хотел, да Маша отказалась.

— Не понимаю.

— Оригиналка. Хочет расписаться в Вене. Чтоб было чем дома хвастаться.

— Почему в Вене?

— Там большие музыканты жили… Штраус. Он пятьсот вальсов написал. А она по музыке пошла…

— Но мы можем и не попасть в Вену.

— И что ж? Решить-то можно так?

— Конечно, можно. Это не возбраняется.

Потом был концерт. Музыка, балет, песни. И художественное чтение. Было что посмотреть и послушать. Рядовой батальона аэродромного обслуживания буквально озадачил Игнатьева. Он читал стихотворение Константина Симонова «Убей немца». Читал просто, в какой-то замедленной манере, будто он нетвердо знал строфы, но это-то и подкупало. Стихотворение воспринималось особенно остро. И еще была тревога: вдруг этот баовец не вспомнит следующее четверостишие? Будет жаль и его, и всего вечера. Нет, не забыл солдат, таков был продуманный прием чтеца.

«Да, да, — подумал про себя старшина. — Так и нужно читать. Здорово получается. Впечатляет».

Потом трио девушек из того же батальона аэродромного обслуживания спело о том, что идет война, что мир — мечта каждого советского человека, но весь народ станет счастливым лишь тогда, когда на родной земле не останется ни одного фашистского захватчика.

7

Утро выдалось веселое, мягкое. Пахло травами и еще чем-то неуловимым. Игнатьев, умывшись по пояс, долго вытирался полотенцем, прислушивался к голосам птиц. Над домом, где располагалось фотоотделение, пролетел аист и скрылся за ближайшим холмом.

На пороге своей комнатки появилась младший сержант Цветкова.

— Доброе утро, товарищ старшина, — поприветствовала она Игнатьева.

— Доброе утро, — ответил тот. — У вас так заведено, или еще почему?