Ночные голоса — страница 39 из 96

Сокольников все время искал глазами Тоню, но ее не было среди провожающих. Не было ее и в парке, и в пансионате — нигде, где бы он ни пытался сегодня ее найти…

Когда приветливая стюардесса усадила их в самом хвосте самолета и приказала пристегнуть ремни, Пробст задержал ее:

— Голубушка, из уважения к моим сединам… Нам необходимо немного коньяку…

— Извините, не могу… Вы же знаете — не положено…

— Знаю, хорошая моя. Знаю. Все знаю. Но понимаешь — необходимо… В общем, так: одну бутылку нам, одну экипажу. Естественно, плачу я… Очень прошу тебя — принеси…

Выпив свой коньяк, он сразу заснул.

* * *

Через три года Пробст умер от тяжелейшего нефрита. Имущество он завещал своей бывшей жене — детей у него не было. На похоронах многие обратили внимание на статную, еще молодую женщину с тщательно уложенной головой под черным кружевным платком. Она никого не узнавала, и к ней старались не подходить. Говорили, что именно от нее его увезли в больницу, откуда он уже больше не вернулся.

За месяц до смерти он ослеп. Когда Сокольников — его лабораторию фактически уже слили с лабораторией Пробста — перед самым концом навестил его в больнице, он не сразу узнал старика. Особенно тягостное впечатление производили его глаза: они смотрели прямо перед собой, и в них не было ничего. Нащупав его руку, Пробст еле заметно сжал ее:

— Вот видите… И вешать никого не надо. Сами убираемся помаленьку. Не знаю, может быть, другие будут немного помягче нас. Спасибо, голубчик, что пришли. Не судите меня слишком строго. Я ведь по-своему тоже любил вас.

В густом сосновом лесу, на берегу реки, километрах в ста от Москвы, часто, особенно под вечер, можно встретить невзрачного, полноватого человека, медленно бредущего по одной из дорожек. Обычно он гуляет один, вернее, не один, а с собакой, лопоухим сеттером, судя по всему, очень привязанным к нему. Спросите этого человека, если захочется, что он думает. «Так, ерунду…» — ответит он, улыбнувшись своей извиняющейся улыбкой, и можете не сомневаться, не соврет.

1979

Визит

— Идиот! Нет, боже мой, какой идиот! Голова почти седая, вставных зубов полон рот — и так дать себя провести! Как мальчишку, как сопливого мальчишку… Ребеночек тоже нашелся, деточка! Сто тысяч! Господи — сто тысяч! За пять минут! Стыд, срам. Обманули дурака, обвели вокруг пальца, то-то теперь смеху — внукам рассказывать будут! И поделом тебе, раззява, поделом. Ах, подлецы, какие же подлецы.

Прошло уже пять дней, как это случилось, а Глеб Борисович Суханов, когда-то рядовой администратор ленинградской филармонии, а ныне заместитель директора одного из известных московских театров, мужчина видный, плотный и по-своему даже красивый, в самом, что называется, цвете лет, все не мог никак прийти в себя.

В деловом полуподпольном мире Москвы Суханов был фигура — не из самых крупных, конечно, нет, но все-таки фигура. С ним считались, имя его обычно произносилось с уважением, слово ценилось, и знакомством с ним гордились многие, причем не только деловые люди, но и те, кто к делам не имел никакого отношения. Однако и для него такая сумма была, безусловно, значительной, так просто ее из кармана не вынешь, в конце концов, он же не печатал деньги, Бог свидетель, ему они тоже доставались нелегко. Но обидно было даже не это, обидно было другое: провели… Как последнего дурака, как пьяного купца на Нижегородской ярмарке. Да купцам-то, в конце концов, было все равно, где, куда швырять деньги: скандал ли учинить, трехметровое зеркало разбить в ресторане, в Париж ли махнуть или так, за здорово живешь, за кураж, кинуть сотню тысяч в морду какому-нибудь проходимцу — на, знай наших! Нас от этого не убудет, только крепче станем, имя — тот же кредит! Теперь-то и жизнь другая, и масштабы, крутись не крутись, не те: если бы была у него возможность развернуться по силам, если бы не путала его эта власть по рукам и ногам — тогда другое дело. Тогда бы и сто тысяч — что такое сто тысяч? Плевать! В неделю наживем… Надо сказать, что Суханов был глубоко убежден, и не без основания, что дай ты ему эту возможность — никакой Сол Юрок или Карло Понти ему бы и в подметки не годились… Эх, только некуда девать силы человеческие, никому они не нужны… Хорошо этим там, у себя! А попробовали бы они здесь повертеться: какая же нужна осторожность, сколько нужно изворотливости, ума, такта, личного обаяния, наконец, чтобы наладить более или менее серьезное дело. И мало наладить — вести его дальше так, чтобы не сорваться, не подставить ни себя, ни других, чтобы в случае чего и концов-то никаких никто не мог бы найти. Эта чертова власть все время висит как волкодав на загривке, того и гляди, враз перекусит тебе шейные позвонки… Да ладно сам загремишь, семья по миру пойдет — вот что страшно, не приведи Бог никогда и никому. Это только так, легенда, что компаньоны потом выручат, поддержат — черта с два они потом поддержат, разве что по пустякам, первый год, ну два от силы, больше не надейся, дураков нет, каждый за себя, один Бог за всех… Но ничего, мы тоже не лыком шиты. Обидно только, что стараешься, надрываешься — и все это ради чего? Ради того, чтобы потом тебя в пять минут раздели, ограбили посреди бела дня — и кто?! Шушера, рвань, шпана несчастная, которой иной раз и руки-то не подашь, а вот на тебе: взяли за горло мертвой хваткой, куда ты теперь от них денешься, хочешь не хочешь — плати…

Долго же будет он помнить потом этот маленький обед в ресторане «Варшава», начавшийся так тихо и скромно, в одиночестве, почти в полупустом зале. Ресторан этот — ближайший к Парку культуры, кормят в нем неплохо, и после игры на бильярде в зале того же парка он обычно обедал здесь один, а после ехал к себе в театр…

Глеб Борисович был игрок, игрок солидный, что называется, без глупостей: несмотря на весь свой демократизм, он обычно очень четко знал, с кем играть, а с кем не играть, — конечно, если речь шла о серьезной игре, — с кем вести компанию, а с кем, наоборот, сохранять дистанцию, не роняя свой, прямо скажем, нелегко и непросто завоеванный авторитет и ту респектабельность, которая так выгодно отличала его в глазах определенных московских кругов. Уже давно и похоже, что прочно, за Сухановым утвердилась репутация барина — он очень дорожил этой репутацией, умело, с прирожденным чувством меры и такта поддерживал ее, а если и выходил иногда из образа, то потаенно, скрываясь от всех своих близких знакомых, так, чтобы никто и ничего не знал… Ну что ж, это тоже понятно: нервы-то не стальные, человеку нужна время от времени встряска, разрядка — пошуметь, вываляться в грязи, без этого нельзя, не выдержишь, да и какой же русский, в конце концов, не любит быстрой езды?! Дым, гульба, шампанское, молоденькие продавщицы или парикмахерши, загородный ресторан, потом чья-то дача, кутеж на двое-трое суток, похмелье, серое утро, пустые бутылки, сигарета, как пароходная труба, воткнутая в кружок колбасы, женские юбки, разбросанные по стульям… Но игра — нет, это не разрядка! Игра в его жизни значила совершенно иное. Это было любимое времяпрепровождение, отдых, хорошо отутюженный костюм, чистота, общение с приятными тебе людьми. Ну а азарт… Азарт, конечно, в нем был — и еще какой! — но в том положении, которое он занимал, азарт приходилось всеми силами давить. Разве что позволишь себе иной раз, смехом, взять карту, когда рабочие сцены в ожидании спектакля сидят, перекидываются в «двадцать одно», или на бегах вдруг ни с того ни с сего поставишь черт-те какую сумму… Но и в этих случаях он никогда не терял головы и вовремя прекращал, когда начинало слишком уж везти или, наоборот, слишком не везти.

Суханов играл на бильярде, играл, конечно — и очень регулярно — на бегах, но больше всего любил и ценил он тихие вечера у камина в своей давно сложившейся компании, в квартире у известного профессора-уролога, где они собирались раза два в неделю и играли — иногда в бридж, реже в покер, бывало, что и для баловства в канасту, но в основном в преферанс, старый, милый, добрый преферанс, где важен сам процесс, уют, размышления, меняющийся каждый раз рисунок партии, а вовсе не тот чепуховый выигрыш или проигрыш, который ждет тебя в конце игры — конечно, если партнеры равны по силам и давно знают друг друга. А они знали друг друга давно, компания подобралась очень солидная: профессор, отставной генерал, директор крупного писчебумажного магазина, Глеб Борисович и иногда еще один довольно известный драматург, бесподобно владевший производственной тематикой, но в картах, надо признаться, немного жадноватый, следовательно, не слишком надежный как партнер, а потому и бывший у них не столько основным, сколько запасным… По правде говоря, натуре Суханова больше бы соответствовал покер — игра азартная, с крупными ставками, но он, во-первых, и здесь, в этой компании, не терял бдительности, предпочитая не дразнить чужие глаза своими деньгами, а во-вторых, приходилось, что называется, приспосабливаться к обстоятельствам: генерал по своим доходам явно не тянул на покер, у профессора тоже вроде бы имелись свои пределы, а драматург так тяжело переживал каждый свой проигрыш, что было ясно — для серьезной, большой игры он просто не годится, еще чего доброго донесет, лишь бы только не платить никому…

Нет, что ни говори, жизнь его пока складывалась неплохо, очень неплохо, особенно если оглянуться на то, с чего он начинал… Неполучившийся актер, мелкий администратор на побегушках, вечная суета, погоня за копеечным заработком, — не дела, нет, делишки, боже мой, какая мелочь, одно слово, шахер-махер, вспомнить сейчас и то совестно, — стерва жена, ни в грош не ставившая его и изменявшая ему налево и направо, с кем попало… Однажды, было дело, он даже застукал ее с каким-то мальчишкой-фарцовщиком, из тех, что вечно околачиваются у подъездов «Астории» или в аэропорту… Балерина… Шлюха, а не балерина… Теперь-то небось локти кусает с досады: кому ты, старая дура, нужна в свои сорок-то лет, скажи спасибо, что хоть в деньгах не знаешь недостатка, да и то не ради тебя, ради дочери, тебе бы я и рубля не послал — иди на панель, зарабатывай, а не можешь, так хоть с голоду подохни, мне-то что за дело, я-то свое с тобой, слава Богу, отмучился, отслужил… Все изменилось — и изменилось в принципе, — когда он решился наконец бросить эту ведьму, женился на Регине и перебрался из Ленинграда в Москву. Конечно, это было трудно, что называется, с кровью отрывал. Дочь… Дочь он любил без памяти — пушистое, ласковое существо, с аршинными ресницами, с глазами, в которые бы только смотреть и смотреть и забыть, не помнить, что здесь же, за другой дверью, начинается грязь, ужас, визг, черт знает что… Но он и сейчас перед ней чист, считай, что она уже обеспечена до конца жизни, еще и внукам останется, а отношения у них сохранились прекрасные, даже лучше, чем с Максимом, сыном от Регины: правду говорят, чт