Ночные голоса — страница 42 из 96

Собственно говоря, в результате всех этих дискуссий у него осталось только два аргумента, но оба достаточно весомых: во-первых, не хочу, а во-вторых… А во-вторых, действительно Алена. Не хочу я, понимаешь ты, чертова кукла?! Не хочу! Я вырос здесь, у меня здесь все свое и все свои, я никого не знаю там и знать не хочу. Я уже не мальчик, мне любой фонарь теперь на улице дорог, старики мои уже который год на Немецком рядом лежат… Куда мне рваться? Мне и здесь хорошо. Опасно? Да, опасно. Ну так что ж? Я знал, на что шел. Я осторожен, еще пару лет — и я лягу на дно, утихну, будет только театр, и больше ничего… Заново начинать? Чтобы там до моего положения пробиться — да кто меня там пустит? Кто меня там ждет? Опять спину гнуть, опять извиваться? Хорошо, пусть за другие деньги, за другую жизнь — но кто я там? Никто! Ничтожество… И Алену не трожь… Я тебя люблю, уважаю, я буду благодарен тебе всю жизнь, но ее — не трожь…. Все пройдет, а Алена останется… Ладошки ее, ресницы, нос, к которому так хорошо, так мучительно — до дрожи — хорошо прикасаться губами… пальцы ее, быстро-быстро, сетью, окидывающие тебя: трог-трог-трог, легкими, еле уловимыми касаниями по вискам, по глазам, по скулам, окаменевшим от напряжения — только бы не спугнуть, не выдать себя, не дыхнуть вчерашним перегаром или чем-нибудь еще. И этот хрустящий хрящик уха: отодвинешь прядь, чуть прикусишь зубами — смеется: «Ой, больно, папа, не кусайся, ты же не собака…» Куда я поеду?! Никуда я не поеду! Езжай сама. А ведь уедет… Как пить дать уедет. Плюнет на меня и на все — умная баба, жесткая, за это и люблю… Развод? Опять развод? Сколько ж можно? И сына увезет — не оглянется.

— Глеб Борисыч… — прервал его все тот же тусклый, вялый голос. — Плохо дело… Не повезло нам с тобой… Сорвал банк, стервец… С тебя сто тысяч…

— Ск… сколько?! — поперхнулся Суханов.

— Сто тысяч… Ну а с меня, как понимаешь, девятьсот…

— Т-т-ты… ты… что?! Спятил?!

— Да нет. Слава Богу, пока в здравом уме… В банке же был миллион, Глеб Борисыч… Десятая с тебя. Уговор…

— К-к-как?! Когда?!

— Да ты же рядом сидел! Ты что, не слышал, что ли? Был миллион, он пошел ва-банк… Не повезло, конечно… Что поделаешь! Игра… Я бы сейчас, например, не отказался поменяться местами с этим молодым человеком… Да ты не волнуйся, Глеб Борисыч. При себе нет — после отдашь, он нам с тобой на слово поверит. Человек ты известный, на виду…

— Что же вы делаете?.. Христопродавцы… Уж лучше бы с кистенем…

— Глеб Борисыч, ай-яй-яй… Тебе-то уж вроде бы не к лицу. Зачем такие слова? А мне, по-твоему, что ж тогда делать? Вешаться?.. Володенька, запиши-ка на бумажке Глеб Борисычу свой телефон. Ты уж нас, голубчик, извини, с недельку придется подождать… Такие деньги нам с Глеб Борисычем за вечер не собрать… Подождешь? Согласен? Ну вот и умница…

— Бандиты… Шулера… — задыхался Суханов. — Это я-то — лох? Это я, по-вашему, фрайер? Ты понимаешь, Фордзон, что ты делаешь? С кем ты связываешься? Понимаешь?..

— Понимаю, Глеб Борисыч, все понимаю… Что ж тут не понять… Ты человек великий, а я маленький… Только на меня-то за что сердишься? Если кого сейчас и жалеть — так меня, не тебя… Для тебя пустяки, а мне теперь конец… Я теперь считай, на всю остатнюю жизнь у Володеньки в кабале…

— Ну, Фордзон… Ну, сволочь… — хрипел Суханов. — Ты меня еще не знаешь… Ты меня не знаешь… Шею сворочу, гад ползучий! Попомнишь ты меня… Я тебе обещаю… Ничего не заплачу, мерзавцы! Ничего!..

— Нехорошо, Глеб Борисыч… Нехорошо… Ай-яй-яй, как нехорошо… Не ожидал… Ничего, это ты пока в волнении, придешь в себя, подумаешь… Будь здоров. Через недельку-то уж, пожалуйста, сделай милость, объявись…

Этот подонок даже не счел нужным довести до конца свою роль: он скорчил победную, гадостную рожу, нагло рассмеялся, обнажив гнилые зубы, и, вставая, даже подмигнул своему партнеру — мол, так-то, брат, учись. Они расплатились по счету и ушли, оставив Суханова подыхать от ярости, от жгучего презрения к самому себе — к себе, такому удачливому, такому умному, такому выдающемуся всего пять минут назад, а на самом деле, как оказалось… Стыд, какой стыд, унижение, позор… Дерьмо! Полное дерьмо. Боже мой, какое же дерьмо. Мордой об стол, в тарелку, за загривок, да еще потерли, повозили туда-сюда, чтобы знал, чтобы чувствовал — не заносись, не распускай перья, может быть, ты и умный, но и поумнее тебя люди есть, не тебе чета… Пижон! Шляпа!.. Стыд, Господи, какой стыд. Хоть провались на этом месте. К чертовой матери, в тартарары…

Ночью он вдруг поразительно четко, как при вспышке света в темноте, вспомнил, где он видел этого парня с атташе-кейс: ну конечно же в свите, в хвосте у Семена, известнейшего московского профессионального игрока, игравшего во все, во что только можно было играть — на бегах, в бильярд, в железку, в карты, в нарды, в домино, в кости, в спринт-лото… Этот парень вечно маячил на ипподроме у Семена за спиной, ясно — был на подхвате у него, а теперь вот, как видно, созрел, вышел в самостоятельную жизнь. Вышел… Это называется — вышел. В муромских лесах ему место, подлецу, с ножом за голенищем, на большой дороге, а не здесь… Собрать бы эту сволочь всю разом и выселить за сто первый километр, пусть там режут, раздевают друг друга. Как же, выселишь… Эх, куда только власть смотрит! Занимается черт-те чем, а что под носом у нее — никому и дела нет, наплевать.

В восемь утра Суханов уже сидел в шашлычной на Арбате, где по утрам подавали хаш и где, как он знал, обычно завтракали тотошники перед тем, как ехать на бега. Он не ошибся — Семен тоже был здесь: плюгавый, золотушный человечек неопределенного возраста, с ушами, как два локатора, торчащими в разные стороны, остреньким носом и маленькими красными глазками без ресниц…

— Семен… — начал он, подсаживаясь к нему.

— Знаю, Глеб Борисович, все знаю. Примите мои искренние соболезнования. Что и говорить — не повезло…

— Это ваш человек, Семен.

— Мой!? Да вы что, Глеб Борисович! Я, конечно, знаю его, но сказать, чтобы это был мой человек, нет, Глеб Борисович, это вы слишком. Он играет от себя, я тут ни при чем.

— Семен, предупреждаю — я не буду платить. Более того, если ваши люди станут мне угрожать — я буду вынужден сообщить куда следует. Я всегда уважал вас, Семен, считал за игрока, крупного игрока… А выходит… Выходит, вы — просто уголовник? Кандидат за решетку? Так я вам помогу туда попасть, Семен, будьте уверены, помогу. За мной дело не станет…

— Бросьте, Глеб Борисович… Не надо, не швыряйтесь зря словами. Здесь народ не из пугливых… Вы умный человек и прекрасно понимаете, что не вам сейчас диктовать условия… А если соответствующие органы узнают, что скромный театральный деятель в пять минут просаживает сто тысяч? Откуда у него деньги на такую игру? Ведь вам конец тогда, Глеб Борисович. Не мне вам объяснять. И, как вы понимаете, узнать им об этом ничего не стоит… А ваша репутация в деловом мире? Вы об этом подумали? Суханов не платит карточные долги — да кто вам хоть на грош поверит после этого? Нет, Глеб Борисович, давайте лучше прекратим этот бесполезный разговор. Игра есть игра, придется платить. Насколько я знаю, у вас есть еще неделя — так не тратьте ее зря на пустые препирательства. Если не деньги, то хоть нервы сэкономите. В наше время это тоже уже кое-что…

Ужасно, но мерзавец был прав. Абсолютно прав. Выхода не было — надо было платить. Но где взять денег? И столько денег? Наличными, если не продавать ничего из дома, у него сейчас было немного, всего тысяч десять, не больше — калужский филиал, по крайней мере на время, основательно сократил его возможности. Продать что-нибудь из картин или антиквариата? Не хотелось бы, да и нельзя. Во-первых сразу поползет слушок: Суханов начал продавать свой музей — что бы это значило, как вы думаете, дорогие товарищи, а? Во-вторых, Регине незачем знать обо всей этой истории, попреков потом не оберешься, всю жизнь будет поминать. А продать серьезную вещь так, чтобы она не заметила, — невозможно, заметит, все заметит, глазастая баба, черта с два от нее что-либо утаишь. Значит, оставалось одно — занимать. Но и занимать надо с умом, не у каждого встречного и, разумеется, не по мелочам: чем меньше людей будет втянуто в это дело, тем лучше. Семен прав, что-что, а огласка ему в данном случае совершенно ни к чему. Не хватало еще поскользнуться вот так, на ровном месте, без всяких на то причин. Жил-жил, и вдруг — на тебе: банановая корка под каблуком — и поминай, как звали. Так грохнешься — костей потом не соберешь, ни своих, ни чужих. Но этим мерзавцам я отомщу! Я не я буду, если я когда-нибудь не отомщу… Ничего, терпение. Главное — терпение. Придет когда-нибудь и мой черед.

Все получилось так, как он рассчитал. Тридцать тысяч дал Захар, обругав его при этом дураком и пригрозив отделиться от него, если подобное беспутство будет продолжаться и впредь. Двадцать тысяч удалось перехватить у старика Арменака: пришлось сказать ему, что, дескать, присмотрел хороший дом, хороший участок, дело, безусловно, стоящее, но только очень дорого, надо залезать в долги, а к кому же еще обращаться, как не к нему? Старик, по крестьянской своей натуре, больше всего на свете ценил недвижимость и очень радовался, когда молодые и, как он считал, способные люди в конце концов приходили к тому же, к чему и он. Все-таки есть вечные истины на земле: как вы ни колготитесь, как ни бейтесь, а никому и никогда их не отменить, жизнь все равно возьмет свое. Писчебумажный магазин дал двадцать тысяч, даже не спрашивая, на что. Он искренне симпатизировал Суханову, можно сказать, любил его: надо — значит, надо, ради Бога, Глеб, возьми, тем более что для него самого эти двадцать тысяч были такой безделицей, что об этом даже совестно было и говорить между серьезными людьми… Оставалось достать еще двадцать, и вот за этим-то он и приехал сегодня в Ленинград. Здесь жил, действовал один старый его друг еще по тем прежним, полуголодным временам. Теперь он был большим человеком, делал большие дел