На другой день, во вторник, ему удалось так устроить свои дела, что в четыре он был уже свободен. Шофер подвез его к дому. Не поднимаясь наверх, он пересел в свою машину и из автомата на углу позвонил Татьяне: ничего там без нее не случится, пусть скажет, что ей нужно в министерство, он будет ждать в машине у метро, надо только сына предупредить, что задержится, и вечер — их… Куда поедем? Хочешь, в Архангельское? День будничный, людей там сегодня немного, погуляем по парку, поговорим… Помнишь, мы однажды были там? Тебе там понравилось: и парк, и музей, и ресторан этот с палехской росписью вдоль стен. Говорят, там теперь по обычным дням пусто: десяток-другой иностранцев и больше никого. Идет? Идет. Жду.
Он заметил ее в толпе еще издали: светлый плащ, легкая походка, сумка через плечо, прямая спина, стройная, подтянутая фигура — не девочка, конечно, нет, но, с другой стороны, и не скажешь, что это идет женщина, у которой в подчинении несколько десятков человек с высшим образованием и которую, кроме того, дома ждет десятилетний сын. Узнав его машину, она ускорила шаг, почти побежала, сумка сползла у нее с плеча на локоть и ниже к ногам, она, запнувшись, досадливым, нетерпеливым жестом вздернула ее обратно вверх, но сейчас же улыбнулась, и не вообще, а именно ему. Не огибая машины, она просунула голову в приспущенное окно и коснулась губами его щеки:
— Долго ждал?
— Нет, недолго, минут десять.
— Прости. Как всегда, когда нужно — обязательно кто-нибудь пристанет: подпиши, посмотри, подскажи… А ты сиди как на иголках.
Когда они куда-нибудь ехали вместе, обычно она молчала — боялась отвлекать его от дороги, кроме того, она, по-видимому, еще не до конца вышла из того возраста, когда высшее наслаждение в жизни — смотреть в окно… Машина шла ровно, никто их не обгонял, никто не мешался впереди. Самойлов любил эту дорогу: после Кунцева, особенно после поворота на Успенское шоссе, она была красива при любой погоде и в любое время года — пусто, столетние сосны, поля, перелески, нарядные дома, опять сосны, потом длинная дамба через луг и мост через Москву-реку. Придерживая баранку одной рукой, он положил другую ей на плечо, привлек к себе и на секунду заглянул ей в глаза: так и есть, те золотистые крапинки в зрачках, которые он так любил, на месте, и две-три ниточки морщин под осторожно подведенными глазами тоже на месте, и губы, как всегда, полуоткрыты навстречу ему — так какого же черта? Чего еще тебе надо? И зачем, скажи на милость, ты затеял всю эту ерунду? А вдруг спугнешь, а вдруг это все исчезнет? Что тогда? Нет, не исчезнет. Да и задний ход уже не дашь, поздно, что будет теперь — то и будет. Она же знает, что я ее люблю и никого больше не люблю.
Они долго ходили по парку, по его террасам, по роще за оградой, говорили немного о работе, немного о себе, иногда и так просто, ни о чем, — о чем вообще говорят близкие друг другу люди, когда они вдвоем? Так, что придет в голову, — это-то и хорошо… От медленной ходьбы оба устали, к тому же обоим уже давно хотелось есть. Они поднялись на второй этаж ресторана, того самого, где стены были отделаны панелями, расписанными палехскими — а может быть, и хохломскими — мастерами. В зале действительно не было почти никого, только в дальнем конце его сидела большая группа чинных улыбающихся японцев, но и они вскоре ушли. Когда он просмотрел поданную карточку и сделал заказ — обычно выбирал он, для нее это было лишнее напряжение, она охотно предоставляла это все ему, — Таня положила локти на стол, подперла щеку кулачком и сказала, внимательно и, как ему показалось, с сочувствием глядя на него:
— Ты сегодня какой-то необычный… Очень значительный. Или нет, не значительный, а строгий, серьезный. Больше, чем всегда. Ты что-нибудь скрываешь от меня?
— Да… Да, Танюша, скрываю… Но долго скрывать, чувствую, не удастся.
— Что?
— Как бы тебе сказать… Одним словом, хорошие мои, обстоятельства складываются так, что тебе нужно перейти от нас куда-нибудь в другое место…
— Вот оно что… Куда?
— Мое предложение — в наш проектно-исследовательский институт, на должность начальника отдела экономических обоснований. Оклад выше, условия работы неплохие, наверное, все-таки полегче, чем у нас…
— Подожди, подожди… Это детали, это потом. Ты действительно считаешь, что это нужно — перейти?
— К сожалению, нужно. Так будет лучше для нас обоих. И для тебя, и для меня.
— Это нужно скоро?
— Скоро. Чем скорее, тем лучше.
— А там, куда ты предлагаешь, я справлюсь?
— Почему нет? Я тебе уже не раз, по-моему, говорил — умнее тебя я еще женщины не встречал. Чего ж там не справиться? Справишься… Работа как работа, ничего особенного в ней нет…
— Хорошо.
— Что — хорошо?
— Хорошо, я перейду.
— И не спрашиваешь даже, в чем дело, почему…
— А зачем? Какая разница, в чем?.. В том, в этом… Я давно знала, что рано или поздно так будет. Только думать об этом не хотелось. Ну вот, а теперь это пришло… Ты очень огорчен?
— Очень. Огорчен — не то слово. Места себе не нахожу.
— А ты не надо, не огорчайся. Все будет хорошо…
— Все?
— Все… Ты ведь меня бросать не собираешься? Нет?
— Ты с ума сошла! Только бы ты меня не бросила, а я… Куда я от тебя денусь?
— Ну вот… А теперь забудь об этом. После поговорим. Завтра. Вызовешь меня и — поговорим… Давай сейчас лучше о чем-нибудь другом…
Прошло два года. В один из майских дней Самойлов сидел у себя в новом, недавно отремонтированном кабинете в здании министерства и в десятый раз, наверное, перечитывал письмо, переданное ему вчера через третьи руки, кружным путем. Письмо было из Киева.
«Дорогой мой, я знаю, ты меня поймешь и простишь, — писала Татьяна. — В сложившихся обстоятельствах я решилась все же принять то предложение, о котором, помнишь, я тебе как-то говорила. Теперь я здесь, пишу тебе из своей новой квартиры, за рекой, в Дарнице. Надо отдать должное моему теперешнему руководству: никакого обмана, что обещали, то и выполнили — и работа, судя по первым впечатлениям, мне по силам, и должность хорошая, и квартиру дали такую, о какой в Москве я могла только мечтать. Сейчас здесь весна, тепло, цветут каштаны. Сереже здесь очень нравится, мне удалось и тут пристроить его в английскую школу — я думаю, ему будет хорошо. Ты ведь знаешь, я всегда очень переживала за его здоровье, он такой слабенький, а климат здесь, несомненно, лучше, чем в Москве, на рынке уже полно ранних овощей, даже черешня уже появилась — привозная, конечно, и все здесь дешевле и лучше, чем там, у нас. И перед мамой теперь душа у меня спокойна: после того как умер отец, она все время хотела вернуться на родину, все время говорила об этом — она же киевлянка, у нее здесь полно родственников, и она сейчас только и делает, что ходит по гостям…»
Когда же, черт, она успела все это провернуть? Неужели за этот последний месяц, пока он был в отъезде? И все молчком, тихо, не посвящая его ни во что. Сказала только раз, мимоходом, что ее зовут в Киев, и все. Как же так? Рубанула — и конец. Рубанула… А ты как думал? Что, собственно говоря, было ей отрубать? Что осталось от того, что было? Так, ошметки, и больше ничего. И отрубать-то, по сути дела, было нечего. О чем ей жалеть? О тех наспех, накоротке, встречах, дай Бог раз-два в месяц, да и то если повезет, если удастся достать ключи? А достать их было непросто, очень непросто — у кого попало ведь не возьмешь. Ну, а с другой стороны, что он мог сделать? Снять комнату, как он когда-то хотел? Нет, в его нынешнем положении лучше было этого не делать, не только он — она это тоже понимала, слишком он на виду. Что еще? У нее? Но ведь сына-то из дома не выгонишь, мальчик уже большой, все понимает. Так где?.. А, если бы не этот управделами… Если бы не он! Ведь, по существу, это все из-за него. Недаром говорят, заставь дурака Богу молиться — он и лоб расшибет… Протокол, протокол… Ну и что же, что протокол? На кой хрен он мне сдался — это твой протокол? Для тебя протокол, а для меня удавка на шею… Вот он, твой протокол. Сиди теперь, смотри…
Все дело, если уж говорить об обстоятельствах, было в том, что у них в министерстве сидел чересчур усердный, чересчур пунктуальный управляющий делами. То ли по установившейся традиции, то ли действительно по официальному протоколу, но управделами считал почему-то своим обязательным и неизменным долгом встречать на аэродроме каждого замминистра, когда тот возвращался из командировки, а если не мог сам, то посылал для этой цели своего заместителя или какого-либо другого видного человека из своего управления. Сколько Самойлов ни просил поломать этот обычай, сколько ни вел разговоров на этот предмет — иногда обиняком, а иногда чуть ли не в лоб, — все было тщетно, как говорится, хоть кол на голове теши. Каждый раз, когда он выходил из самолета, его еще у трапа встречали или этот человек, или его представители. Они приветствовали его, поздравляли со счастливым прибытием и потом сопровождали вплоть до самого его дома, чуть ли не до дверей. Обычно у выхода из аэропорта его теперь ожидали две машины: в одну садился сам управделами или его люди, в другую он с женой — ее они теперь тоже каждый раз любезно ставили в известность о точной дате и точном часе его прибытия. Это было мучительно донельзя: сидеть, видеть боковым зрением величественный профиль жены, ее неизменную шапку из серой норки и такой же воротник, ее застывшее, вполне соответствующее ситуации лицо, ощущать рядом с собой ее монументальные колени, говорить с ней о чем-то, перебрасываться пустыми фразами о погоде там и здесь, о домашних делах, о даче и думать, думать только об одном — почему нельзя сейчас закричать, остановить, пересесть в такси, взбежать на тот этаж, позвонить в ту квартиру, где его любят, где его знают, где его ждут…
Самойлов еще раз перечел письмо. Нет, ни слова упрека по отношению к нему, ни даже тени упрека: что ж, все сложилось так, а не иначе, печально, но другого выхода нет, надо жить, надо работать, растить сына… И эта последняя фраза «Целую тебя, дорогой мой, береги себя, ты ведь себя совсем не щадишь. Вспоминай обо мне иногда, я тебя очень люблю»… Да нет, нельзя же так! Надо сейчас же, немедленно написать ей, послать телеграмму, слетать туда самому — что она делает?!.. Ну да… Как же — написать, слетать… Сиди… Сид