Ночные голоса — страница 70 из 96

— Ну, что, профессор, хорошие у меня книжки?

— Хорошие, ничего не скажешь.

— А хошь… А хошь, я тебе какую хошь отсюда подарю?

— Ну, подари, если не шутишь.

— И подарю! Я сегодня гуляю. Какую хошь — такую и подарю…

— Ну, подари тогда вот эту. Дюма «Двадцать лет спустя».

— Бери! А хошь, еще какую бери. Мне не жалко! Ты, профессор, оказывается, мужик ничего… Ты не стесняйся, бери!

В пять утра, на каком-то подвернувшемся под руку мусоровозе или, не помню, поливальной машине я вернулся домой, прижимая к груди эти проклятые «Двадцать лет спустя». Ключи я забыл дома, пришлось звонить. Но жена не спала, и по ее покрасневшим, заплаканным глазам я понял, что ей тоже нелегко досталась эта ночь.

— Все! Закрыта проблема! — объявил я еще в дверях, торжественно потрясая в воздухе своей добычей. — А как закрыта — не спрашивай. Завтра, когда просплюсь, расскажу…

Не так давно, когда я узнал, что великий маг и волшебник современности Джордж Сорос финансирует у нас выпуск «Энциклопедиа Британника» тиражом в пятьдесят тысяч экземпляров по цене 50 долларов за каждый из пятидесяти роскошных томов полного ее комплекта, я, кажется, в первый раз усомнился в его истинных финансовых способностях. Будучи с ним знаком, я даже хотел предложить ему пари, что столько «новых русских», способных выкинуть две с половиной тысячи «зеленых» именно за такого рода кураж, он не найдет, и все предприятие его в конце концов потерпит крах. Но потом заколебался и от идеи пари отказался: а вдруг он все-таки найдет?

Нет, все же убежден — не найдет В следующем поколении — может быть, а в этом не найдет. Такого «общества книголюбов» у нас еще не скоро можно ожидать. По крайней мере, не раньше, чем все виллы на Кипре и на Ривьере будут нами скуплены.

Когда развиднеется…

Писать прозу я начал давно, еще со студенческой скамьи. В 1961 году опубликовал первый свой рассказик в одном толстом журнале, а потом до 1987 года, т. е. целых двадцать шесть лет, молчал. Но молчал не потому, что не работал — нет, я усидчивый, усердный, я работал почти каждый день все эти годы — а потому, что меня не печатали. Одобряли, а бывало, и хвалили, но не печатали.

Максимум, чего мне удалось добиться за все мои многолетние хождения по редакционным кабинетам, это было заверение одного из наших главных журнальных редакторов:

— Погоди, Петрович! Погоди. Вот ужо развиднеется…

Может быть, из-за собственного повышенного самолюбия, а может быть, и потому, что истинные меценаты и покровители «свободных искусств» к тому времени вообще у нас перевелись, но мне так и не удалось найти кого-нибудь достаточно влиятельного, кто бы за меня тогда заступился. Вот я и ждал год за годом, десятилетие за десятилетием, когда же оно «развиднеется».

Ох, как же я до сих пор ненавижу это вполне вроде бы безобидное слово, под которым, однако, прошла чуть ли не вся моя сознательная жизнь: «развиднеется»… Не хочу слишком нажимать на эту педаль, но, думаю, не надо особенного воображения, чтобы понять, через какие глубины отчаяния, безнадежности и самоедства мне пришлось пройти. Всякое иной раз лезло в голову: а может, плюнуть на всю эту муку разом — чего ж тянуть, все равно оно не «развиднеется» никогда.

Почему не печатали? А черт его знает, почему! Никакой реальной угрозы ни режиму, ни его идеологии я, с моей точки зрения, не представлял: так, обычные интеллигентские сопли о жизни, о высоких материях, о духовных ценностях, о добре и зле…

Впрочем, не следует забывать, что в ту пору писать правду (или хотя бы полуправду) дозволялось только в двух случаях: либо о последней, самой страшной нашей войне, либо о разоренной российской деревне. А мои писания, надо думать, с первых же страниц просто вызывали у тех, кто решал мою судьбу, известную спинномозговую реакцию — как у Геббельса, который при слове «культура» хватался за пистолет… Во всяком случае, никакого другого объяснения моему столь затянувшемуся молчанию у меня тогда не было, да и сейчас его нет.

Наконец, где-то уже в самом конце правления Л. Брежнева, я окончательно устал ждать. Нет-нет, я не сломался! Я просто решил, что если суждено моим работам когда-нибудь достучаться до людей, то надо сделать сборник, размножить его на машинке или на ксероксе экземплярах в двадцати, переплести и раздать его по рукам. Выживут мои работы — значит, выживут, а умрут, исчезнут — значит, так тому и быть, значит, так и записано мне было изначально где-то там, на небесах.

Сказано — сделано. Включил в этот сборник «Пашков дом», повесть о И. В. Гете, несколько наиболее удачных, по моему убеждению, рассказов — сборник получился довольно внушительным, до сих пор еще помню это ощущение тяжести, когда впервые взял его тогда в руки. И красивый получился «самиздат»! Даже синий коленкор удалось где-то для него найти.

Но перед тем, как начать партизанить, я решил все-таки сделать еще одну, последнюю попытку проломить лбом эту стену, которую я уже более двадцати лет не мог никак проломить… Вспомнил, что главным начальником в ЦК над всеми журналами тогда был мой бывший сослуживец по этому почтенному учреждению Н.Б. — живой, подвижный, острый умом и в высшей степени начитанный человек. И по слухам, пьющий — втихую.

Нет, действительно, и чего я раньше, дурак, этого не сделал? А все гонор, самолюбие, будь они неладны. Чем иметь дело с разной ничего не решающей шушерой, надо было сразу же идти туда и к тому, где в конечном счете и вершились тогда все эти дела. А я все чего-то тянул, чего-то ждал…

Реакция Н.Б. на мою просьбу посмотреть, прочитать, что мне удалось написать, была мгновенной и самой благожелательной: приходи и приноси. Прямо ко мне. Завтра. Жду…

Ну, я и принес — по какому-то инстинкту не экземпляр в коленкоре, а просто папку с рукописью на машинке. Посидели у него в кабинете на Старой площади, поговорили, вспомнили чуть-чуть былые времена — и я ушел. А через неделю он мне позвонил, сам позвонил. И сказал, что он прочел и что он меня опять ждет.

— Ну? И как? — спросил я его, когда секретарша, поставив перед нами два стакана чая с лимоном и блюдечко с сухариками, оставила нас одних.

— Понравилось. Получилось. Ты, Петрович, действительно писатель. Я рад за тебя.

— Значит, поможешь?

— Нет. Не помогу.

— Почему?

— Потому что нам этого не нужно. Это нужно только тебе и таким как ты.

— Старик, ты же умный! Ты же все понимаешь… Я ведь погибну так! И не только как писатель. И как человек тоже погибну… Помоги!

— А почему мы должны тебе помогать? Ты что, с голоду помираешь? Ты профессор?

— Профессор.

— Свои пятьсот, значит, в месяц получаешь? Так? Вот если бы ты с голоду помирал, тогда другое дело, тогда я действительно обязан был бы тебе помочь. А так — почему мы должны тебе помогать? Дай Бог каждому так жить, как ты живешь…

— Значит, нет? Окончательно?

— Нет. Окончательно.

— А если я не вены себе вскрою? Если я сделаю по-другому? Размножу это в двадцати экземплярах и раздам по рукам? Мне терять нечего…

— Во-первых, врешь: тебе есть что терять, не говори глупостей. А во-вторых, настоятельно не советую тебе этого делать.

— Почему?

— А потому, что через месяца два-три все эти двадцать экземпляров будут у нас, здесь. Плюс еще один — твой домашний, который тоже, заверяю тебя, будет у тебя изъят.

— Значит, все? И выхода нет?

— Нет. Мой тебе совет — смирись. И выхода этого не ищи.

— А может, нет? Может все-таки, старик, «развиднеется» когда-нибудь?

— Нет, не обольщайся. Не «развиднеется». Неоткуда ему «развиднеться». Во всяком случае на наш с тобой век, уверяю тебя, хватит…

А не случайно из меня так за всю мою жизнь и не получился начальник! Никогда я не смог бы вот так сидеть, дружелюбно улыбаться сидящему передо мной человеку, да еще старому своему полуприятелю, помешивать ложечкой чай в стакане и спокойным, ровным тоном говорить ему слова, каждое из которых ничем не отличалось от удара тяжким молотом по голове…

А когда мы уже прощались, он вдруг потянул меня за руку и заставил снова сесть:

— Слушай, Петрович… А вот этот у тебя рассказик про манекенщицу, которая по ночам звонит своему любовнику — это что, правда? Правда так было с тобой?.. И у меня тоже, помню, когда-то была такая… Стюардесса из «Аэрофлота».. Я ее тоже любил. Ух, как любил! И где она сейчас? Не знаю. Ничего не знаю, где…

Вот это последнее больше всего и осталось у меня в памяти от той встречи: слеза, мелькнувшая на мгновение у него в глазах, и его попытка скрыть ее, отвернувшись от меня к окну…

А ведь «развиднелось»-таки в конце концов, а? Может, и не надолго — но ведь «развиднелось» же! Все, что написал — все вскоре потом, при Горбачеве, вышло в свет… А те двадцать экземпляров в синем коленкоре — они так и пролежали у меня на антресолях еще года три-четыре. Больно убедителен и очень уж практичен был совет моего несостоявшегося покровителя! А потом я их, естественно, за ненадобностью просто-напросто сжег.

Не дрейфь, профессор

1987 год был действительно переломным в моей жизни. Весной вышел, наконец, «Пашков дом», а в июне «Новый мир» опубликовал мою сильно нашумевшую в ту пору статью «Авансы и долги» — о всех печалях и бедах нашей экономики.

«Пашков дом» заметили, признаться, не очень многие, но зато статью читали миллионы и миллионы. Шум поднялся поистине оглушительный! Я сам, помню, недоумевал: и почему этот шум, из-за чего? Чего уж такого особенного я в той статье сказал? Азбука, букварь, обыкновенный здравый смысл — и больше ничего. Каждый человек, наверное, на улице думает то же, что и я.

Но, может быть, именно в этом и была причина такого успеха статьи. Каждый действительно думал так же или более-менее так же, но вот нашелся же один, кто высказал все это вслух! И многие в нашем привыкшем к молчанию обществе тогда, наверное, решили: ага, значит, я не один? Значит, и другие думают так же, как и я? И, значит, не я сумасшедший, а сумасшедший мир вокруг меня?