Надо сказать, хорошо мы рыбку половили, хорошо посидели тогда там, у костра! Дорогу назад я уже потом почти не помнил, помнил только, больно уж трясло на якутских ухабах нашего «козла»…
А в час ночи по моим часам просыпаюсь: что такое? Кто меня за плечи трясет? А меня-таки трясут, и настойчиво трясут:
— Николай Петрович, ну, проснитесь же! У вас же лекция через час…
Что?! Сейчас, в час ночи — лекция?! Какая, к черту, лекция? Ах, не час, а уже семь утра по-местному… Господи, ну, какой же я дурак! Как же я мог забыть про эту разницу во времени между Якутском и Москвой?
И тут я, ничего не соображая еще спросонья, делаю невероятный по своей безграмотности шаг: душа, конечно, горит после вчерашнего, страшно хочется пить, и я автоматически сую стакан под кран с холодной водой в ванной и единым духом опоражниваю его. И все! Баста. Через пять минут я делаюсь еще хуже, чем вчера: на ногах-то и то еле стоять могу, и все плывет, кружится у меня перед глазами, и в голове одна дурь и больше ничего…
Бог ты мой! Как же я, кретин, забыл, что после спирта на утро этого ни в коем случае нельзя делать… И не только стоять, как следует, но и сказать-то ничего толком не могу: язык не слушается, не ворочается, рот будто полон камней — ну, прямо Демосфен, да и только! Так Демосфен, говорят, в одиночестве на берегу моря упражнялся. А мне через полчаса на трибуне с золотым государственным гербом стоять, и в зале, как мне говорили, народу должно быть человек двести-триста, не меньше. И все непростой народ…
Оглядываясь теперь назад, я думаю, что это было одно из труднейших испытаний в моей жизни. Начать с того, что как только я взгромоздился на трибуну в большом зале обкома — и лепнина на потолке, и люстра бронзовая, и волнистые шторы на окнах, и бюст Ленина в углу, все как полагается — я понял, что сейчас же, если не приму никаких мер, я с этой трибуной вместе и загремлю прямо в зал. И я все-таки нашел выход: резко раздвинув локти в стороны, поставил себя, что называется, на распорки, укрепил собой трибуну и замер, как каменное изваяние, не позволяя себе даже шелохнуться ни на миллиметр, не то что размахивать руками или там поправить все время сползавшие на нос очки. Ну, еще и кулаки стиснул так, что они побелели, и губу закусил до крови…
Но это все было еще полдела. Надо же было что-то и говорить! А мысли скачут, а рот по-прежнему полон булыжников, и я экаю, мекаю и еле выдавливаю из себя поначалу хоть что-то членораздельное. А из зала на меня смотрят сотни глаз, и в глазах, слава Богу, я вижу лишь ободрение и полное сочувствие к себе — якуты, как известно, народ понимающий. Но если я и дальше буду только мычать, то сочувствие это, несомненно, сменится в конце концов раздражением, и люди начнут уходить, и я опозорюсь, провалюсь, и подведу своего ни в чем не виноватого друга, который так хлопотал, чтобы вытребовать меня сюда из Москвы… Одним словом — ужасное положение! И никогда ни до, ни после мне не приходилось так напрягаться изо всех моих душевных и физических сил. И никогда, уверяю, не было больше для меня таких тяжких в жизни пятнадцати минут, как тогда.
Но есть, наверное, и у меня свой ангел-хранитель. Минут через десять-пятнадцать что-то во мне все-таки тренькнуло, я разом вдруг отрезвел, голова прояснилась, язык развязался — и понеслось! Под конец лекции, признаюсь, даже наоборот — какое-то особое, не ведомое мне раньше вдохновение сошло на меня. Кончил, помню, я свое выступление совсем уж, как примадонна — под аплодисменты. Зал, собственными глазами видевший эти мои муки мученические, конечно же, не мог такое не оценить.
— Однако, ты, Петрович, вчера, видно, мало-мало устал. Пойдем за сцену, там чай готов. А можно и по маленькой налить, — сказал мне, когда я кончил, мой друг-якут, улыбаясь всеми своими глазами-щелочками.
Помню, я ничего не ответил. Я только вскинул на него в неподдельном ужасе глаза, судорожно отирая ладонью ручьями ливший у меня со лба пот.
Один близкий мой друг впал однажды в тяжелую депрессию. Никаких врачей он видеть не хотел, а делать что-то все-таки надо было: он чах прямо на глазах, ничего почти не ел, сутками валялся на диване, отвернувшись к стене, работу бросил, никуда не выходил…
После долгих уговоров мне, однако, все же удалось убедить его встретиться с доктором. Но и то после того, как я его заверил, что этот доктор такой же мой давний друг, как и он сам. Что, кстати говоря, было чистейшей правдой.
Было это в начале 80-х годов, был, как сейчас помню, жаркий, тяжкий августовский день, когда я подвез доктора на своих «Жигулях» к дому его нового возможного пациента. Но какой, скажите на милость, может быть откровенный разговор у нас в России даже между в общем-то и не чужими друг другу людьми без бутылки? Тем более начальный разговор да еще о таких деликатнейших материях? Естественно, я взял с собой бутылку «Столичной». И должен сказать, она оказалась весьма кстати: мы трое сходу прикончили ее, а потом доктор и мой друг удалились в другую комнату и, как после выяснилось, довольно быстро поняли друг друга. Во всяком случае визит этот получился весьма результативным: доктор вскоре вывел моего друга из депрессии, а потом многие годы и дальше поддерживал его в равновесии, по сути дела заново вернув человека к жизни.
Ну, вот: едем мы с доктором назад по проспекту Вернадского и вниз по метро-мосту ко мне домой, едем довольные собой и, конечно, чуть раскрасневшиеся от жары и от того стакана, что каждый из нас принял, болтаем, обсуждаем наш визит, никого не обижаем, никуда не торопимся. Я за рулем, он рядом со мной — курит в окно, отдыхает, даже чуть-чуть от усталости прикрыл глаза. И вдруг в самом низу метро-моста нас обгоняет, почти подрезав мои «Жигули», милицейская машина. Из окна ее высовывается полосатый милицейский жезл и показывает: остановиться.
Я, конечно, встал. Из машины вылезает капитан ГАИ, я тоже вылезаю из своей: в чем дело? Что не так? Капитан молча просматривает мои права, потом вскидывает на меня глаза: пили?
— Пил, — отвечаю я ему. Чего ж финтить? Хоть и всего-то стакан за мной, даже меньше, но от запаха-то куда денешься?
— Плохо дело! Придется вас, товарищ водитель, доставить на освидетельствование, на Мещанскую.
— Капитан, да ты что?! — бросается мне на выручку доктор. — Какое освидетельствование? Я доктор-нарколог, это мой водитель, мы только что от тяжелого больного. Что ты в самом деле? Производственная необходимость. Надо было выпить, капитан! Давай лучше миром разойдемся. Мы же с тобой одним делом заняты. В другой раз ты же ко мне в больницу и приедешь с каким-нибудь ханыгой на освидетельствование. А этого отпусти! Видишь же, интеллигентный человек. Надо было, капитан, понимаешь? Надо! Возьми лучше четвертной — и дело с концом…
Что ж, по тем временам четвертная — это были деньги! И капитан тоже был человек. Я видел, как рука его сначала чуть вздрогнула, заколебалась, потом медленно, словно нехотя, потянулась к руке доктора, в которой тот держал эту самую четвертную. Но… Но видно, если уж не повезет — так не повезет. Именно в этот момент возле нас затормозила еще одна машина ГАИ, и из нее выскочил другой капитан: дескать, что тут происходит? Рука первого капитана, конечно, тут же отдернулась назад.
— Садитесь в вашу машину, водитель. Ключи — мне. Я вас довезу до 107-го отделения милиции. А оттуда поедем на Мещанскую, на освидетельствование.
— Зачем же в отделение, капитан, — попытался было запротестовать я. — До отделения пятьсот метров, а до дома моего двести. Да вон же он, отсюда виден, мой дом…
— Меня это не касается, где ваш дом. Вы пили, я должен вас доставить на экспертизу. А машина, как и положено, будет стоять у отделения милиции.
Ну, что ж! Подогнал он моего «Жигуленка» к этому отделению, пересел я к нему в его спецмашину, помахал из окна доктору рукой — и повезли меня на эту самую Первую Мещанскую в Центральную ГАИ, где тогда помещался их пункт по освидетельствованию водителей, задержанных за управление автотранспортом в нетрезвом виде… Устроился я на заднем сиденье его машины, прижался лбом к окну — и такая вдруг апатия, такое равнодушие охватили меня! Да вези ты меня, куда хочешь, не буду я ни спорить, ни разговаривать с тобой ни о чем! Ну, отберете у меня права на полгода — да черт с вами, перекантуюсь как-нибудь…
— А! Еще одного привезли! Ишь, очкастый! — встретила меня, радостно загоготав, очередь в длинном, выкрашенном унылой масляной краской коридоре этого учреждения. Почтенная, как я понял, собралась публика! Все, как один, в стельку, в дупель пьяные шофера с грузовиков: ну, и рожи — страх, да и только. И сколько их! И хрип, мат, рычанье, и дых кругом такой — ну, не продохнуть. И даже стула свободного нет нигде, чтобы сесть, закрыть глаза и не видеть их никого… Плевать! Что будет, то и будет. Нет на мне вины. Да и выпил я всего-то ничего. Не может же быть, чтобы не обошлось, если, конечно, не скандалить, не качать права, не орать здесь на них ни на кого.
— Имя, фамилия, возраст? Профессия? — встретил меня молодой, лет тридцати доктор в белом халате за столом в кабинете, где проводилась экспертиза. — Ну-с, вытяните руки перед собой до конца, ладони вниз. Так. Не дрожат… Теперь закройте глаза и дотроньтесь пальцем до кончика носа. Так. Рефлексы в норме… А теперь подышите сюда в трубочку… Да, тут, конечно, похуже дело… И все-таки не понимаю! Слушайте, а вы сами-то хоть знает, за что они вас взяли? Вы что-нибудь сильно нарушили, нет?
— Не знаю, доктор. По-моему, ничего не нарушал. Наверное, так просто — не повезло…
— Ну, хорошо. Идите и подождите там за дверью Мы вам сообщим общий результат.
Попрощавшись, я вышел в коридор. Но только я закрыл за собой дверь, как ко мне, неизвестно откуда взявшись, в сей же момент подлетел мой капитан и, щелкнув — правда, правда, щелкнув! — каблуками и сделав под козырек, отчеканил:
— Капитан такой-то! Куда, Николай Петрович, прикажете отвезти?