Ночные голоса — страница 81 из 96

И ничего! Никому я не нужен, никто меня не ищет, ни на какие переговоры меня не берут. Читаю газеты, брожу по улицам, по музеям, сижу за кружкой пива где-нибудь в пивной — нет, никаких мне поручений никто не дает, ни о чем меня не спрашивает… Что за дела? Какого черта, спрашивается, я, выпучив глаза, мчался сюда на всех этих «Боингах», сломя голову? Забыли, что ли меня, как Фирса в «Вишневом саду»?

Нет, оказывается, не забыли! Поздно вечером вдруг звонок: «Завтра летим в Джексон-Хоул, поместье Джеймса Бейкера. Будьте готовы к семи утра. Полетим с военной базы „Эндрю“, на самолете Бейкера»… Ну, прибыли мы на эту базу, погрузились в зеленый самолет «Военно-воздушные силы США-2», пристроился я где-то в самом его хвосте…

Но лишь только поднялись в воздух — смотрю, бежит по проходу между креслами какой-то американец, шарит глазами по рядам: «Где здесь профессор Шмелев? Это вы? Прошу вас, пройдемте в салон, вас приглашает господин Бейкер».

Ну, раз приглашают — надо идти… А в салоне сидят трое: сам государственный секретарь США, Эдуард Амвросиевич Шеварднадзе и его переводчик Павел Палажченко, которого я, кстати говоря, до этого тоже знал немного по Москве. Здороваемся, усаживают меня в четвертое кресло за столом. И начинается… Начинается форменный допрос об истинном экономическом положении Советского Союза, о наших планах реформ, о том, насколько мы серьезны в этих планах и насколько они осуществимы. Допрашивает Дж. Бейкер, допрашивает без перерыва все те три с половиной — четыре часа, что мы летим до его поместья. Эдуард же Амвросиевич всю дорогу молчит, лишь изредка кивает головой, а Палажченко переводит ему на ухо нашу беседу с Бейкером — говорим мы с ним, естественно, по-английски.

Многие у нас, наверное, еще помнят орлиную (или ястребиную, кому как нравится) внешность Джеймса Бейкера. Подтверждаю: он на самом деле такой и есть. Ох, жесткий мужик! Американцы вообще жесткие, напористые люди, а этот, по-моему, из жестких жесткий. Вопросы все были прямые, грубые, точные, профессиональные, а я не дипломат, науке этой никогда не обучался — ну, и лепил я ему тоже в том же духе: прямо в лоб. Только первые минуты, помню, поколебался, проявлять ли гибкость, подбирать слова или нет. А потом, как говорится, зажмурился — и головой в омут: а, была, не была! А что, в самом деле? Я не чиновник, я независимый эксперт со своим сложившимся мнением. Вы меня звали, приглашали? Ну, глотайте, господа Бейкер и Шеварднадзе, все, как оно есть. Или, вернее, как я вижу ее, нашу жизнь…

По-моему, Джеймс Бейкер остался тогда вполне доволен нашей беседой. По крайней мере, когда я, чтобы объяснить ему, что такое «деревянный рубль», вытащил из кармана весьма кстати оказавшуюся у меня с собой точную деревянную копию рубля (такими рублями тогда, если кто помнит, бойко торговали какие-то юмористы на Арбате) и подарил ее ему, он обрадовался: стал тоже шарить по карманам и, не найдя ничего, вызвал кого-то из своих помощников, взял у него взаймы доллар и тоже подарил мне его в ответ, предварительно расписавшись на его лицевой стороне. Этот доллар, между прочим, и сейчас еще где-то у меня лежит…

Прошло с той поездки с месяц или больше. Вообще, как известно, вся эта поездка удалась. Но, насколько я знаю, она удалась и в том, что касалось сюжетов, поднятых в нашей беседе с Бейкером. По крайней мере тогдашний американский посол в Москве Джон Мэтлок счел нужным потом сказать мне персонально, что после этой беседы и Дж. Бейкер, и президент США Дж. Буш круто изменили свое мнение о намерениях нашего руководства относительно далеко идущих экономических преобразований в стране. Проще говоря, они наконец поверили, что мы не шутим, не притворяемся, не обманываем в очередной раз себя и других, а намерены действовать всерьез. Подобные же сведения доходили до меня потом и от некоторых других моих американских знакомых.

Конечно, это все было для меня лестно. Но, к сожалению, чувство удовлетворения собой очень быстро уступило другому, куда как более для нас привычному… Где-то в коридорах Верховного Совета я вскоре столкнулся с М. С. Горбачевым. Поздороваться он, конечно, поздоровался, но тут же и упрекнул меня:

— Что ж ты, Николай? Бейкеру, говорят, такое наговорил, что хуже всякого «Голоса Америки». Не ожидал, не ожидал…

Кто настучал ему на меня? Да еще в таком духе? Нас, повторяю, было четверо во время той беседы в самолете, летевшем в Джексон-Хоул: Дж. Бейкер, Э. А. Шеварднадзе, Палажченко и я. За Бейкера и за себя, естественно, я ручаюсь — не мы. За П. Палажченко тоже: знал я почти всех наших «высших» переводчиков — В. Бережкова, О. Трояновского, В. Суходрева и других. Нет, по самой своей профессии и по положению, более молчаливых людей, чем они… Или какой-нибудь полковник КГБ, спрятавшись за портьерой в самолете «Военно-воздушные силы США-2», писал всю нашу беседу? Не знаю, не знаю. Думаю, что вряд ли.

Но в конце концов, даже и не это так уж важно — кто. Важно — зачем? На всякий случай? Дескать, может, пригодится — мало ли там что? Ведь был же очевидный позитивный результат от этой беседы: отношение высшего американского руководства к нам, к нашим экономическим проблема существенно изменилось тогда в лучшую сторону…

Нет, не прав был Александр Блок! Не скифы мы, мы самоеды, самоядь. Та самая самоядь, что, по легендам, поедает сама себя. Поедает, поедает и все никак не доест.

«Пятьсот — веселый»

Все было! И то, что есть, было, и то, что будет — тоже уже было… Кто это сказал? Экклезиаст? Может быть, и Экклезиаст. Все за долгую жизнь смешалось в голове, никак уже и не вспомнишь, кто. А лезть в книги и пытаться заново открыть, кто же это сказал — неохота. В конце концов, какая разница — кто? Может быть, и никто конкретно — тоже не удивлюсь. Как говорится, музыка народная, слова народные…

Похоже, вся страна наша сегодня мучается, голову ломает: что делать с умирающим российским сельским хозяйством? Утверждаю: на самом деле никто не знает, что — ни Г. Зюганов, ни М. Лапшин, ни Е. Гайдар, ни Г. Явлинский, ни В. Башмачников, ни пламенный Ю. Черниченко, ни тем более легионы наших больших и малых аграрных начальников, у которых на глазах рушится все, к чему они так привыкли и что до недавних пор так неплохо кормило их.

Колхозы? Ясно, что идея оказалась мертворожденной, даром что изувечила-изуродовала российскую деревню на поколения, а может быть, и на века вперед. Нигде в мире они не прижились (киббуцы в Израиле — особый случай: типично монастырское хозяйство). Так с какой стати они приживутся, пусть и перелицованные в разного рода ТОО, у нас? Фермеры? И здесь, похоже, мало что нам светит: это сколько же надо десятилетий, чтобы и сам фермер, и его завистливые, спившиеся соседи («мир»), и начальство наше поверили наконец, что на всей планете никто и нигде никакой другой дороги не нашел… Эх, А. Чаянова бы нам опять! Так ведь его не воскресишь.

Однако есть все же надежда! Но уж больно она, по всем ученым резонам, должен признать, жалка и уродлива: приусадебные хозяйства, садово-огородные участки, дачные владения. Может быть, именно они со временем и вывезут? Сегодня, пишут, уже у каждого второго жителя России есть свой такой клочок земли. И обрабатывают эти клочки люди лишь в свободное от основной работы время. А между тем, дают они уже мало что не половину всей сельскохозяйственной продукции страны…

Вывернулся-таки народ! Опять вывернулся… Черт с ними, с колхозами-совхозами! Это когда-то еще они переделаются во что-нибудь более жизнеспособное. И когда-то еще фермер в России всерьез возьмет землю (если ему все-таки когда-нибудь эту землю всерьез отдадут). А жить надо сегодня. И семью кормить надо сегодня. Так уж лучше своя крохотная синица в руках, чем ваш хваленый журавль в небе.

И вспоминается мне, в свете невеселых этих размышлений, мое детство, а точнее — 1943–1946 годы. Тогда свирепая, но, не откажешь, когда припрет — достаточно-таки прагматичная советская власть решила или, вернее сильно смягчила проблему голода в стране одним простым и, как оказалось, весьма эффективным способом: раздала всем желающим горожанам мельчайшие — полой укроешь — участки земли в пригородах. Полой-то укроешь, но этого тем не менее вполне хватало, чтобы обеспечить семью своей картошкой на зиму и на весну. А если подналечь, потрудиться да еще уберечь урожай от воров, то и капустой, и морковкой, и еще чем другим, нужным человеку, чтобы более или менее сносно перезимовать.

Помню, уже весной, еще в апреле-мае, почти для каждой московской семьи начиналась тогда страда. Перво-наперво, конечно, готовили посадочный материал. А поскольку картошки во всех домах оставалось уже к весне кот наплакал, то приходилось идти на хитрость: каждый уже чуть проросший клубень с «глазком» разрезали на несколько частей, и эти-то «глазки» с едва пробившимися из них крохотными бледными росточками сажали потом всей семьей в перекопанную лопатами землю… О, незабвенной памяти Трофим Денисович Лысенко! Будь он проклят за все свои дела и ныне, и присно, и во веки веков. Но «глазки», как утверждали тогда, были его изобретением. И если это так, то это был, кажется, единственный от него прок за все те тридцать с лишним лет, что он морочил голову всем — и себе, и людям, и Кремлю.

Ну, а потом, как водится, прополка, окучивание, полив, опрыскивание от всяких там жуков и прочей нечисти, и опять окучивание, опять прополка, и наконец, уже осенью, выкапывание кустов с белыми, розовыми, лиловатыми клубнями, и дожди, и грязь по колено, и резиновые сапоги, и кучи уже пожухшей ботвы на грядках, и мешки с картошкой, стоймя торчащие на меже. А рядом, в леске — грибы: грузди, скрипицы, чернушки, валуи, и их тоже надо взять, не пропадать же добру, зимой-то, соленые, еще как пойдут…

И все это на собственном горбу, тяпкой да лопатой, все мешки на своих плечах, по воскресеньям, а когда и по другим дням, на рассвете, на трамвае до Савеловского или другого какого вокзала, а там посадка в скрипучий, раздрызганный пригородный поезд (вагон пассажирский — вагон «теплушка», а то и вовсе одни «теплушки»), и паровозик впереди пыхтит-надрывается, и в вагоне ни рукой, ни ногой не шевельнешь — так тесно, а потом, уже ночью почти, — назад, в том же «пятьсот-веселом», в махорочном дыму, в темноте, только керосиновая лампа в углу вагона коптит, и голова тяжелая, и глаза слипаются, неважно,