Ночные голоса — страница 84 из 96

— Юра, ты что? Что, что с тобой? — всполошились мои кореша.

— Да понимаете, мужики… Вон, видите, человек стоит? У окна? Между прочим, этот человек меня и посадил…

— Ну ты… Ты того… Этого… Как знаешь, Юра! А то к вечеру уберем. Только скажи…

Посидел я еще, скажу тебе, помолчал. А потом стукнул кулаком по столу, налил себе еще: да пошел он весь к такой-то матери! Весь! Пусть его, сволочь, живет… А он постоял еще немного у окна, помахал кому-то рукой и ушел…»

«Мне отмщение, и Аз воздам», — говорил, как известно, Господь. Прости нас, Господи, грешных! Века за веками, поколение за поколением, а все как было на земле, так оно и есть… Ну, разве что иной раз опять попадется среди людей, такой вот несерьезный человек, как Ю. В. Давыдов. Так он ведь писатель, сказочник, почти что юродивый — что с него взять?

Плюнь и сядь к ней задом…

Я, конечно, понимаю, что я уже старик. И не думайте, я не кокетничаю. Средняя продолжительность жизни в России сейчас, как известно, пятьдесят восемь лет, а я давно перевалил через этот рубеж. И я понимаю, что время мое уже ушло или вот-вот уйдет. Мои друзья, мои взгляды, мои любимые книги, да вся моя манера жить — все это уже, как говорится, plus quam perfectum.

По натуре я не бунтарь, я довольно смиренный человек. И, хотя и со вздохом, а нередко и с чувством поистине физической тошноты, я принимаю то, что происходит сейчас — ничего не поделаешь, приходится принимать. А если не принимаю, то просто отворачиваюсь: для вас это есть, а для меня — нет. И дайте мне дожить так, как я хочу, а не так, как хотите вы.

Я почти перестал читать толстые журналы и те книги, которые пишут сейчас — Бог ты мой, я никогда и подумать не мог, что доживу до такого убожества! Я не смотрю телевизор и не слушаю все эти многочисленные радиостанции — такого половодья, такого воистину моря беспомощной, воинствующей пошлятины Россия на моей памяти не знала никогда. Навсегда это или нет? Не знаю. Но, уверен, мне, по крайней мере, до видимого, ясного для всех отрезвления моей страны не дожить.

Я отвожу взгляд от Петра Первого, сооруженного посреди моей любимой Москвы-реки каким-то мошенником. Я стараюсь не замечать наглые бандитские иномарки, со всех сторон теснящие меня. Я, как говорится, в «упор не вижу» бритые затылки и золотые цепи на бычьих шеях. Я почти не хожу в рестораны, даже в свой привычный ЦДЛ, и отнюдь не только потому, что с деньгами стало нелегко.

Я вот только никак не могу перестать читать газеты. Но, думаю, и этому тоже скоро научусь. Если, конечно, Господь еще продлит мои дни…

Но вот в чем все дело: не только я «их», но и «они» тоже не видят меня. «Плюнь и сядь к ней задом!» — советовал в «Горячем сердце» еще А. Н. Островский. Я-то конечно сел, задом сел. Но и она, жизнь, платит мне тем же самым! И иногда платит так, что дыхание перехватывает от обиды: неужели я действительно столь ничтожен, столь случаен в этом мире, что мир может так обращаться со мной?

Как известно, человеку иногда нужен самый совершеннейший пустяк, чтобы понять, что в действительности происходит с ним и вокруг него. И этот пустяк сплошь и рядом весит на весах жизни много больше целых пудов всяких обстоятельнейших рассуждений и изучений. Так случилось недавно и со мной, в обыкновенной кассе «Аэрофлота» на Добрынинской, известной всем москвичам, кто когда-либо покупал авиабилет на зарубежный рейс.

Касса как касса. Прозрачная стеклянная входная дверь, небольшой вестибюль, зал ожидания для клиентов, окна, диваны, кресла, журнальный столик, фикус в кадке, стойка, а за стойкой три-четыре барышни оформляют билеты… И угораздило ж меня попасть туда всего за пару минут до обеденного перерыва! Никто мной, конечно, заниматься уже не стал, пришлось целый час торчать в зале, ждать, пока окончится перерыв — спасибо, хоть на улицу не выставили, на жару, можно было хоть в прохладе газеты на журнальном столике полистать.

Ну, сижу я во всем этом зале один, в кресле сижу перед журнальным столиком, смотрю газеты, жду. Барышни там за стойкой чай пьют с бутербродами, тихо переговариваются между собой, смеются. И барышни как барышни: чистенькие, ухоженные, в элегантных костюмчиках, можно сказать — хорошенькие даже. А в вестибюле охранник-орангутанг с бляхой на рубашке стоит, скучает, стенку собой подпирает… Ах ты, Господи, как же медленно течет время! Сколько прошло? Полчаса? Нет, больше — уже почти сорок минут…

И вдруг отрываю глаза от газеты и вижу, и поначалу даже глазам своим не верю: в вестибюле, в углу, «на воздусях» этот охранник наяривает одну из барышень. И как наяривает! Руки ей под зад, каблуки ее вверх у него на плечах, голова у бедняжки отвалена, волосы растрепаны, рот оскален, да к тому же она еще и стонет, и вскрикивает, и когтями впивается ему в плечи… А от меня до этой пары — от силы пять, ну семь шагов! И не только мне — с улицы тоже, надо думать, все видно, дверь-то стеклянная, прозрачная… А другие барышни, как ни в чем ни бывало, чай продолжают пить, болтают.

А тут как раз и обеденный перерыв кончился. И та барышня, подтянув доверху на моих опять же глазах штанишки и одернув юбку, прошла за стойку и помахала мне оттуда рукой: дескать, подходите, что там у вас?

Ошарашенный, не зная, куда себя деть от неловкости, я, конечно, подошел. Нет, действительно, барышня как барышня, и улыбка у нее милая, и дело свое, видать, знает — ишь как забегали пальцы по компьютеру. И глаза уже вполне нормальные, ни за что по глазам не скажешь, что вот-вот, только что, так нещадно драли ее на виду у всех.

У всех? Или только у меня? Ну, со мной-то все ясно: я ни для нее, ни для ее партнера просто не существую, я пустое место, нет меня — и дело с концом. Но ведь там, на Добрынинской, за этими стеклянными дверьми народ туда-сюда ходит. Много народу! И его, этого народа, тоже получается, для них нет? Вот ведь вопрос! Но не спросишь же у них — есть ли он для вас, ребятки, этот народ, или его тоже нет?

На Рождество

Мне уже немало лет. И, признаюсь, значительную часть своей жизни я, движимый исследовательским любопытством, потратил на то, чтобы понять: кто же в нашей богоспасаемой России знает, «как надо»? Кто же действительно понимает ее, механику нашей жизни, у кого есть в голове цельная ее «картинка», кто может с полной уверенностью сказать, что должно, а что не должно делать?

Но нет и, думаю, не было никогда таких людей среди нас — это один из немногих стойких моих выводов, с которым я, наверное, и умру. И этот вывод сделан отнюдь не с кондачка и не в результате какого-то мгновенного озарения, а как итог долгих, настойчивых моих личных поисков того человека или той группы людей, кто действительно имел бы ясное представление, куда и как идет наша жизнь, и какие силы движут ею, и что в ней обязано быть, а от чего, отбросив всякие сомнения, надо избавляться, чтобы всем по возможности было хорошо.

Я искал этого человека или этих людей среди нашего высшего руководства. Долго искал: так сложилось, что на своем веку я лично знал почти всех наших лидеров, начиная от Н. С. Хрущева. Нет, уверяю вас, и они в конечном итоге не знали и не понимали ничего. Я искал, искал изнутри, и среди невидимых миру аппаратных людей, в руках которых в реальности всегда были и есть, казалось бы, все трансмиссии и рычаги жизни. Но и они, как я убедился, не знают и не понимают ничего. Я искал среди ученых, писателей, известнейших наших мыслителей — нет, клянусь, и они лишь делают вид, что что-то понимают, а на самом деле и им тоже неизвестно ничего.

Я даже, помню, придумал себе такую картинку: сидят где-нибудь в подвале на Лубянке три-четыре мудрых еврея, их кормят через окошко и каждый раз, когда нужно решать что-то важное, спрашивают: как поступить? А они, посовещавшись между собой, отвечают: сделайте так-то и так-то. Но нет их, я точно знаю, этих мудрых евреев — нет нигде ни у нас, ни где-нибудь в другом месте. И чтобы уж не было никаких двусмысленностей относительно всех этих моих изысканий, я должен, положа руку на сердце, сказать: и сам я тоже в реальности не знаю и не понимаю ничего. Так только, есть кое-какие смутные догадки, но и в них я не уверен… Несет нас всех куда-то стихия, а куда, как, почему — как говорится, лишь Ты один, Господи, веси! Понимаю, конечно, что не утешительно, но даже и сейчас, уже под старость, ничего другого, к сожалению, сказать не могу…

Ну, мог бы, к примеру, кто-нибудь ожидать, что шумный, агрессивный, самоуверенный Н. С. Хрущев кончит так, как он кончил? А кончил он самым что ни на есть человеческим, понятным любому и каждому из нас образом: простил и попросил прощенья у всех, кого когда-то так яростно обижал — у Е. Евтушенко, Э. Неизвестного, Б. Жутовского и еще многих других. Копался в саду, ухаживал за цветами, завел себе ручного щегла и целыми днями гулял с ним на плече по дому, по веранде, по садовым дорожкам, один. Представляете? Н. С. Хрущев с ручным щеглом, сидящим у него на плече… А Л. И. Брежнев? Да что угодно мне говорите о нем, а у меня перед глазами лишь беспомощный старец в своей постели, и рядом с ним многолетняя его медсестра, руку которой он тихо гладит, да иногда плачет, отвернувшись к стене…

На католическое Рождество 1995 года нас с женой пригласили давние наши друзья, итальянские корреспонденты в Москве — Джульетто Кьеза и его молодая жена Фьяметта Кукурния. Оказалось, что, помимо нас, они еще пригласили Михаила Сергеевича и Раису Максимовну Горбачевых, Григория Явлинского и главного редактора «Независимой газеты» Виталия Третьякова, тоже с женой. Праздник получился, должен сказать, очень живой, интересный, разошлись часа в три-четыре утра — было, следовательно, о чем поговорить.

Михаил Сергеевич не сильно изменился с тех пор, как я в последний раз его видел: то же море обаяния (когда ему нужно), тот же быстрый, на лету все схватывающий ум, тот же темперамент, тот же «горбачевский» говорок. Раиса же Максимовна, как мне показалось, все-таки еще не до конца оправилась после всех потрясений последних лет: держалась она очень приветливо, но ведь печаль-то в глазах не скроешь, это уже выше нас. Григорий же Явлинский, похоже, чувствовал себя все-таки не совсем в своей тарелке — был несколько напряжен, будто все боялся уронить свое достоинство и, как это вообще иногда ощущается в нем, думал о себе, по-моему, преимущественно лишь в третьем лице.