Ночные голоса — страница 91 из 96

Надо сказать, что хозяин постарался: прием был безупречен — и в смысле стола, и по части выпивки, и квартира оказалась прекрасной, и атмосфера за столом сразу установилась самая что ни на есть дружелюбная, располагающая… Все-таки, что ни говори, старые знакомые! Не один пуд соли когда-то пришлось вместе съесть. Всего несколько лет назад и он, и я — мы оба служили в аппарате ЦК КПСС и сидели всего через дверь друг от друга на одном и том же этаже. Человек он, мой хозяин, был, безусловно, незаурядный — живой, остроумный, насмешливый, весьма по тем временам начитанный, да к тому же еще и трубку всегда курил, на что в ЦК, конечно, очень косились: либерал! Много о себе понимает… Может быть, поэтому, кстати, он на Старой площади долго и не продержался. Техника мягкого выпихивания там была доведена до совершенства, в том числе и путем выдвижения почему-либо не вписавшегося человека на какую-то престижную и непыльную работу за рубеж.

Когда мы уже покончили с ужином и перешли на кофе с коньяком, как раз подошло время последних известий. Включили телевизор. Помню, сразу же после каких-то кратких новостей на экране пошел прямой репортаж с улицы, примыкавшей к советскому посольству. Вся она была запружена толпой орущих, протестующих против чего-то людей явно семитского вида. А впереди толпы, вздымая кулаки к небу, шла какая-то седая, толстая, усатая еврейка и причала, по-русски, прямо в телевизор: «Ходим, ходим! Сколько ж можно… Постыдились бы людей!»

— Это кто? О чем шумим? Нас, что ли проклинают? — спросил я.

— А, не говори! — попыхивая своей трубочкой, отозвался он. — Нас, но не за то, за что ты, наверное, думаешь. Это, между прочим, и есть моя главная головная боль тут… Наши-то что! Наши, колония то есть, все-таки порядок знают, Бога боятся, начальства боятся, каждый за место свое дрожит… Вот эти донимают. На них никакой управы нет…

— А кто они?

— Реэмигранты. Ну, те, кому там, в Израиле или еще где, не понравилось — одним словом, кто назад домой просится. Что с ними делать? Ходят, ходят, просят, умоляют. Всю плешь переели, сукины дети…

— А пустить их назад — и дел с концом. Всего делов-то…

— Как пустить? Всех?

— А почему бы и не всех? Что уж такого страшного — всех?

— Ну, это ты, брат, загнул. Не подумавши, загнул… Как это всех пустить? Это что же тогда будет, если всех так просто назад пускать?

— А ничего не будет… Много их здесь, в Вене, таких?

— Да уже порядочно. Человек триста, наверное, не меньше. А пустили назад пока всего с десяток. И правильно, что не пускают! В другой раз прежде, чем из России-то рваться, крепко подумают. И внукам своим закажут: не рыпайся, мол, сиди, где сидишь…

— Старик, прости, а причем тут ты? — спрашиваю я. — Это же, насколько я понимаю, забота консульства, не твоя. Тебе-то чего в эти дела лезть?

— Да я бы и не лез, если б можно было! Ни за что бы не лез… Да жизнь заставляет! Думаешь, они не знают, кто здесь секретарь парткома и что такое парком? Наши же это люди, только бывшие. Все понимают! Их не обманешь. Быстро меня вычислили! И все, как в первый раз им откажут, так сразу ко мне: «Господин секретарь, товарищ секретарь… Помогите! Сил больше нет никаких ждать…»

— Все, небось, голь перекатная, нищета? Бобыли да вдовы?

— Нет, не скажи! И богатые тоже люди есть… Вот, к примеру, ходит тут ко мне уж почти что год один старый еврей. Классический еврей, прямо как с картинки: и черная шляпа на голове, и пейсы, и рубашка на пуговицах без галстука, и лапсердак ниже колен. Очень известный в Вене ювелир! Состояние, сам говорит, порядка восьми миллионов долларов. В свое время, в конце войны, ушел с румынами из Одессы — и как это его, дурня, угораздило? А он и сам теперь не понимает, как… Ушел — и все. А первая жена и две дочери там остались, в Одессе. Потом Сара его умерла, а дочери, конечно, повыходили замуж, и внуки у него теперь там есть… Вот он и просит меня: «Господин секретарь, пустите меня назад в Одессу! Хочу помереть там, и чтобы там же похоронили, на одесском кладбище, где мои родители лежат… А я вам, Советскому государству то есть, за это отдаю семь миллионов долларов из моего состояния». А я ему в ответ: «А почему только семь? А с восьмым миллионом как намерены распорядиться?» А он мне: «Ну, господин секретарь, вы же понимаете, у меня же там две дочки, два зятя, пятеро внуков. Я им хочу всем купить по хорошей квартире, по машине. Да и самому на жизнь что-то надо — не завтра же я, Господь милостив, помру. И приличные похороны тоже денег стоят… Помогите, господин секретарь! Сколько я уже пороги обиваю в вашем консульстве. Да и у вас я уже в четвертый, не то в пятый раз… Неужели семь миллионов долларов России так-таки и не нужны? За ни за что, за здорово живешь? За то, чтобы только пустить одного старого еврея помереть там, где он хочет? А хочет он помереть в Одессе, и больше нигде…» Ох, ты не представляешь, какие танцы, какой балет мы тут с ним развели…

— Слушай, а правда, чего мы уперлись? — спрашиваю я его в недоумении. — Ведь семь миллионов! Это ж не шутка… Ты в Москву телеграмму посылал?

— Нет. Не посылал.

— Почему? Семь миллионов — это ведь шифровка даже не на Секретариат, на Политбюро. Не понимаю, старик! В конце концов тебе-то что? Пусть они там, в Москве, решают, пускать твоего старого еврея или не пускать…

И вот тут-то что-то разом, вдруг, резко изменилось: в атмосфере его уютной гостиной, и за маленьким журнальным столом, за которым мы сидели, удобно развалившись в креслах, и в его глазах, и в мгновенно окаменевших его скулах, и в том, как он тщательно, весь, казалось, погрузившись в этот процесс, стал выколачивать свою трубку о край пепельницы… А потом, помолчав, тихо, почти сквозь зубы, спросил:

— Не понимаешь? Ты действительно не понимаешь? Ах, ты не понимаешь… А ты уверен, что они там, в Секретариате или на Политбюро, отреагируют так же, как и ты? А если нет, если по-другому отреагируют — кто за это будет отвечать?

Расстались мы, помню, весьма холодно. И больше он мне в отель до самого моего отъезда не звонил.

* * *

В первый раз на восемь лет визу на Запад мне закрыли в 1962 году, после нашего развода с моей прежней женой. Потом на три года открыли. Потом, после этого самого визита в Вену, опять закрыли — и уже на тринадцать лет. Итого, значит, двадцать один год я в своей жизни был «невыездной». Почему закрыли именно после этого визита в Вену — не знаю и до сих пор. Впрочем — так, кое-какие подозрения все же есть…

Носитель дани из далекой страны

А эту историю мне рассказывал тоже мой близкий друг, ныне уже покойный наш востоковед Рубен Андреасян — непосредственный очевидец событий, о которых пойдет здесь речь.

Институт Востоковедения Академии Наук долгие годы возглавлял Бободжан Гафурович Гафуров — при Сталине первый секретарь компартии Таджикистана, а потом академик, депутат Верховного Совета СССР, член ЦК КПСС, член множества научных обществ и комиссий, наших и ненаших академий, человек, пользовавшийся самым искренним уважением и своих сотрудников, и всего советского начальства, и многих весьма именитых людей за рубежом.

Оглядываясь назад, это были, пожалуй, годы расцвета Института. По крайней мере, и арабскую культуру, и сингалезский или тагальский языки, и буддизм, и древний Китай при нем, при Гафурове, еще изучали, и неплохо изучали. Не то, что сейчас, когда это стало вроде как даже чем-то неприличным — изучать какой-то там, видите ли, санскрит: это еще зачем?

Внешности Бободжан Гафурович был, надо сказать, по-своему очень примечательной: остроглазый, маленький, чуть сгорбленный, заметно прихрамывающий на одну ногу, чаще всего в тюбетейке на полысевшей, сильно зябнувшей в московском климате голове… И вечно в коридоре у его кабинета в старом здании Института в Армянском переулке вдоль стен на корточках, положив рядом с собой какие-то узелки, сидели, терпеливо дожидаясь приема, его гости с родины — из далеких, видно, мест, судя по их толстым халатам (или зеленым френчам), тюбетейкам и парусиновым, а то и просто кирзовым, запыленным сапогам. И жена его, Капитолина Александровна, тоже была весьма запоминающейся внешности: дебелая русская красавица с мощным торсом и тугой косой, закрученной вокруг головы, немного напоминавшая рядом с ним, таким маленьким, добротный, крепко сколоченный каким-то деревенским умельцем шкаф.

И вот однажды — кажется, в конце 60-х — Бободжан Гафурович прибыл в Индию, в Дели, во главе нашей делегации. Делегация была, может быть, и не самая официальная, но по программе их должны были принимать и Президент Индии, и премьер, и министр иностранных дел, и многие другие важные и ответственные лица. Но первый визит, разумеется, был, как и положено, к Президенту в его официальную резиденцию, где он принимал обычно самых почетных своих гостей.

А нашим послом тогда в Дели был И. А. Бенедиктов — при Сталине министр совхозов, как-то удачно, вовремя сменивший свою прежнюю неблагодарную работу на куда более спокойную и безбедную жизнь дипломата. Ну, какой он был в свое время министр, можно судить по тогдашнему (да, по наследству, и по нынешнему) состоянию наших совхозов. А вот какой он был посол…

— Бободжан Гафурович! А ведь к Президенту идете. Как говорится, не хрен собачий, — были первые его слова, обращенные к Гафурову, когда он открыл у себя в посольском кабинете обязательное в те времена инструктивное совещание перед тем, как дать свое благословение на представленную ему программу визита. — Без подарка нельзя. Восток! Что собираешься дарить? Вымпел с гербом, модель спутника? Или другое что? Или палехской шкатулкой думаешь отделаться?

— Что я буду дарить? Дыню. Дыню буду дарить…

— Что?!

— Повторяю: дыню буду дарить. Хорошую, сладкую дыню — больше моей головы. И больше твоей.

— Президенту Индии — дыню?!

— Да. Президенту Индии — дыню.

— Опомнись! Ты что? Ты что такое говоришь, Бободжан Гафурович? Какую, к такой-то матери, дыню?!