– Нет, – ответила Марта. – Я пошла, потому что Тавия сказала, что Мама Делорм точно мне скажет, какую дрянь я нашла в кармане пиджака Джонни. Белый порошок в стеклянном пузырьке.
– О-о! – протянула Дарси.
Марта невесело улыбнулась.
– Хочешь знать, до чего скверно все может стать? – спросила она. – Наверное, нет, но я тебе скажу. Скверно, когда твой муж пьет и не имеет постоянной работы. А по-настоящему скверно, это когда он пьет, не имеет работы и вымещает все это на тебе кулаками. Но еще хуже, когда суешь руку в карман его пиджака, надеясь найти доллар, чтобы купить туалетную бумагу с пушком в супермаркете «Солнечный край», и находишь стеклянный пузыречек с ложечкой. А хуже всего, знаешь что? Глядеть на этот пузырек и уговаривать себя, что в нем кокаин, а не герыч.
– И ты пошла с пузырьком к Маме Делорм?
Марта иронично засмеялась.
– С пу-зырь-ком? Нет уж, дорогая моя. Жизнь мне мало что давала, но умереть мне не хотелось. Вернись он домой, откуда бы там ни было, и хватись своего двухграммового пузыречка, он бы меня обработал, как гороховое поле. Нет, я только отсыпала щепоточку в целлофан с сигаретной пачки. И пошла к Тавии, а Тавия сказала, чтобы я пошла к Маме Делорм, и я пошла.
Марта качнула головой. У нее не было слов, чтобы точно описать своей подруге, какой была Мама Делорм, и какими немыслимыми были полчаса в квартире этой женщины на третьем этаже, и как она почти скатилась по кривым ступенькам на улицу, боясь, что старуха гонится за ней. Квартира была темной и вонючей, в ней стоял запах свечных огарков и старых обоев, и корицы, и подгнивающих трав. На одной стене висело изображение Иисуса, на другой – портрет Нострадамуса.
– Если вообще есть ведьмы, так она была ведьмой, – в конце концов сказала Марта. – Я и теперь не знаю, сколько ей было лет – семьдесят, девяносто или сто десять. От ее носа через лоб тянулся бело-розовый шрам и прятался под волосами. Похожий на след от ожога. Из-за него веко правого глаза было полуопущено, будто она подмигивала. Сидела она в кресле-качалке с вязанием на коленях. Я вошла, а она говорит: «Я скажу тебе три вещи, малышка. Первая – ты в меня не веришь. Вторая – пузырек, который ты нашла в кармане у мужа, полон героина, «белого ангела». Третье – ты третью неделю беременна мальчиком, которого назовешь в честь его подлинного отца».
Марта огляделась, проверяя, не сел ли кто-нибудь за соседний столик, убедилась, что они по-прежнему одни, и наклонилась к Дарси, которая смотрела на нее как завороженная.
– Позже, когда я снова могла думать связно, я решила, что и первое и второе мне сказал бы любой фокусник в цирке, или… как их? Чтец мыслей, ну, в белом тюрбане. Если Тавия Кинсолвинг сказала старухе, что я к ней приду, то могла заодно объяснить зачем. Видишь, как просто все получалось? Ну а для женщины вроде Мамы Делорм такие мелочи очень важны: ведь если хочешь прослыть брухой, то и вести себя должна как бруха.
– Наверное, – сказала Дарси.
– Ну а что я беременна, так, может, это просто была удачная догадка. Или… ну… есть женщины, которые сразу видят.
Дарси кивнула:
– Одна моя тетя без ошибки определяла, когда женщина попадалась и беременела. Иногда даже раньше самой женщины, а иногда так даже до того, как женщине вообще полагалось забеременеть, если понимаешь, про что я. – Марта засмеялась и кивнула. – Она говорила, что они начинают пахнуть по-другому, – продолжала Дарси, – и иногда этот новый запах можно учуять даже на другой день после того, как женщина попадется, если у тебя нюх хороший.
– Угу, – сказала Марта. – Я про такое слышала, да только в моем случае все было по-другому. Она просто знала, и как я ни пыталась убедить себя, что все это фокус-покус, я все равно знала, что она знает. Быть с ней – значило поверить, что брухи существуют… во всяком случае, что она – бруха. И оно не исчезло, это ощущение, как исчезает сон, когда проснешься, или как исчезает твоя вера в хорошего фокусника, когда вырвешься из-под его воздействия.
– И что ты сделала?
– Ну, у двери стояло кресло с сиденьем, плетенным из тростника и совсем продавленным. На мое счастье стояло, потому как после ее слов у меня в глазах потемнело, а колени задрожали. Я должна была сесть, и не окажись там этого кресла, плюхнулась бы прямо на пол. А она знай себе вяжет, дожидаясь, чтобы я пришла в себя. Будто уже сто раз такое видела. Да, наверное, и видела.
Когда сердце у меня перестало колотиться, я открыла рот и вот что вдруг сказала: «Я уйду от мужа!»
«Нет! – Она даже не запнулась. – Уйдет от тебя он. Ты его проводишь, вот и все. Оставайся тут. Кое-какие деньжата найдутся. Ты боишься, он невзлюбит младенца, да только его-то тут не будет».
«Да как…» – говорю, и больше вроде бы ничего добавить не могу и только повторяю снова и снова: «да-как-да-как-да-как», будто Джон Ли Хукер на старой пластинке с блюзами. Даже сейчас, двадцать шесть лет спустя, я чувствую запах свечных огарков и керосина из кухни и кислый запах пересохших обоев, будто заплесневелого сыра. И вижу ее: съежившуюся, худющую, в старом голубом платье в горошину – белую когда-то, но к тому времени, когда я к ней пришла, пожелтелую, будто старая газетная бумага. Была она совсем маленькая, но от нее исходила сила, будто яркий-яркий свет…
Марта встала, прошла к стойке, что-то сказала Рею и вернулась со стаканом воды, которую одним глотком выпила чуть не всю.
– Полегче стало? – спросила Дарси.
– Да, немножко. – Марта пожала плечами, потом улыбнулась. – Да что про это говорить! Была бы ты там, так почувствовала бы. Ее силу почувствовала.
«Как я все это делаю или почему ты вообще вышла за этот кусок навоза, сейчас никакой важности не имеет, – говорит мне Мама Делорм. – Теперь важно, чтобы ты нашла ребенку подлинного отца».
Со стороны послушать, выходило, что, по ее словам, я за спиной мужа спала направо и налево, но мне даже в голову не пришло озлиться на нее. Я совсем была с толку сбита, где уж тут злиться? «О чем вы? – спрашиваю. – Джонни же его подлинный отец».
А она вроде как фыркнула и махнула на меня рукой, будто сказала «ха!»
«В нем, – говорит, – нет ничего подлинного».
Тут она наклонилась в мою сторону, и меня дрожь пробрала. Столько всего она знала, а вот хорошего совсем немного.
«Всякого ребенка, которого женщина получает, мужчина выстреливает из своего причиндала, девонька. Ты же это знаешь, верно?»
Не думаю, что в медицинских книгах это так объясняют, но я почувствовала, как у меня голова вниз опускается, будто она протянула через комнату руки, которые мне видеть не дано, да и кивнула моей головой за меня.
«Вот-вот, – говорит она и сама кивает. – Так Бог устроил… вроде качелей. Мужчина выстреливает детей из своего причиндала, так что дети-то получаются почти его. Да только женщина их вынашивает и выращивает, и выходит, что дети почти ее. Так заведено на свете, но у всякого правила есть свои исключения, такие, которые подтверждают правило. И тут дело так обстоит. Мужчина, который тебе ребенка сделал, не будет ему подлинным отцом, не был бы ему подлинным отцом, даже если бы никуда не делся. Он бы на него, надо полагать, озлился, забил бы до смерти, когда ему и годика не сравнялось бы, потому что знал бы, что ребенок-то не его. Мужчина не всегда это чует или видит, если ребенок ничем особым от него не отличается. Да только этот ребенок будет так же не похож на Джонни Роузуолла с навозом вместо мозгов, как день на ночь. Вот и скажи мне, девонька, кто подлинный отец твоего ребеночка?» И вроде как наклоняется ко мне.
Ну, я могла только головой покачать и сказать, что не понимаю, о чем она спрашивает. Только сдается, что-то во мне, что-то в уме, которое думает, когда ты спишь, оно понимало. Может, я присочиняю из-за всего, что мне теперь известно, но не думаю. Я думаю, что на секунду-другую его имя у меня в голове мелькнуло.
Я сказала: «Не знаю, какого ответа вы от меня ждете, я ничего не знаю ни о подлинных отцах, ни о неподлинных. И даже не знаю наверняка, что беременна. Но если так, то от Джонни, потому как ни с кем, кроме него, я не спала!»
Ну, она немножко откинулась, а потом улыбнулась. Будто солнцем меня осияла, и мне стало полегче. «Я тебя не хотела пугать, деточка, – говорит она. – У меня и в мыслях не было. Просто есть у меня третий глаз, и иногда он ясно все видит. Сейчас я заварю нам по чашечке чая, и ты успокоишься. Чай тебе понравится. Он у меня особый».
Я хотела сказать ей, что никакого чая пить не хочу, но словно бы не смогла. Словно бы у меня не хватило сил открыть рот, а ноги совсем ослабели. Кухонька у нее была грязноватая, тесная и темная, будто пещера. Я сидела в кресле у двери и смотрела, как она ложкой насыпает чай в старый щербатый чайничек и ставит чайник с водой на газовую горелку. Я сидела и думала, что не хочу ничего из ее особого, да и вообще ничего из этой грязноватой кухоньки. Я думала, что сделаю глоток, как требует вежливость, а потом поскорее уберусь подобру-поздорову, и больше сюда ни ногой.
Но тут она приносит на подносе две фарфоровые чашечки, белые, как только что выпавший снег, сахар, сливки и свежайшие плюшки. И разлила чай в чашечки, душистый, горячий, крепкий. Он словно бы меня разбудил, и я еще толком не разобралась ни в чем, а уже выпила две чашечки и съела плюшку.
Она выпила одну чашку, тоже съела плюшку, и говорили мы на более привычные темы – какие у нас есть общие знакомые, да где я жила в Алабаме, да куда я хожу за покупками, все в таком роде. Тут я поглядела на свои часы и вижу, что уже полтора часа прошло. Я хотела было встать, только у меня голова кругом пошла, и я опять в кресло плюхнулась.
Дарси смотрела на нее округлившимися глазами.
– Я говорю: «Вы меня одурманили» – и испугалась, только напуганная моя часть была запрятана где-то глубоко внутри.
«Девонька, я тебе помочь хочу, – говорит она, – но ты утаиваешь то, что мне требуется знать, а я чертовски хорошо знаю: если тебя не подтолкнуть, ты не станешь делать того, что надо сделать, пусть даже и пообещаешь. Вот я и подсыпала в чай. Поспишь немножко, но перед тем скажешь мне имя подлинного отца своего младенчика».