Ночные кошмары и фантастические видения — страница 82 из 148

Клайв улыбнулся. Конечно же, он знал.

– …но это были другие сласти. Более дорогие. Сладкие бутылки, кукурузные початки, бочонки с пивом, кнуты из лакрицы.

И я подумал, что у старика Дэвиса, – а аптечный магазин тогда действительно принадлежал Дэвису, его отец открыл магазин где-то в 1910 году, – поехала крыша. Святой ад, сказал я себе, еще лето не закончилось, а Френк Дэвис уже готовится к Хэллоуину. Я уже направился к прилавку, за которым продавались лекарства, чтобы сказать ему об этом, но внутренний голос остановил меня: «Подожди, Джордж. Скорее, крыша поехала у тебя». И так оно и было, Клайви, потому что лето уже закончилось, и я это прекрасно знал. Видишь, что я от тебя хочу? Чтобы ты понял, что в глубине души я все знал.

Разве я уже не начал искать сборщиков яблок в окрестных городках? Разве я уже не подписал договор на поставку пятисот садовых ножей из Канады? Разве я уже не положил глаз на Тима Уорбуртона, который приехал из Шенектади в поисках работы? Он умел ладить с людьми, выглядел честным, и я думал, что на время сбора урожая из него получится хороший управляющий. Разве я не намеревался уже на следующий день предложить ему это место? И он знал об этом, потому что дал знать, что в определенное время будет стричься в определенном парикмахерском салоне. И я сказал себе: «Джордж, не слишком ли ты молод, чтобы впадать в старческий маразм? Да, старина Френк рановато развесил свои подарки к Хэллоуину, но ведь не летом же». Лето уже осталось в прошлом.

Я, конечно, это знал, но на секунду, Клайви, а может, и на несколько секунд, я чувствовал, что сейчас лето, должно быть лето, потому что лето никак не могло закончиться. Понимаешь, о чем я? Конечно, я достаточно быстро сообразил, что к чему, что на дворе сентябрь… но до этого, до этого я испытывал… ты понимаешь, я испытывал… – Он нахмурился, но потом все-таки произнес слово, которое не решился бы использовать в разговоре с другим фермером: его бы тут же обвинили в высокопарности. – Я испытывал смятение. Это единственное слово, которым я могу описать происходившее со мной. Я испытывал смятение. Вот так это произошло со мной в первый раз.

Он взглянул на мальчика, который смотрел на него во все глаза, даже не кивал, впитывая в себя каждое слово. Дедушка кивнул за них обоих и вновь щелчком ногтя большого пальца сбросил столбик пепла, образовавшийся на кончике сигареты. Мальчик не сомневался, что дедушка так увлекся рассказом, что большую часть сигареты выкурил за него ветер.

– Знаешь, так бывает, когда подходишь к зеркалу в ванной, чтобы побриться, и вдруг видишь у себя первый седой волос. Ты понимаешь, Клайви?

– Да.

– Хорошо. А потом то же самое случалось со всеми праздниками. Я думал, что к ним начинали слишком рано готовиться, иногда даже говорил об этом, хотя очень осторожно, с намеком на то, что торговцы руководствовались жадностью. Чтобы показать, что-то не так с ними, а не со мной. Тебе это ясно?

– Да.

– Потому что жадность торговца человек может понять, некоторые этой жадностью даже восхищаются, хотя я никогда не относился к их числу. «Такой-то всегда старается выжать из своего магазинчика максимум прибыли», – говорили они, хотя, к примеру, для мясника Рэдуика выжимание прибыли заключалось в том, что он давил большим пальцем на чашку весов, когда знал, что за ним не приглядывают. Я таких методов никогда не одобрял, хотя и мог понять этих людей. Так что я полагал, что лучше нажимать на их жадность, а не на свои ощущения, чтобы собеседник не подумал, что у меня не все в порядке с головой. Вот я и говорил что-то вроде: «Клянусь Богом, в следующем году они начнут готовиться ко Дню благодарения до завершения сенокоса». В принципе слова эти соответствовали действительности, но я-то вкладывал в них совсем другой, недоступный кому-либо смысл. И знаешь, Клайви, когда я все-таки пригляделся к этому внимательнее, оказалось, что каждый год торговцы начинают готовиться к тому или иному празднику практически в одно и то же время.

Потом со мной случилось кое-что еще. Лет через пять, а то и через семь. Думаю мне было пятьдесят, плюс-минус год или два. Короче, меня выбрали в присяжные. Суды эти – сплошная морока, но я пошел. Судебный пристав привел меня к присяге, спросил, буду ли я честно выполнять возложенные на меня обязанности, и я ответил что да. Потом он взял ручку, спросил мой адрес, и я ответил без малейшей запинки. А потом он спросил, сколько мне лет, и я уже открыл рот, чтобы сказать: «Тридцать семь».

Дедушка отбросил голову и рассмеялся, глядя на облако, напоминающее солдата. Облако это, горн у него вытянулся до размеров тромбона, пробежало уже половину пути от одного горизонта до другого.

– Почему ты хотел так ответить, дедушка? – в недоумении спросил Клайв.

– Я хотел так ответить, потому что именно это число первым пришло мне в голову! Черт! Я понял, что это ошибка, и запнулся. Не думаю, чтобы судебный пристав или кто-то из сидящих в зале это заметил, большинство спали или дремали, но если кто и заметил, особого значения не придал. Но дело в другом. Вопрос, сколько тебе лет, – не заклинание. Я же чувствовал себя так, словно меня заколдовали. С секунду я нисколько не сомневался в том, что мне тридцать семь лет. Потом голова у меня прочистилась, и я сказал, что мне сорок восемь или пятьдесят один, точно не помню. Но забыть, сколько тебе лет, даже на секунду… это что-то!

Дедушка бросил окурок, опустил на него башмак и принялся растирать и хоронить.

– И это только начало. Клайви, сынок, – продолжил дедушка, и мальчик пожалел, что не приходится ему сыном. – Не успеваешь оглянуться, как время уже набирает ход и ты несешься, словно автомобили по скоростной автостраде, так быстро, что с деревьев срывает листья.

– О чем ты?

– Самое худшее – это смена времен года, – задумчиво говорил старик, словно и не услышал вопроса мальчика. – Разные времена года сливаются в одно. Вроде бы только что доставали шапки, шарфы, рукавицы, а уже пора выводить в поле трактор, потому что земля прогрелась и готова к севу. Только ты надел соломенную шляпу, отправляясь на первый летний концерт джаз-оркестра, как тополя уже начали демонстрировать свои chemise[53].

Дедушка посмотрел на Клайва, иронически изогнув бровь, словно ожидая, что мальчик спросит, а что это такое, но Клайв лишь улыбнулся. Он знал, что такое chemise, потому что иногда мать ходила в них до пяти вечера, в те дни, когда отец уезжал в командировки, продавая бытовую технику, кухонную посуду или страховые полисы. Когда отец уезжал, мать налегала на спиртное, не одеваясь буквально до заката солнца. А потом, случалось, уходила, оставляя его на попечение Пэтти, говоря, что ей надо навестить больную подругу. Как-то он даже спросил Пэтти: «Ты не заметила, что мамины подруги болеют гораздо чаще, когда папа в отъезде»? Пэтти смеялась до слез, а потом ответила, что да, она это заметила, очень даже заметила.

Но дедушка напомнил ему о том, как изменялись тополя, когда занятия в школе с каждым днем становились все ближе. Если дул ветер, нижняя поверхность их листьев становилась того же цвета, что и самая красивая мамина комбинация, и этот серебристый цвет свидетельствовал о том, что казавшееся бесконечным лето вот-вот перейдет в куда более грустную осень.

– А потом ты начинаешь терять связь с прошлым. Не так, чтобы совсем, слава Богу, я говорю не о старческом маразме, как у старика Хейдена, это просто кошмар, но терять. И дело не в забывчивости. Ты помнишь многие события, но теряешь их местонахождение во времени. К примеру, я мог бы поклясться, что сломал руку после того, как мой сын Билли в пятьдесят восьмом погиб в автоаварии. Такое горе. Единственное, которым мне пришлось поделиться с преподобным Чэдбендом. Билли, он ехал следом за грузовиком с гравием, на маленькой скорости, не больше двадцати миль в час, когда маленький камушек, не больше циферблата часов, которые я подарил тебе, вывалился из кузова грузовика, ударился об асфальт, подпрыгнул и разбил ветровое стекло нашего «форда». Осколки полетели Билли в глаза, и доктор сказал, что он бы ослеп на один, а то и на оба глаза, если б остался жив, но Билли умер. Съехал с дороги и врезался в столб. Столб переломился пополам, электропровода упали на автомобиль и поджарили Билли, как одного из убийц, которых сажают в Синг-Синге на Старую Замыкалку[54]. А самое серьезное совершенное им преступление состояло в том, что он сказывался больным, чтобы не окучивать фасоль на огороде.

Но я говорил о том, что сломал руку до похорон. Я в этом абсолютно не сомневался. Я же помнил, что на похоронах рука у меня была в гипсе. И Саре пришлось сначала показать мне семейную Библию, а потом полис с записью о наступлении страхового случая, прежде чем я поверил, что права она, а не я. Руку я сломал за целых два месяца до похорон, и когда мы хоронили Билли, гипс с меня уже сняли. Она обозвала меня старым дураком, а мне ужасно хотелось ей врезать, так я на нее разозлился. Но потом сообразил, что злюсь я скорее на себя, чем на нее, так что оставил ее в покое. Она же обозвала меня потому, что я заставил ее вспомнить Билла. Он был ее любимчиком.

– Ну и ну! – покачал головой Клайв.

– Понимаешь, память-то остается. Чем-то это похоже на тех парней, которые сидят в Нью-Йорке на уличных углах с тремя наперстками и шариком под одним из них. Они уверяют тебя, что ты не сможешь указать, под каким наперстком шарик, ты убежден в обратном, но руки у них такие быстрые, что они всякий раз обдуривают тебя. Ты не успеваешь за ними следить. И ничего не можешь с этим поделать.

Дедушка вздохнул, огляделся, словно запоминая, где они находятся. На лице на мгновение отразилась полнейшая беспомощность, опечалившая и испугавшая мальчика. Он гнал от себя эти чувства, но безо всякого результата. Дедушка словно снял повязку, чтобы показать мальчику язву, симптом какой-то ужасной болезни. Вроде проказы.