– Известно ли тебе, что это снадобье является причиной кошмаров у людей?
– Что ты говоришь, Ноим? — изумился я. — О каких кошмарах ты говоришь? Я ничего не знаю!
– Теперь ты знаешь! После того как мы разделили с тобой это дьявольское зелье, в течение нескольких недель я просыпался каждое утро в холодном поту. Мне тогда казалось, что я схожу с ума.
– И что же ты видел в кошмарах?
– Страшные вещи! Когти. Чудовища. Ощущение, что ты не знаешь, кто ты. Какие-то обрывки мыслей разных людей, переплетающиеся с собственными мыслями.
Он отхлебнул из бокала вина:
– Позволь тебя спросить, Кинналл. Ты принимаешь порошок ради удовольствия?
– Нет. Ради знания.
– Знания чего?
– Знания о себе и о других!
– В таком случае, лучше невежество, — он вздрогнул. — Ты знаешь, Кинналл, твой побратим никогда не был слишком набожным. Он богохульствовал, он показывал исповедникам язык, он смеялся над легендами о богах, не так ли? И с помощью этой дряни ты едва не сделал его верующим, Кинналл! Страх перед тем, что открывает разум, страшно знать, что нет никакой защиты, что могут проникнуть прямо к тебе в душу и сам ты можешь сделать это. Такой страх невозможно перенести.
– Невозможно для тебя, — сказал я, — другие же только и мечтают повторить общение.
– Кажется, было бы лучше для всех придерживаться Завета, — голос Ноима звучал твердо. — Личность священна. Душа является собственностью только ее владельца. Обнажать ее — грязное удовольствие.
– Не обнажать, а делиться ею!
– Что, так лучше звучит? — уголки рта Ноима изогнулись в скептической улыбке. — Что ж, хорошо. Весьма грязное удовольствие делиться ею, Кинналл. Даже несмотря на то, что мы побратимы. Когда мы расстались, у меня было такое чувство, будто я весь изгажен. Пыль и грязь на душе. Ты хочешь, чтобы это случилось с каждым? Чтобы каждый из нас испытывал чувство вины?
– Здесь не может быть такого чувства, Ноим, — вскричал я. — Отдаешь, воспринимаешь. После этого чувствуешь себя лучше и чище!
– Грязнее!
– Человек становится более сильным, более участливым к другим. Поговори с теми, кто испытал это, — предложил я.
– Конечно. Когда они будут потоком литься из Маннерана, эти безземельные беглецы, тогда можно будет спросить у них о красоте и чудесах самообнажения, извини меня, единения.
Я видел муку в его взгляде. Он все еще хотел любить меня, но шумарское снадобье показало ему такое о себе и, возможно, обо мне, что заставляло его ненавидеть человека, давшего ему это зелье. Ноим был одним из тех, кому необходимы стены. Я не понял тогда этого. Что же я натворил, превратив своего побратима в своего врага? Если бы могли еще раз попробовать это снадобье, может быть, для него это стало ясным. Но нет, надежды на это не было. Ноим напуган взглядом внутрь себя. Я превратил своего богохульствующего побратима в ярого приверженца Завета. Теперь я уже ничего не мог изменить.
После некоторого раздумья Ноим произнес:
– Нужно кое-что попросить у тебя, Кинналл.
– Все что угодно!
– Нехорошо чем-то ограничивать гостя. Но если ты привез с собой хоть грамм этой гадости, если ты прячешь ее где-нибудь у себя — выбрось все, что есть, понятно? Его не должно быть в этом доме! Тебе понятно, Кинналл? Выбрось и можешь об этом мне не говорить!
Никогда прежде я не лгал своему побратиму. Никогда!
Ощущая, как усыпанная бриллиантами шкатулка обжигает мне грудь, я произнес торжественно чеканя каждое слово:
– На этот счет тебе нечего бояться!
62
Несколько дней спустя известие о моем бегстве стало достоянием жителей Маннерана и Саллы. Все газеты писали обо мне, как о человеке огромного могущества, связанного узами кровного родства с септархами Саллы и Глина, который тем не менее посмел нарушить Завет: занялся постыдным самообнажением. Я не только нарушил моральные нормы, принятые в Маннеране, но также нарушил законы этой провинции, принимая некое запрещенное средство, которое разрушает возведенные богами барьеры между душами разных людей. Злоупотребляя служебным положением, я организовал тайное плавание к Южному материку (бедный капитан Криш!). Вернувшись с большим количеством опасного наркотика, я будто бы дьявольскими уловками вынудил женщину, бывшую у меня на содержании, его попробовать. Потом я начал распространять зелье среди наиболее значительных представителей аристократии Маннерана, чьи имена не раскрываются ввиду их чистосердечного раскаяния. Накануне своего ареста я бежал в Саллу, и потому скатертью мне дорога! Если же я попытаюсь вернуться в Маннеран, то буду непременно арестован. Тем временем в Маннеран-Сити состоится заочный процесс, и в приговоре суда не приходится сомневаться.
Поскольку государству был нанесен огромный вред в виде подрыва основы общественной стабильности, с меня взыскивается штраф в размере всех моих земель и собственности, исключая только часть, необходимую для поддержания жизни ни в чем не повинных жены и детей. (Значит, Сегвор Хелалам все же добился своего!) Чтобы мои высокородные дети не могли перевести семейный капитал в Саллу, на все, чем я владел, наложен арест до Верховного Суда. Все сделано по Закону. Пусть остерегаются все желающие стать самообнажающимся чудовищем!
63
Я не скрывался: у меня теперь не было причин бояться ревности своего царственного братца. Стиррон, мальчишкой возведенный на престол, раньше мог бы решиться на мое физическое уничтожение, но сейчас, когда он стоял у власти целых семнадцать лет! Нет, это невозможно. Стиррон уже давно утвердился в Салле, сейчас он является неотъемлемой частью существования каждого и всеми любим. А я чужеземец, меня едва помнят старики и совсем не знают молодые. К тому же я говорю сейчас с маннеранским акцентом и в этой провинции публично заклеймен позором самообнажения! Если бы я даже задумал свергнуть Стиррона, где бы я нашел помощников?
По правде говоря, я очень хотел повидаться с братом. В тяжелые времена всегда обращаются к товарищам былых дней. Ноим чуждался меня, а Халум была по ту сторону Война. Сейчас у меня был только Стиррон. Я никогда не обижался на то, что меня вынудили бежать из Саллы, поскольку понимал: если бы мы обменялись первородством, я бы заставил его сделать то же самое. Если наши отношения были прохладными, то виной тому — его угрызения совести. Прошло несколько лет со времени моего последнего посещения Саллы. Возможно, мои злоключения смягчат его сердце. Я написал письмо Стиррону, официально прося разрешение жить в Салле. По законам моей родины меня должны были принять и без официального согласия, так как я оставался подданным Стиррона и обвинялся в преступлении, совершенном не на территории Саллы. И все же я решил написать прошение. Обвинения, предъявленные мне верховным судьей Маннерана, признался я, были правильными, но я предложил на суд Стиррона краткое и (мне кажется), красноречивое оправдание моего отхода от заповедей Завета. Я закончил письмо выражениями непоколебимой любви к нему и несколькими воспоминаниями о тех счастливых временах, которые мы прожили вместе, пока бремя септарха не взвалилось на его плечи.
Я ожидал, что Стиррон в ответ пригласит меня посетить его в столице, чтобы получить устное объяснение тем страшным поступкам, которые я совершил в Маннеране. Воссоединение братьев было в порядке вещей в нашей истории. Но вызов из Саллы-сити не приходил. Каждый раз, когда звонил телефон, я бросался к нему, полагая, что это звонит Стиррон. Но он не звонил. Прошло несколько унылых недель. Я охотился, плавал, читал, пытался писать свой новый Завет Любви. Ноим старался держаться подальше от меня. Единственный опыт слияния душ вверг его в такое глубокое смятение, что он не мог смотреть мне в глаза, так как знал: я посвящен во все тайны его подсознания. Знание друг о друге вбило клин в наши отношения. Наконец, прибыл конверт с внушительной печатью септарха. В нем было письмо, написанное Стирроном, но я бьюсь об заклад, что его составлял какой-то твердокаменный министр, а не мой брат. В нескольких строчках, которых было меньше, чем пальцев на руке, септарх сообщал, что моя просьба о предоставлении убежища в Салле будет удовлетворена, но при условии, что я избавлюсь от пороков, приобретенных на юге. Если меня уличат в распространении дьявольского снадобья на территории Саллы, то тут же арестуют и выдворят за ее пределы. Вот и все, что мой брат Стиррон написал. Ни одной теплой строчке, ни одного доброго слова.
64
В середине лета к нам неожиданно приехала Халум. В этот день я далеко ускакал, отыскивая вырвавшегося из загона самца-штурмшильда. Тщеславный Ноим завел целый выводок этих злобных, покрытых густым мехом млекопитающих, которые не водятся в Салле и плохо приживаются в этой слишком теплой для них стране. Он держал их штук двадцать-тридцать — всюду когти, клыки и сердитые желтые глаза. Ноим надеялся получить приносящее прибыль стадо. Я преследовал сбежавшего самца, целое утро и полдня, с каждым часом все больше ненавидя его, так как он оставлял после себя изувеченные туши безвредных, мирно пасшихся животных. Эти штурмшильды убивают только из жажды кровопролития, откусив всего лишь один-два куска, оставляя остальное стервятникам. Наконец, я все же загнал этого хищника в тенистое небольшое закрытое с трех сторон ущелье.
– Оглуши его и привези невредимым, — просил перед отъездом Ноим. Однако, зверь бросился на меня с такой яростью, что мне пришлось сразить его лучом максимальной мощности. Потом, только ради Ноима, я взял на себя труд содрать со штурмшильда шкуру. Усталый и мрачный я галопом скакал назад. А при въезде во двор неожиданно увидел необычную машину, а рядом с ней… Халум!
– Ты знаешь, каково летом в Маннеране, — объясняла она потом. — Сначала хотела отправиться на остров, но затем решила провести лето в Салле, с Ноимом и Кинналлом.
Ей тогда было около тридцати. Наши женщины выходят замуж между четырнадцатью и шестнадцатью годами, рожают детей до двадцати четырех лет и к тридцати годам становятся женщинами средних лет. Но время, казалось, совершенно не коснулось Халум. Не ведая семейных ссор и мук родов, не истратив своей энергии на брачном ложе и не терзаясь у детских кроваток, она сохранила юное лицо и гибкое, стройное девичье тело. Халум изменилась только в одном: за последние несколько лет ее темные волосы стали серебристыми. Однако такой цвет волос еще больше подчеркивал ее красоту, выделяя густой загар девичьего лица.