Невзгоды росли как снежный ком: с некоторых пор у мистера Эджертона начал ощутимо пустеть кошелек, а как известно, ничто так не убивает вкус к жизни, как пустой карман. «Находчивость, – писал Овидий, – в бедах приходит»[12]. Что до мистера Эджертона, то к нему от безысходности приходило отчаяние.
И вот как-то раз он оказался на улице, отрешенно бредя среди городских толп в надежде выудить хоть какую-нибудь идею. Постепенно он дошел до Чаринг-Кросс-Роуд, однако мили книжных полок вызвали в нем лишь еще большее уныние, поскольку среди их несметного числа он не находил ни одной своей. С опущенной головой он прошел через Сесил-Корт и попал на Ковент-Гарден в слабой надежде, что бодрая толчея рынка как-то оживит его вялое подсознание, подтолкнет его к действию. Он почти поравнялся со зданием суда, когда что-то неожиданно привлекло его в окошке небольшой антикварной лавки. Там, частично скрытая портретом генерала Гордона и набивным чучелом сороки, стояла необычайного вида чернильница.
Она была из серебра, около четырех дюймов[13] в высоту, с лакированным основанием, которое украшали китайские иероглифы. Но примечательной чернильницу делало не это, а чучелко обезьянки, что примостилось на крышке, обхватив ее с краев когтистыми лапками; оно сидело и поблескивало пуговичными глазками на ярком солнечном свету. Очевидно, это был детеныш, а может, и вовсе зародыш. Был он зеленовато-сер, величиной не более трех дюймов, с почернелыми углами рта, будто хлебал чернила из этой чернильницы. Вид у фигурки был малоприятный, но мистер Эджертон как человек, проникнутый цивилизованным вкусом ко всему, что попахивает декадансом, не мешкая зашел в мрачноватую лавку поинтересоваться, что это за вещица выставлена на обзор.
Хозяин лавки оказался вида почти столь же непритягательного, как и штуковина, что привлекла внимание мистера Эджертона; он как будто в некотором роде приходился той обезьяне отцом. Зубы в силу своей многочисленности будто не умещались у него во рту, сам рот был излишне велик для лица, а голова несоразмерно крупна для тела. В сочетании с сутулостью спины это придавало ему неустойчивость, от которой он, казалось, вот-вот брякнется набок. Запах от него тоже исходил, мягко говоря, странный: очевидно, он имел привычку спать в одежде (мысль, стоившая страждущему писателю нелегкого раздумья: что же там за тело, потеющее под слоями засаленного, нестиранного тряпья).
Вместе с тем торговец оказался подлинным кладезем знаний обо всех экспонатах в своей лавке, включая вещицу, из-за которой мистер Эджертон сюда и заглянул. Мумифицированный примат был, по его словам, чернильной обезьяной; созданием из китайской мифологии. Легенда гласила, что эта обезьянка сообщает художественное вдохновение в обмен на осадок чернил в этой самой чернильнице. Рассказывая, лавочник выставил штуковину на прилавок подобно удильщику, забрасывающему приманку перед голодной рыбой в надежде подцепить ее на крючок.
Ограниченные способности мистера Эджертона, как у большинства ему подобных, были обратно пропорциональны его самомнению, а потому он не допускал даже мысли, что его гений может быть оспорен невесть кем. Вместе с тем он сейчас крайне нуждался во вдохновении, можно сказать, из любого источника, и уже недавно рассматривал возможность прибегнуть в качестве катализатора к опиуму или дешевому джину. Услышав миф о чернильнице, в дальнейшем убеждении он уже не нуждался. Отчаянно нужные ему деньги он отдал за проблеск надежды на то, что его чаяния будут вознаграждены, и обратно в свою квартирку направился, держа под мышкой обернутую в коричневую бумагу чернильницу с обезьянкой.
Мистер Эджертон снимал пару комнат над табачной лавкой на Мерилбон-Хай-стрит (недавний переезд сюда был вызван стесненными финансовыми обстоятельствами). Сам он к табакокурению пристрастен не был, однако стены его жилища были желтоватыми от смеси сизоватого дыма, струйки которого просачивались снизу сквозь щели в половицах. Одежда и меблировка мистера Эджертона насквозь провоняли всевозможными сигарами, сигариллами, смесью трубочных табаков, но забористей всех был нюхательный табак, дух которого тоже сюда проникал. Потому назвать это жилище уютным можно было с большой натяжкой, что лишь сильней задавало стимул поскорее выправить финансовое положение – эх, ну где же ты, запропастившаяся муза!
Тем вечером мистер Эджертон снова сидел за своим письменным столом и недвижно глядел на лежавшую перед ним страницу.
Глядел.
И глядел.
И глядел.
Перед ним на корточках бесстрастно восседала чернильная обезьянка, отражая глазами свет лампы – эдакий ссохшийся, мумифицированный намек на жизнь, вызывающий скорее напряжение, чем умиление. Мистер Эджертон легонько ткнул обезьянку ручкой, оставив у нее на груди черное пятнышко. Как и большинство писателей, он имел поверхностное знание о море разливанном самых разных, но малозначимых предметов. Среди них затесалась и антропология – вследствие работы над одним из опусов, фантазии на тему эволюции под названием «Обезьяний дядя» (одна газета окрестила ее «весьма недурной, хоть и нелогичной» к вящей радости мистера Эджертона за то, что он вообще попал под внимание прессы). Однако сегодня, поискав уже в трех энциклопедических источниках, он не нашел там ни единой ссылки насчет «чернильной обезьяны», и это вызывало нехорошее предчувствие. Попахивало розыгрышем.
Вот минул еще один бесплодный час, единственным разнообразием в котором были несколько случайных клякс, капнувших на бумагу. Мистер Эджертон со вздохом встал и решил малость поразвлечься, опустошая и заполняя ручку. Вдохновение все так и не наступало, и он задумался: а нет ли какого-нибудь тайного ритуала, скажем, по заполнению ручки из чернильницы, который он по незнанию упустил? Он потянулся и нежно обхватил обезьянку, чтобы поднять крышку. В следующую секунду отдернул руку: что-то больно цапнуло его за палец. Вот те на, даже кровь выступила. Подушечку указательного пальца пересекал глубокий порез; кровь из царапины стекала по длине ручки и накапливалась на перьевой части, откуда равномерно, каплями падала в чернильницу. Мистер Эджертон взялся озадаченно насасывать палец, параллельно разглядывая обезьянку в попытке уяснить, обо что он мог так порезаться. Свет лампы открыл что-то вроде мелкого гребешка, выпирающего у примата сразу за шеей – сегмент позвоночника, продравшийся сквозь взлохмаченную шерсть. На желтовато-бледной кости виднелся подсыхающий следок крови.
Из аптечки раненый писатель достал рулончик бинта и перевязал себе палец, после чего вновь занял место за столом. Осторожно поглядев на обезьянку, он наполнил из чернильницы ручку, поднес к бумаге и начал писать. Поначалу заученность этого действа нивелировала всякое чувство удивления, так что он успел убористым почерком написать две страницы и взялся за третью, прежде чем изумленно застыл, поглядев сначала себе на пишущую руку, затем на бумагу. С не меньшим удивлением он перечел написанное: начало какой-то повести, что ли, о человеке, положившем любовь и счастье на алтарь богатства и успеха. Ого. Получалось вполне себе сносно. Впрочем, не будем скромничать: получалось ничуть не хуже, чем в лучшие времена, хотя источник повествования был не вполне ясен. Мистер Эджертон недоуменно пожал плечами и продолжил писать, благодарный судьбе за то, что его воображение наконец-то воспряло ото сна. Писал он до поздней ночи, по мере необходимости перезаполняя ручку и так увлеченный своим занятием, что абсолютно не замечал, что ранка вновь открылась и кровь капает на ручку и на лист, а пока он перезаряжает свой инструмент, то и в горлышко китайской чернильницы.
Утром мистер Эджертон спал допоздна, а проснулся ослабленный своими давешними ночными трудами – сказывалось, видимо, многомесячное бездействие. Выпив чаю с куском булки, он почувствовал себя гораздо бодрее. Теперь к столу, скорее к столу. Сев за письменный стол, он обратил внимание, что чернильная обезьянка свалилась со своего места и теперь лежала на спине среди карандашей и перьев. Мистер Эджертон аккуратно поднял ее со столешницы – ему показалось, что она теперь весит существенно больше, чем сама чернильница, а потому законы физики распорядились по-своему, свалив обезьянку с ее сиденья. Странно. Не укрылось и то, что мех на ней поблескивал заметно ярче, чем в окне той антикварной лавки, играя под утренним солнцем прямо-таки живым, здоровым блеском.
И тут совершенно внезапно мистер Эджертон почувствовал, что обезьянка шевелится. Ее конечности расслабленно потянулись, как после долгого сна, а рот открылся в широком зевке, открывая мелкие притупленные зубы. Испуганный мистер Эджертон с перепугу уронил животное и услышал, как та, упав на столешницу, всполошенно взвизгнула. Секунду-другую она лежала неподвижно, а затем медленно приподнялась на задних лапах и несколько обиженно поглядела на писателя, после чего подобралась к чернильнице и плавно опустилась возле нее на корточки. Левой ладошкой она сняла с чернильницы крышку и терпеливо ждала, чтобы мистер Эджертон наполнил свою ручку. Такой оборот событий столь ошеломил писателя, что он какое-то время сидел недвижимо, изумленный. Наконец, когда стало ясно, что выбор перед ним совсем нехитрый – писать или двинуться умом, – он потянулся за ручкой и наполнил ее из маленького чернильного источника. Пока он это делал, обезьянка с бесстрастной выжидательностью на него смотрела, а когда он приступил к писанию, быстро заснула.
Несмотря на вызывающее воскресение обезьяны, день у мистера Эджертона сложился на редкость продуктивно: вскоре он располагал уже пятью написанными главами, из которых ни одна не нуждалась в доработке. Лишь когда свет дня пошел на убыль и рука у мистера Эджертона стала поднывать, обезьянка проснулась и мягко прошлепала по чистому листу, на котором лежала ладонь писателя с зажатой в ней ручкой. Обезьянка ухватила его лапками за указательный палец, припала своим круглым ртом к порезу и принялась с причмокиванием сосать. Мистер Эджертон даже не сразу сообразил, что происходит, а поняв, с криком вскочил и стряхнул негодницу с пальца. Отлетев, та ударилась головой об основание чернильницы и бездыханно шлепнулась на лист бумаги.