Ночные легенды — страница 37 из 69

«Дети, – деревянно скрипел голос. – Мы их ненавидим, этих замарашек. Дурачье – они смеются над тем, чего не понимают. Хохочут над тем, чего должны страшиться. Но уж мы-то знаем. Мы знаем, что скрывает цирк. Знаем, что скрывают все цирки. Гнусные дети. Мы заставляем их смеяться, но когда можем…

Забираем их!»

Тут крайний из них повернулся и вперился в Уильяма взглядом; влажные руки схватили мальчика и из-под свернутой рулоном парусины заволокли в палатку. Двое клоунов, до этого момента невидимых, опустились рядом с ним на корточки, прижимая к полу. Попытка Уильяма криком позвать на помощь была пресечена ладонью одного из клоунов, сдавившей ему губы.

– Тихо, дитя, – прошелестел он все на том же незнакомом языке, который, как ни странно, был Уильяму полностью понятен.

Нарисованный рот клоуна склабился, но другой, настоящий, оставался чопорно поджат. Остальные клоуны сгрудились вокруг, кто-то со следами старого грима, отчего они казались наполовину людьми, а наполовину какой-то нежитью. Радужная оболочка глаз у всех была непроницаемо черной, а глазницы окружены набрякшей, воспаленно-красной плотью. Один из них, теперь уже с оранжевым париком на голове, поднес лицо почти вплотную к Уильяму и принюхался. Затем он открыл рот, обнажив очень белые, очень тонкие и очень острые зубы. Снизу они загибались вовнутрь как крючки, а меж ними виднелись лиловатые зазоры десен. Наружу выпростался язык – длинный, серо-лиловый и покрытый крохотными шипиками. Он разворачивался как хоботок у мухи или как бумажная свистулька, медленно распрямляясь из глубины клоунского рта. Язык лизнул Уильяма, пробуя на вкус его слезинки (по лицу как будто провели влажным стеблем алоэ). Клоун отступил на шаг, готовя язык, чтобы лизнуть повторно, но тут его ухватил двумя пальцами другой клоун – с синими волосами, выше и крупнее остальных – и сжал так, что его толстые зазубренные ногти пропороли плоть, и из раны закапала желтая жидкость.

– А ну! – призвал клоун.

Остальные сомкнулись ближе, и на языке оранжевого клоуна Уильям заметил жилку или струйку чего-то розоватого; оно с хлюпающим звуком втянулось обратно в рот. Синий клоун поднял палец так, что стало видно, что на нем такое.

Это было что-то вроде розового грима. Уильяма дружно подняли, поднесли к одному из туалетных столиков и пихнули на стул, одновременно воткнув в рот старую салфетку. Уильям ерзал, пытался кричать, но тряпица гасила все звуки, а клоуны цепко пригвождали его к месту. Руки держали его за плечи, за ноги, за макушку и подпирали снизу подбородок, запирая рот как на замок.

Вот клоуны надвинулись на него, выпростав изо ртов свои гнутые языки и обдавая дыханием с застарелым, стойким табачно-спиртовым духом. Он чувствовал, как эти языки шершаво лижут ему лицо, шлифуют своими шипиками веки и щеки, змеисто вползают в уши, губы и ноздри, покрывают лицо липковатой слюной. Уильям плотно зажмурился; кожу начинало жечь как крапивой. И вот, когда терпеть уже не оставалось сил, клоуны прекратили эту экзекуцию. Они стояли и не мигая глядели на него сверху вниз, а на их лицах под нарисованными улыбками проглядывали еще и настоящие. Длинные языки попрятались обратно в щели ртов. Клоуны отступили, открывая Уильяму его отражение.

Из зеркала на него таращился еще один Уильям, совсем другой – бледный и желтоглазый, с застывшей улыбкой и воспаленно-румяными щеками. Синий клоун вкрадчиво потер Уильяму голову и одним движением снял с нее горсть шелковистых мальчишеских вихров. Остальные клоуны присоединились, пуская в ход свои острые ногти, и вскоре на голове у Уильяма не осталось ничего, кроме нескольких случайных прядок. Лицо Уильяма болезненно сморщилось; безудержно хлынули слезы, но клоунская улыбка теперь не покидала его лица, так что даже во время плача казалось, что он смеется; смеется или плачет, плачет как еще никогда по всему тому, что он утратил и что больше уже никогда не назовет своим.

– Я хочу к ма-аме, – слезливо тянул Уильям, – к па-апе хочу!

– Это нье надо, – с деревянной строгостью сказал синий клоун с акцентом тяжелым и иноземным, как у шпрехшталмейстера. Вид у него был как у глубокого старика. – Нье надо семьи. Семья тепер новая.

– Зачем, зачем вы так со мной поступили? – безутешно плача, не унимался Уильям. – Зачем сделали это с моим лицом?

– Сдьелали? – переспросил синий клоун, в голосе которого было неподдельное удивление. – Что сдьелали? Сдьелали ничего. Клёун не учится. Клёун выбирается еще в матьеринской утробы. Клёун не становится – Клёун есть. Клёун не дьелается – Клёун рождается.

***

Представление в тот вечер действительно удалось, в то время как родители Уильяма все искали и искали своего сынишку; приехала полиция, и поиски проходили под взрывы смеха, что петардами рвались под куполом циркового шатра, пока клоуны раскатывали на своем развеселом драндулете и раздаривали шарики детишкам, ненавистным детишкам. А когда они прощались с публикой, та почти вся провожала их улыбками – вся, кроме самых смышленых детей, которые исподволь чуяли, что в клоунах кроется нечто большее, чем яркие костюмы, смешные драндулеты и нелепые ботинки. И что если вам хватает ума, то лучше над ними не смеяться, а держаться от них подальше и никогда, никогда не соваться, не выведывать их дел и секретов, потому что клоуны одиноки и злы, и в своем унизительном, напускном веселье хотят быть не одни, а для этого им нужна компания. Поэтому они всегда ищут, всегда выведывают, всегда приглядывают себе новых клоунов.

Цирк «Калибан» на следующий день уехал, и о его пребывании в городке не осталось и следа. Полиция искала, но Уильяма так и не нашла, а у «Калибана» уже на следующей стоянке (на краю леса, далеко-далеко от этих мест) появился новый клоун. Он был мельче остальных и все смотрел куда-то в ряды смеющейся публики, растерянно ища взглядом своих родителей, которые, надеялся он, его все-таки найдут, но они так и не пришли.

Со временем зубы у него выпали, а вместо них выросли острые белые крючочки, прикрытые лиловатыми пластинками; ногти у него подгнили и превратились в жесткие желтоватые обрубки на концах мягких бледных пальцев. Тем не менее он вырос высоким и сильным, и в конце концов забыл свое имя, а стал просто «Клоуном», и клоуном поистине отменным. Язык у него стал длинным, как у змеи, и он якобы в шутку проводил им по детям, а те, глупые, беспечно смеялись, не понимая, насколько клоуны голодны, как им тоскливо, как они завидуют всему людскому. И вот они колесят по городишкам, высматривая и выискивая тех, кого можно похитить, всегда подмечая очередного ребенка, который бьет в утробе ножкой, и непременно находя его по возвращении.

Потому что клоунами не становятся. Клоунами рождаются.

Зелень темная, густая

Ох, не надо было нам гулять вблизи Ваалова Пруда. Надо было – как нам строго наказывали, предупреждали нас, – держаться от него подальше, но что поделать: молодые парни всегда как на поводу следуют за девушками, повинуясь испытующей усмешке в их глазах. Так уж устроено, и так будет всегда. Взгляд в прошлое хуже слепоты, а удовольствие и огорчение извечно ходят рука об руку.

Так что мы с Кэтрин туда отправились. Я был ослеплен обещанием в ее глазах, оглушен буйством своих неутоленных желаний. Я был молод. Мне было невдомек, что могут сделать такие аппетиты, как и во что они способны преобразовываться, перерождаться, деградировать.

Как они могут воплотиться в сущности из Ваалова Пруда.

Я часто думаю о Кэтрин, особенно теперь, когда близится час моего собственного ухода. Иногда я ловлю себя на том, что невольно останавливаюсь и смотрю на свое отражение в сумрачной глубине озера, стоящего громадным черным зеркалом вблизи моего дома. Иной раз я бросаю камень, который бултыхается в водную тишь, и смотрю, как вода, спокойно-зеркальная посредине, начинает рябить кругами с краев, а лицо мое дробится, и одно видение становится многими, унося меня к последнему дню, что я провел с ней. Нынче отлучаться от этих мест мне становится все трудней, потому как с ее смертью часть меня навсегда осталась затерянной в этих темных водах. Боль недуга, снедающего меня изнутри, неотступна, но думается мне, я не стану ждать, когда мое тело предаст меня и перестанет повиноваться. Вместо этого я соединюсь с ней в глубине и уповаю, что она ко мне придет и припадет ко мне устами, вбирая мой последний выдох, пускай даже я прожил со своей утратой столь долго, что сама мысль о моем воссоединении с ней кажется чем-то непредставимым и непередаваемым в своей мучительности.

Женщины у меня были и после Кэтрин, хотя ни одна не задерживалась при мне надолго. Сказать, чтобы я так уж тосковал об их уходе, я не могу. Признаться, со временем я стал их побаиваться, и потому не мог открываться им полностью. Я начал бояться их желаний, их алчности, их способности завлекать мужчину и заставлять его терять себя в призывном соблазне их плоти. Наверное, такая исповедь от лица мужчины звучит нелицеприятно. Тем не менее порой я ощущаю себя именно так. Хотя в иные моменты я просто чувствую себя более искренним, чем многие мои собратья по полу. Глаза мои открыты, и я вижу червя, свернувшегося в яблоке соблазна.

Так что я жив, а Кэтрин мертва, и тела ее уже не найти. Оно где-то там, на дне Ваалова Пруда, на гниющем илистом дне, там, где вечная зелень.

Зелень темная, густая.

***

Тому месту всегда было присуще нечто странное. Когда-то в стародавнюю пору – настолько давнюю, что на свете нет уж ни тех, кто мог о том поведать, ни детей их, ни внуков – река была перенаправлена в узкую горную лощину. Каким-то образом (говорят, с помощью ворованных бочонков с порохом) ее берега были взорваны, и воды вольно хлынули в низину, полностью ее затопив, после чего где-то через полмили вошли в свое обычное русло. Наблюдать это событие съехался люд из отдаленных деревень, и единственными звуками перед тем, как рванул порох, было негромкое бормотание молитв, перебор четок, а еще тусклое звяканье цепи в доме на самом дне низины, где внутри, изнывая, отчаянно пыталась высвободиться нежить.