То ли присутствие научного работника в помещении делало свое дело, то ли мое отсутствие влияние оказывало, но изображение в зеркале внезапно пропало. Молочная пелена и золотая рама. Молочные как бы реки, кисельные будто бы берега. При этом, судя по всему, физик по-прежнему наблюдал там их нынешнее уютное обиталище, Тамарочку и самого себя. Что наблюдала Тамарочка, оставалось, как и прежде, тайною.
Мы с художником напились у него изрядно. Во-первых, состояние было предновогоднее; во вторых, жалел я исчезнувшую жену свою, а в-третьих, обидно мне было очень сидеть на окраине в идеально чистой двухэтажной пустой клетке одному. В общем, нашел я у художника в углу гирьку, вломился к молодоженам, чего-то там кричал и гирьку в зеркало-то и запустил. Только звон пошел. Причем разбилось исключительно наше составное напротив. А бандуре в раме золотой хоть бы хны. Небьющееся оно, видать; больше ста лет простояло и еще простоит. Когда меня в психушку повезли, я даже подумал: а, может, тот, который хотел левое с правым в зеркалах поменять, и наш экземпляр между делом сработал?!..
Опять лечили меня и снова вылечили.
Но пока лечили меня, дом с зеркалом, дом, куда по глупости своей я переехал с прежней своей женою, поставили на капремонт.
Пришел я, а дом огорожен, окна-двери заколочены. Художника не найти — я фамилии-то его не знал никогда. Петя и Петя. У самозванки теперь, чай, тоже данные в паспорте поменялись, а физика даже имени не упомню. Так нежданно-негаданно кончилась моя прошлая жизнь. Обитаю, как говорится, в двух уровнях, по лестнице спать забираюсь, утром, как с сеновала, в кухню схожу. Стал попугаев разводить. Все-таки занятие. Корм, клетки, то да се. Цветные они, красивые. Размножаются помаленьку. Сижу вечером, они голоса подают, телевизор работает, на кухне чайник в свисток свистит. А вроде как и я не я. Как будто кино крутят про совсем другого человека. И все кино закончиться не может. И не смотреть его не могу.
И так-то скучно мне.
АЛОЕ ПАЛЬТО
Двоюродная восьмидесятилетняя тетушка оставила мне наследство, и я вступил во взаимодействие с вещами и предметами, мало мне понятными, а то и вовсе чужими. Я открывал и закрывал бесчисленные ящички допотопной мебели, разбирал и перечитывал старые письма, выбрасывал рюшечки и пуговки, листал альманахи, уснащенные ятем и ером, — и тому подобное. Со старинных портретов на меня укоризненно поглядывали незнакомки и незнакомцы. Древние ковры окутывали меня облаком пыли.
Желание сбыть с рук лишнее, чуждое мне, овеществленное бытие и привело меня в комиссионный магазин, обретавшийся у черта на куличках, где я и свел поневоле знакомство с любителями старины, коллекционерами, скупщиками и перепродавцами антиквариата, подпольными маклерами и снобами просто. Это был жизненный срез, доселе мне неизвестный, своеобразный мирок, параллельный из параллельных, отличавшийся своими правилами и законами, имевший свой жаргон и свое эсперанто, и без толмача сюда соваться не следовало.
Маленький сероглазый коршун в джинсах снабдил меня телефоном двух братьев-коллекционеров, мы договорились о встрече, и в урочный час в скромном моем обиталище, превратившемся волею судеб в какую-то лавку древностей, появились два совершенно одинаковых лысых человека в белых хлопчатобумажных перчатках.
Открыв им дверь, я ошалел и решил, что у меня в глазах двоится. Зрелище близнецов всегда слегка смущало меня; но когда речь шла о молоденьких девушках в одинаковых новомодных шапочках, я еще как-то примирялся с наблюдаемой моим ортодоксальным взором игрою природы; тут же очам моим предстали люди немолодые, крючконосые, узкоглазые, с карикатурными маленькими ртами, одинаково немигающие, уставившиеся на меня из-под одинаковых очков. В отличие от девочек в тиражированных шапочках они, по счастью, одеты были по-разному.
Как это часто бывает с близнецами, один из них исполнял роль ведущего, другой — ведомого. Ведущего звали Эммануил Семенович, ведомого — Валериан Семенович.
Они рыскали по моей квартире, бесшумные, внимательные, печальные, в одинаковых перчатках, напоминающие криминалистов или врачей, — они ощупывали и выстукивали ручки стульев, ножки диванов, дверцы шкафов и готовы были поставить старому креслу градусник или прописать микстуру. Оба они, и ведущий, и ведомый, принесли по одинаковой огромной лупе в латунной оправе.
Быстрые пальцы бегали по завиткам рам. Братья подносили свои полные грусти лица к лицам старинных портретов, и казалось — изображенные и рассматривающие вглядывались друг в друга, пытаясь понять хоть что-нибудь в ставших для нас привычными и необсуждаемыми тайнах: тайне нейтральной полосы между бытием и небытием и тайне искусства, обманувшего время или впитавшего его в себя.
Братья переговаривались, перебрасывались словами; звучало: «рокайль», «чепендейл», «наборное бюро крепостной работы», «под Рентгена?», «доска или холст?», «ампир».
Они быстренько находили то, что им надо, с легким вздохом отстраняли ненужное.
— Погляди, Валериан, — говорил Эммануил Семенович, — какая прелестная подделка под китайскую вазу.
— Да, — соглашался Валериан Семенович, доставая мятый разноцветный, некогда шелковый носовой платок и сморкаясь, — хороша.
Эммануил Семенович решительно оставлял вазу на подоконнике, отставлял, словно отрывал от груди утомившую его перед дальней дорогой любвеобильную экономку.
— Хороша, — говорил он наставительно, — да только нам она сейчас не нужна.
— Ты прав, Эммануил, — вздыхал Валериан Семенович, — зачем она нам?
Я устал от них до умопомрачения. Они начали называть цены, записывая названия вещей в маленьком дрянненьком пожелтевшем блокнотике. Эммануил Семенович потребовал, чтобы и я все себе записал: вещь и цену.
С грехом пополам найдя обрывок кальки и огрызок карандаша я подчинился, чувствуя, что меня охватывает немотивированная тоска тщеты бытия.
— Пишите: «Буль», — диктовал Эммануил Семенович.
Мы с Валерианом Семеновичем безропотно заскрипели грифелями, он в блокнотике, я на обрывке.
— Теперь поставьте тире, — требовательно говорил ведущий.
Мы с ведомым, как два дебила, высунув кончики языков выводили кривые тире.
И Эммануил Семенович торжественно и удовлетворенно завершал строчку:
— Четыреста рублей.
За пару подсвечников, толстую бесформенную лиловую китайскую фарфоровую пучеглазую собаку, сидевшую в бронзовой травке держа косматую лапу на шаре с дырками, а также за подставку для цветов из красного дерева в виде колонны я получил деньги сразу.
— Знаете ли вы, как зовут эту собаку? — спросил Валериан Семенович, помогая брату запаковывать купленное в принесенные им ветошки, тряпки и рюкзак.
— Нет, — ответил я.
— Угадайте, — сказал Эммануил Семенович.
— Мопс, — сказал я.
— Ни в коем случае, — сказал ведомый.
— Каштанка, — сказал я.
— Ее зовут Собака Фо, — сказал ведущий.
Объяснив мне, что теперь они пойдут домой изучать свой список, а я, оставшись, должен буду изучить свой и через три дня мы созвонимся, чтобы торговаться, расстаться или ударить по рукам, они забрали приобретенное (ведомый нес мини-колонну на плече) и двинулись к двери. По дороге они остановились еще раз перед совершенно зачаровавшим их диваном.
— Рыбий клей придется прикупить к эпоксидке, Валериан, если он у нас окажется.
— Вы подумайте, молодой человек, зачем вам этот диван? Мы его отреставрируем. Он будет как игрушка. Он попадет в хорошие руки. У вас он пропадет. Эммануил, приглашай молодого человека к нам. Пусть посмотрит коллекцию. Пусть убедится.
— Ну да, ну да. Валериан прав, вы должны к нам прийти, и не откладывая, как только изучите список. Мы созвонимся.
Наконец-то они ушли. После их ухода неизъяснимая тоска моя усилилась. Я бродил по комнате без цели и смысла, и ощущение запыленности и безвыходности пространственного мира не покидало меня. Маленький паучок из верхнего левого угла комнаты сидел в своей паутине. Из крана капало, словно клепсидра отсчитывала время. Под звуки капели нелепые сочетания слогов как в детстве пришли мне на ум, сложились в песенку, соединились с образами ушедших близнецов и с моим мучительным и малопонятным настроением:
Сниббери Снип,
Снаббери Свам,
Сваббери Снам,
Снуббери Снап,
Сниббери Снуп,
Снуббери Снип,
Снип,
Снип!
Я умылся, утерся. Что, собственно, произошло? Как я и мечтал, дряхлые, старые и ветхие предметы постепенно стали уплывать от меня; я получил деньги; в перспективе ожидался еще один прилив нужных мне десяток и двадцатипятирублевок и еще один отлив ненужной рухляди. Все шло хорошо, убедив себя в «хорошо», я пошел гулять.
Когда Эммануил Семенович позвонил мне несколько дней спустя, я не был готов к разговору; точнее, я не был готов к тому, чтобы поддерживать беседу на одном уровне с собеседником: я-то с трудом отыскал свой клочок с перечнем предположительных цен предположительных предметов купли-продажи и глядел в него как баран на новые ворота, а для Эммануила Семеновича список был чем-то живым, вместо каждой буковки каракулей его братца виделись ему извивы резьбы по дереву, бронзовые завитки или отблески былой полировки; я же, в лучшем случае, вместо цифр, стоящих в графе «цена», мог вообразить лодочный мотор или кассетный магнитофон. Беседа наша, очевидно, напоминала безнадежный, но весьма продуктивный диалог сумасшедших с разными диагнозами; продуктивный в том смысле, что через все препятствия каждый вышел к намеченной им цели. Назавтра мы должны были встретиться у них дома.
— Обязательно захватите свой список с пометками, — сказал, наставляя меня, Эммануил Семенович привычным тоном ведущего.
Никаких пометок в моей филькиной грамоте не было, но настроение мое было превосходное, и я решил доставить братьям удовольствие и что-нибудь на своем клочке накорябать, что свидетельствовало бы о моих раздумьях по поводу торга и об участии в их любимой игре, составлявшей смысл их существования.