— Это что ж такое? — спросил я вместо приветствия.
Доктор наук обернулся. Маг и волшебник.
— То же и я спросил, — сказал он.
— А это подарочек от покойника, — сказала Зоя.
— Сам принес? — спросил я.
— Прислал, — сказала она. — Прислал обещанное. И три года ждать не пришлось. Нравится? Между прочим, не бижутерия. Ювелирка натюрель. Можно на бал. Можно в ломбард. Можно в комиссионку.
— Можно закопать, — сказал профессор. — В качестве клада.
— Закопать? — Зоя расхохоталась и указала на меня пальцем. — Вот он — большой специалист.
Нацепила серьги, ожерелье, диадему, надела браслет.
— Зеркало — только в ванной? — спросила. — Юра, — сказала, — купи мне шкатулку, надо же куда-то сложить.
— Шкатулку? — спросил он.
— Малахитовую, — сказал я.
Юрий Николаевич подумал и спросил ее:
— Это что же он, расплатился с тобой, что ли?
— Выходит, так, — сказала она легко. — Расплатился и удавился. И как ты думаешь, почему? полное отсутствие чувства юмора. И чувства меры. Что я, камушков купеческих не видала? Да на кой они мне? Сейчас не модно. Пусть лучше Мишеев закопает. К чертям. К червям. Бедные черви от блеска ослепнут. Или там, под землей, не блестит?
— Тебе лучше знать, — сказал профессор зло.
— Ревнуешь, что ли? — спросила она, подкрашивая ресницы. — Глупо. Сам не гам и другому не дам. Собака ты на сене, Юра, хоть маг и волшебник. Своди меня в театр. Я в театр хочу. Я все время хочу в театр. Только не на оперу. Поют плохо и очень страшные. И плесенью с пылью со сцены несет.
— Мне пора, — сказал профессор.
— Проводить тебя можно? — спросила она.
— Проводи, — сказал он.
— Подари жене брошку, хочешь? — спросила она.
— Ты рехнулась?
— Сделай ей приятное. Или мне. Или покойнику. Да ну тебя, в самом деле. Подари. Смотри, какая симпатичная. Сапфир и жемчуг. Сапфир — камень редкий.
Он вынул у нее из пальцев брошку и швырнул на стол.
— Бить тебя некому, — сказал он.
Они ушли, а я остался, уголовник с лопатой и драгоценностями от висельника, укрывающий у себя на квартире племянницу близнецов, которой у них нет.
Вернулась она очень быстро и очень сердитая. А может, расстроенная. И просила меня:
— Что такое шиллер?
— Шиллинг?
— Нет, шиллер.
— Не знаю, — сказал я. — Киллер?
— Ты глухой? — спросила она враждебно. — Или ты не местный? У тебя есть словарь? посмотри в словаре. В тол-ко-вом.
— Из какой хоть это оперы?
— При чем тут опера? — спросила она. — В опере поют плохо, визжат, все старые и страшные и пылью пахнет.
— Из какого ряда слово? Торговые операции? специальность? радиодеталь? ну?
— Имеет отношение к любви. И к коварству.
Все-таки я почему-то уставал от нее страшно. И от своей роли — то ли хозяина отеля-мотеля, то ли евнуха. Сводный брат племянницы от первого брака деверя.
— Это драматург, — сказал я, — с большой буквы — сечешь? Шиллер. Фамилия такая. Звали Фридрихом.
— Звали — значит, умер?
— Помер, болезный, — отвечал я. — Спился и помер.
— Давно? — спросила она.
— Давненько, — отвечал я.
— Еврей? Немец?
— А кем вы, Зоя Витальевна, работаете, если не секрет? Немец, немец.
— Меня Юра в свою контору пристроил, — бездумно сказала она, крутя кудряшку. — На ниве науки состою. Лаборанткой. Завтра на работу не пойду, надоело. Никто ничего не делает. Все курят, совсем обкурили. И я там только время теряю драгоценное. А у вас, Мишеев, произведения Шиллера Фридриха этого есть?
— Есть.
— Найдите.
Я достал книжку. Она глянула в оглавление.
— «Коварство и любовь». Вы ангел, Мишеев. Я вас обожаю.
Когда утром я уходил на работу, она еще спала. Закрывая дверь, я обернулся и посмотрел на вешалку; пальто было маленькое, взъерошенное, в глубоких тектонических складках, в которых еще таился холод ночной мглы.
Три дня она не ходила на работу, остервенело читала с утра до вечера, и ночью тоже, разворотила все мои книги, а потом потребовала, чтобы я нашел для нее школьные учебники: историю, географию, литературу и биологию.
— За какой класс? — спросил я.
— А сколько их всего? — спросила она.
— Вы с Марса, что ли? — спросил я. — Всего их для кого сколько. Четыре. Семь. Восемь. Десять. Одиннадцать.
— Мне по максимуму, — сказала она.
— Химию и алгебру не надо? — спросил я.
— Обойдусь, — сказала она.
К выходным она совсем помрачнела и меня разговорами не удостаивала. В субботу вечером нас посетил доктор наук. Он заявился с тортом, бутылкой шампанского и клеткой с двумя неразлучниками. Неразлучники дрались как бешеные. Зоя развеселилась, принарядилась, настроение у нее переменилось, как ленинградская погода: моментально и абсолютно.
— Юра, — сказала она, — я теперь знаю все пьесы Шиллера.
— Поздравляю, — отвечал тот. — А от пьес Мольера ты их можешь отличить?
— Могу, — отвечала она. — Еще я могу отличить их от пьес Шоу Бернарда, и от пьес Шекспира Вилли, и от пьес Софокла, а также Чехова Антона и Метерлинка Мориса.
— Блистательно, — сказал Юрий Николаевич. — А кого же из вышеназванных авторов ты предпочитаешь? какая пьеса произвела на тебя самое глубокое?
— Шоу, «Пигмалион», — сказала она. — Метерлинк, «Синяя птица». А твое «Коварство и любовь» — нудная мура. Ни любви, ни коварства. А почему попугаи дерутся?
— Не пара она ему, — отвечал доктор наук. — Или он ей.
— Зачем же ты их в одну клетку посадил? — спросила она с интересом.
— Я их по цвету подбирал. Голубое с зелененьким.
— Может, это две самки? — предположил я. — Можно свозить их на птичий рынок и прикупить кого надо.
— Вот завтра с утречка и займемся, — сказал Юрий Николаевич. — Заеду за попугаями на машине.
Зоя аж в ладоши захлопала.
Но когда мы к этим самцу и самочке прикупили еще одного желтого джентльмена, они стали драться еще ожесточеннее; пришлось купить и вторую клетку, и в конечном итоге в отдельной клетке очутилась у нас попугаиха с зеркальцем для бритья, в которое любовалась она с утра до ночи на себя, дуру; а два придурка в другой клетке миловались целыми сутками, чистили друг другу клювы и перышки и жались друг к дружке; может, впрочем, продавец мальчиков от девочек не отличал, а нам и вовсе ни к чему было. Это лирически-зоологическое отступление прервано было звонком Эммануила Семеновича. Он сказал, что Зое можно вернуться домой. Я передал ей сие известие и получил в ответ:
— Видеть старых дураков не могу, мне и здесь хорошо. Да не пугайтесь так, Мишеев, ох, даже зрачки расширились, съеду, съеду, вот только энциклопедию с собой дайте почитать.
— Может, лучше детектив? — спросил я.
— Детектив попозже, — отвечала она.
И набрала номер телефона, но трубку дала мне:
— Юрия Николаевича мужским голосом, — прошептала.
Что и было исполнено. Обладательница контральто пошла за профессором.
— Юра, — сказала моя квартирантка, — привет, в среду переезжаю к двойняшкам, ты перевезешь нас? Нас — это попугаев, энциклопедию и меня. Что? В каком еще кабинете? А куда Семеновичи подевали мой будуар? Зачем? Опять? Кого? Я не хочу. Касается. Ты не посмеешь. Я в гробу видела твою науку.
Она швырнула трубку. Оделась и ушла. И в час ночи мне ее занесли — натуральным образом, на руках, потому что пьяна она была в стельку.
Занес неизвестный мне нетрезвый гражданин в шляпе внахмурку, глаз не видать, качавшийся на каблуках взад-вперед на расставленных ногах, как Маяковский на диспуте. Он протянул ко мне руку и молча так стоял. Молчал и я. Тогда он проартикулировал:
— Трешку.
— Не допил? — спросил я.
— Трешку, — упрямо выговорил в шляпе пришедший. — Трешку на тачку.
Едва трешка оказалась в ладони, как пальцы сжались в кулак, он чуть не свалился, но в дверной проем попал и, кажется, полетел с лестницы только в конце марша, — на слух я так его отбытие расценил.
С Зоей Витальевной я намыкался изрядно. Ибо она порывалась встать и уйти бить стекла то ли дядюшкам, то ли профессору, я не понял. Потом она выпустила попугаев из клетки, приговаривая, мол, дайте только срок, вырвется из клетки и она. Попугаи летали как в тропиках и гадили на книги. Я стал ловить их и плесканул из стакана водицы с валерьянкой на настольную лампочку, лампочка взорвалась. Зоя стала рыдать и говорить — сейчас выйдет в окно, я не смею удерживать ее, кто я такой, проклятый Мешаев, откуда я взялся на ее голову, хоть бы мы повесились все четверо, и дядюшки, и я, и Юрий, вот счастье было бы, она полезла на подоконник, я стащил ее, дал ей по заднице и бросил на тахту. Тогда она затихла, свернулась комочком, как кошка, закрыла голову шалью и скулила тихонько и попискивала, пока не уснула. Я уже готов был свернуть попугаям шеи, но тут они вернулись в клетки самостийно, жрать вернулись, а я захлопнул за ними дверцы. Только стал я засыпать, как ее опять разобрало. Она поднялась, влезла в ванну и стала поливать себя из душа прямо в платье, чулках и туфлях.
— Долго ли ты будешь маяться дурью, чертова кукла? — заорал я.
Она уже протрезвела и, продолжая стоять под дождем, вымолвила:
— Ты со мной на брудершафт не пил и меня не тыкай, вахлак, быдло итээровское. Я-то и впрямь чертова кукла. Но хуже всего то, что ему одной мало.
— Тебя в детстве драли редко, — сказал я. — Промашку дали твои родители.
— А я вообще сирота, — сказала она, направив душ на меня.
Наконец, она угомонилась. На полу валялась мокрая одежонка. Зоя спала на тахте в моем пиджаке, в колготках и тапочках. Соседей снизу, похоже, она залила. Утром она встала тише воды, ниже травы, убрала все; меня ждал завтрак и смирная Зоя Витальевна, сказавшая мне:
— Чует кошка, чье мясо съела.
— Ты действительно сирота? — спросил я за кофе. — Детдомовка?
— Я никто, — сказала она, прихлебывая и зыркнув на меня невинными глазами. — Меня Юра из воздуха сотворил во славу науки. Пигмалион хренов.