Ночные любимцы — страница 53 из 130

вратиться в лес. Вдали, за деревьями, маячили двухэтажные дома, вероятно, коттеджи какого-нибудь ведомственного санатория. В воде попалась ему болтавшаяся медузой перегоревшая лампочка. Он бросил ее в заросли папоротника. Лампочка взорвалась, должно быть, попав на камень.

По берегам ручья росли низкие мелкие цветы, лиловые, как фиалки, напоминавшие пролески, с дурманящим южным запахом. Может, одичавшие и обмельчавшие садовые экземпляры. Никого не встретив, дошел он до пляжа, где бывший парк обрывался, повисал в воздухе. Чтобы оказаться на песке, пришлось ему спрыгнуть, преодолеть метровый перепад высот. Он разглядывал стенку, подпирающую и образующую террасу парка, стенку гранитных камней циклопической кладки, напоминавшую о набережных и фундаментах; некоторые камни покрывал ярко-зеленым бархатом мох. У самой стенки прилив образовал полосу сухого серого шелковистого тростника, двустворчатых раковин, опустевших домиков улиток. Перед кромкой залива тянулись по песку еще две такие параллельные полосы, видимо, помечавшие владения разных приливов в разные годы.

И слева, и справа, сниженный, где он стоял, песок повышался, переходил в дюны; кусты и прибрежные сосны скрывали от него продолжение берега; он колебался — куда пойти, потом побрел рассеянно направо, просто так, гуляючи, почти недоумевая — куда это его несет? Тростник шуршал под ногами тревожно, бесприютно, нелепо. Взгромоздившись на дюну, он увидел дом-близнец, состоящий из двух зеркальных половинок, объединенных единой кровлею.

Несколько позже, побывав внутри, он понял: как у большинства близнецов, различия были разительные, даже беспорядок на левой веранде не напоминал беспорядок на правой; левое крылечко подгнило, правое стояло как новенькое.

Теперь открылась ему перспектива берега, пляж с песчаной, переходящей в каменную, косою и соснами. Камни выступали из мелеющего залива, замерли на камнях чайки с отмороженными глазами.

Ему казалось — все это уже маячило у него перед глазами когда-то: песчаная коса, валуны, чайки, слипшийся в единое целое бинарный дом, напоминавший ему объемную горизонтальную игральную карту; так же шуршал под ногами тростник, так же шелестели шины автомобилей на угадываемом, отгороженном кустами и прибрежными соснами участке шоссе; когда? никогда; словно бы так и не так все выглядело, вместо дома находилось иное строение, хижина ли, лачуга, небо ярче, воздух теплее, — игры ложной памяти, забытых снов.

На чердаке дома-близнеца лежали груды писем; пока он их не видел, не ведал о существовании маленького склада конвертов, старых и новых, целой коллекции, кстати, постоянно пополнявшейся…

Дорогая Веточка!

Мои любимые цветы в старом парке цветут как ни в чем не бывало, хотя уже лето, а они обычно возникают и отцветают весной. Но лето нынче прохладное (хотя обещают жару), а весна — поздняя. Хорошо, что вы едете на юг, там так тепло, теплое море, в отличие от нашего. Я тебе завидую: ты увидишь пальмы! Купи мне — знаешь, что? камешек, голыш с цветной фотографией или с нарисованным пейзажем, ярким-ярким, пейзаж с пальмой, вкус ужасный, я их обожаю, помнишь, как мы умоляли нам их купить в детстве, в Анапе? Нам покупали всю эту прекрасную дрянь нехотя: бусы из крошечных раковин, пузатые шкатулки из открыток, такие вот камешки. Какие были сокровища! какой немыслимой в глазах наших цены! Какой дивной красоты! Куда все потом подевалось? Куда деваются детские сокровища? Мне иногда представляется целое хранилище ожерелий, камешков, блюдечек с ладошку, перочинных потерянных ножичков с мизинчик, брошек в виде собачек, гребешков, почем сотня гребешков, любимых кукол, крошечных мячиков; ходишь и выбираешь, как маленький Мук, но не знаешь, какой предмет волшебный; да они все волшебны, потому и выбрать не можешь… Увы, в их детское царство из нашего девичьего государства дороги нет.

У нас новость! Наш ближайший сосед сдал комнату новому жильцу, тот явился внезапно, с рюкзаком, босиком, должно быть, романтическая личность. Он меня старше намного, лет на шесть. То ли он журналист, то ли геолог, точно не знаю. Имени не знаю тоже. В нем что-то есть, ты бы в него влюбилась. Может, и я еще влюблюсь, я пока не решила. Во-первых, больше не в кого, во-вторых, давно пора влюбиться, в-третьих, у него красивые глаза. Как ты понимаешь, шучу, шучу. У нас все по-прежнему. Адельгейда решила посадить в парнике дыни; я не удивлюсь, если они вырастут. Не забудь написать мне с юга. И чтобы открытка была непременно с пальмами!

Любящая тебя подружка

Лара

P. S. Интересно, куда на самом деле деваются исчезающие бесследно любимые игрушки? Может, их выбрасывают потихоньку любящие наши родители? Помнишь, как менялась наша школьная мода? Мода на бумажные гармошки, на ходящих по наклонной плоскости треугольных человечков, на надувных бумажных чертей, на колечки из консервных банок. А поветрие записочки друг другу на уроках писать? целая почта! с парты на парту перебрасывали, передавали. У меня хранились целые горы записочек от Н. К. и Т. А. Н. К. писала я о виконте де Бражелоне, я в него тогда была влюблена. Мы все время влюблялись в литературных героев, словно тренировались влюбиться на самом деле. Я писала Н. К., какая дура эта Луиза Лавальер. Н. К. отвечала: ей не до старья, она влюблена в современного человека, в Саню Григорьева! Я обиделась, и мы с ней неделю не разговаривали. Наивность, ребячество. Исчезли и записки, и гармошки, и латунные колечки. Растворяется бесследно все, из чего мы вырастаем, правда? Напиши мне о море. Будешь собирать раковины, сердолики и морских чертей, — привези и на мою долю. Целую. — Лара Новожилова.

В доме постоянно пребывала полутьма, открытые на залив окна почти не добавляли света. Замусоренный тысячью мелочей интерьер, напоминавший комнаты начала века, как бы находился в постоянном, неведомом ему самому, споре с японским, полупустым, где в чистых стенах жил воздух, привычный к чайным церемониям без самовара, розеток, разносортных варений, салфеток, сахарниц, вазочек с дешевыми карамелями, стопочек и длинных русских разговоров, прикрывающих марианские впадины молчания, собственно, и составляющие суть загадочной, глубоко довербальной и издревле полевой славянской души, âme slave. Почему полевой? разве ты не помнишь вполне темной по смыслу статьи в журнале «Наука и религия» (какое странное название!) о доисторических полевых людях, людях единого поля (ох уж эти поля! экстрасенсорные луга! и таковые же болота!), якобы общавшихся на расстоянии и знавших друг о друге все без слов и изображения? Ты в Тамбове, я в Яссах; говорить не о чем, и так все понятно беспроволочно и без проволочки. Страшная отчасти картина. Общение не требовало языка, цивилизации и ее технических ухищрений, напряжения ума, воли; естественно, они вымерли. Если уж Homo, пусть будет Faber. Faber «ж» и Faber «м», О поле, поле, кто тебя (…)? «Кто кого», — отвечало поле.

Сухие пыльные охапки осоки украшали темные комнаты, никто не помнил, откуда охапки взялись, они почти не замечались, никто ими не интересовался, даже Адельгейда никогда не пыталась выбросить их или заменить живыми цветами; были всегда, пусть будут впредь. Осоки было полно за порогом свежей.

Дом, несомненно, отличался мусорной памятью.


Милая Лара! Почему ты мне не пишешь?

— эта полоска бумаги, очевидно, представляла собой начало письма и была аккуратно отрезана ножницами. Полоска завилась в локон и цеплялась то за один конверт, то за другой.

Уважаемый Виктор Сергеевич! Вы спрашиваете, как продвигается работа над романом. Никак не продвигается. Потому что я пью. Только не спрашивайте: зачем? почему? Не повторяйте, что я гублю себя, свой дар и тому подобное. Не могу я не запивать время от времени: видимо, нужна разрядка, сброс нервного напряжения, в которое повергают меня в равной мере окружающая действительность (разумеется, в силу впечатлительности моей) и литературная работа. При том соцветии совершенств, кои и составляют мою натуру и украшают меня, должен же быть у меня какой-нибудь недостаток? Шучу. На мой взгляд, есть недостатки куда противнее пристрастия к рюмочке.

В Ваших словах по поводу моей статьи о современной прозе я заметил некоторый оттенок упрека. Вам «кажутся слишком резкими» мои «выражения в адрес собратьев по перу». Во-первых, статья сия явно не будет напечатана, останется в архиве и изначально является достоянием потомков, а не обиженных собратьев по перу. Во-вторых, истина дороже друга Платона, а они мне не друзья, да и не собратья по перу, гусь свинье не товарищ. В-третьих, истина дороже и вежливости, особенно если учесть плачевное состояние нынешней российской изящной словесности; в нем, кстати, не в последнюю голову виноват и редакторский корпус издательств (т. е. и Вы лично), столь рьяно выполняющий указания неких чужих дядей, к тому же указания достаточно расплывчатые. В-четвертых, — как может человек, принадлежащий к высшему разряду «литературных работников», как Вы выражаетесь, относиться к потоку халтуры, к самим халтурщикам, к пошлости, серости и бездарности? Разумеется, резко и небеспристрастно. Мне бы не хотелось больше это с Вами обсуждать. Давайте обсуждать не мой тон, а непосредственно текст статьи, ее аргументацию, а также тексты приводимых в ней в качестве примеров литературных произведений, что гораздо продуктивнее.

Кроме того, что я пью, я тут еще и отдыхаю, бываю в весьма своеобразном обществе, впрочем, люди как таковые — поголовно крайне своеобразные существа, как известно, оптом и в розницу.

Одного из наших соседей, живущего в самом большом доме на побережье, почти особняке, зовут Николай Федорович. Он крайне собран и расфокусирован напрочь одновременно. Волосы всклокоченные, взгляд в точку, видели бы Вы его. Он прислал мне официальное приглашение в гости заходить. По почте!!! Подписывается он, можете себе представить, латинскими буквами: Fiodoroff! Только в паспорте и в официальных бумагах ситуация заставляет его перейти на обычный алфавит: не положено. Подписываться по-русски для него непривычно, и русская его подпись всегда выглядит поддельной, напоминая изменившийся почерк тяжело заболевшего человека. А свой огромный дом именует он «Пенатами», как репинский музей; у него и надпись над дверью есть накладная деревянная: ПЕНАТЫ. Так в конце письма и подмахивает, даже и в кавычки не ставит название собственной мызы: Пенаты, Fiodoroff. Почему, спросил я осторожненько, латинскими буквами? Ответил: «Чтобы не путали с другими». Кто его может путать с другими? С какими другими? Был, кажется, в конце прошлого столетия городской сумасшедший с такой фамилией, оставивший некое философское наследие, довольно-таки туманное; его идеями увлекались Толстой, Достоевский и Циолковский; суть сих идей мне неведома.