Мы называли их «снежными людьми». Самая восторженная из очевидиц звала их марсианами, а будь среди нас фантаст, он именовал бы их пришельцами или инопланетянами.
Видения, или существа, подобны были людям («антропоморфны», — сказал антрополог); отличали их от нас рост, походка да, пожалуй, черты лица. Наши снежные люди рядом с нами смотрелись как баскетбольная команда. Один из наших геологов, молодой человек под два метра, все приговаривал: «Нет, вы представляете: поворачиваюсь — и на уровне моих глаз женская грудь! Я почувствовал себя полным идиотом!» Мужчины чуть выше женщин. А ходили они особенным образом: прямо, преувеличенно прямо, особая выправка, голова задрана, как у балетных, походка плавная, величавая, пластичная. Скорость ходьбы увеличивали наподобие дельфинов — непонятно, за счет чего, вроде никаких движений не прибавляется, и не бежит, а удаляется молниеносно, уходит — и все!
Походили они на адыгейцев и на египтян — разрезом глаз, узких и вытянутых к вискам, но монголоидов не напоминали, хотя скулы чуть выделялись.
Мы видели их — или общались с ними — в течение отведенных нам для работы двух недель.
В тот вечер мы сидели, как накануне, у костра, слушая и распевая под гитару туристские песни, попивая кофе по-гречески, развлекая друг друга анекдотами, байками, бутербродами с копченым сыром и консервами. «Сиреневый туман над нами проплывает…» — и в ущельях, и на склонах действительно плавал сиреневый туман, звезды на месте, мы пели дружно и с удовольствием, хотя не знаю, как звучал наш хор со стороны. «Горы высокие, горы далекие, горы и улетающий и умирающий снег, если вы помните, где-то на свете есть город, если вы знаете, он не для всех, не для всех», — и слова наших песен казались нам исполненными глубокого смысла, ясного только посвященным, посвященным в туристское братство, в кочевое очарование экспедиций, в жизнь вне городского комфорта, — но как бы на время; думаю, ни эскимосы, ни горцы ничего такого не поют, живут в природе, как могут; а мы были ни гости, ни хозяева — путешественники, наблюдатели, почти кондотьеры, те самые «странные люди», как в песне пелось. «Если им больно, не плачут они, а смеются, если им весело, вина хорошие пьют. Снег набегает, и волосы женские вьются, и неустроенность им заменяет уют». Если хотите знать, сие четверостишие было нашим кредо, нашим девизом, нашим штампом поведения; я до сих пор не могу избавиться от его влияния, веду себя в соответствии с его указаниями, хотя теперь мне все больше и больше нравятся люди, которые, знаете ли, плачут, когда им плохо, и смеются, когда им весело, а не водяру жрут.
— Стареете, юноша, — сказал прозаик.
— В общем, именно на словах «заменяют уют» мы увидели: метрах в пяти проходят двое, одетые… в комбинезоны, что ли, в обтяжку; проходили мимо, царственно, плавно, как, думаю, цари зверей ходят по широтам своих ареалов мимо прочих тварей. Один из них обратил к нам лицо свое и спокойно посмотрел на нас — ни испуга, ни удивления. Гитарист перестал играть, песня разладилась, мы обмерли. Два существа зашли за скальный выступ и скрылись, словно гора расступилась перед ними, либо они соизволили испариться.
Они появлялись и днем. Однажды я возвращался в лагерь с рюкзаком, полным образцов, и столкнулся со снежным человеком на тропинке. Он остановился метрах в полутора, мы смотрели друг на друга. Потом он поздоровался со мной. То есть он ничего не произносил, но я внутренне услышал его: «Здравствуй». Я ответил. Он кивнул головой и пошел обратно. Я за ним. Уходя вверх по склону, в сторону от тропинки, он обернулся ко мне, а потом исчез.
Где жили существа, являвшиеся нам, я не знаю. Мы видели только одну пещеру, куда заходили они; в глубине пещеры расположен был камень, напоминавший по форме большое кресло, то ли естественный выступ, то ли рукотворный; снежные люди отдыхали в этом кресле; сиденье покрывали ряды мелких заостренных тетраэдров, кристаллическая щетка, сетка; мы не пытались изображать Рахметова и в кресло не садились.
Ближайшее ущелье звали мы «ущельем ужасов». Ужасов особых там не имелось, однако слышались обрывки музыкальных фраз, голос непонятного музыкального инструмента, краткие песнопения на незнакомом языке. Любопытно, что каждый из нас периодически слышал свой текст, то есть на одну мелодию для каждого звучала своя песня. Может, мы сами слова и сочиняли? Одной из моих сотрудниц слышалось: «Берегите мир!» Как лозунг на демонстрации, правда? Руководитель наш слышал песню о Ленине; он был руководитель — ему и пелось о вожде. В общем, слова ваши, напев мой: о горах, о звездах, о воде; берегите, мол, природу; Земля прекрасна; и так далее.
— А вы что слышали? — спросила Лара.
— Я помню одну фразу: «Воздух пропитан временем, время одето в числа».
На самом деле он помнил многие из слышанных им гимнов, но никому и никогда не повторял он их, они принадлежали ему и ущелью, ему и снежным людям. Он не вполне понимал, какое значение вкладывается в обиходное выражение «интимная жизнь»; он не стыдился своего тела, его не смущал запах собственного пота, не смущала нагота, он не стеснялся докторов; некоторые из его женщин, боявшиеся показаться ему голыми, предпочитавшие тьму, натягивающие до подбородка одеяло, удивляли его донельзя; однако имелись у него уголки души, сознания, восприятия, в которые никто не допускался, — это и было для него интимной жизнью. Если кто-то переступил бы порог тайных комнат его обиталища, а внутренний мир частенько представлялся ему огромной квартирой из сна с потайными комнатами, то есть совершенно пространственное имел строение, — он бы почувствовал не вторжение даже, а почти посягательство на жизнь.
— «Одето в числа»? Красота! — сказал прозаик. — С вашего разрешения, я запишу. Но где-то я это раньше слышал.
— У них были дети? Вы видели их детей? — спросила Адельгейда.
— Нет, детей мы не видели.
— Вы кому-нибудь о своих снежных людях рассказывали? — спросил Маленький.
— Разумеется, наш руководитель даже в Академию наук ездил, сообщение зафиксировали, но документально его подтвердить было нечем, мы ведь не сфотографировали их. Сначала в голову не пришло. А потом… если бы вы видели их лица… особое выражение покоя, собственного достоинства, величия даже… Невозможно было на такое лицо поднять фотоаппарат, прицелиться, щелкнуть затвором, да еще и разрешения не спросив. Через некоторое время нам самим стало казаться, что мы видели сон наяву.
— Коллективный сон?
— Когда я не размышляю, я знаю точно: иной мир, мы видели иной мир! А подумаешь, поразмыслишь — может, нас натуральные галлюцинации после кофия по-гречески и посетили. Наш другой мир мог быть просто миром наркоманов, куда отправили нас в маленькое турне неизвестные травки.
— Интересно, — сказала Лара, — что нам всем приснится сегодня?
— Всем или каждому? — спросил поэт.
— Вы заметили, — проговорил прозаик задумчиво, — все истории связаны с водой. У Черного моря стоял Ларин Дом творчества, на Ладоге потерпела кораблекрушение яхта Пастухова, в припортовом городе находился бич-холл, полный, кстати, списанных на берег моряков, да и ваша экспедиция вроде лагерь разбила у озера?
— Ну да, я говорил, изумрудное горное озерцо плюс маленький водопад. Вода в озерце была мутная, но такого радостного, с бирюзинкою, оттенка! Видать, с добавками меди, да еще и небо отражалось безоблачное. Удивительно круглый водоем, напоминающий зеркальце Медной горы Хозяйки. Недвижная пиала зеленцы.
— Мы ведь тоже сейчас у залива, — сказала Лара.
— И ничего пока с нами не происходит экстраординарного, — заметил прозаик. — Еще по чашечке?
Глава седьмая
Моя дорогая постоянная корреспондентка!
Со мной произошел пресмешной казус: можете себе представить, я подрался! Причем с собратом по перу, то есть не совсем; он прозаик, тот самый прозаик Т., о котором я Вам уже писал и с которым мы если не в дружеских пребываем, то, во всяком случае, во вполне приятельских отношениях.
В один прелестный вечер в приятной компании разожгли мы костер на берегу Финского залива, выпили некий напиток под названием «кофе по-гречески» (правда, милейший хозяин ближайшего дома, все зовут его Маленький, то ли фамилия, то ли прозвище, да он и впрямь росточком не вышел, принес еще и самодельную наливку и остатки водочки — достаточно, чтобы повеселеть, но слишком мало чтобы быть навеселе, а тем паче напиться); при этом каждый, волею судеб пивавший вышеупомянутое зелье ранее, уснащал дегустацию новеллою, с зельем связанной, в том числе и Ваш покорный слуга припомнил одну невеселую историю про сей эликсир сатаны.
Некоторое время мы мирно болтали, потом развеселились, кидали камушки в воду: кто дальше, кто больше «блинчиков» напечет, — на Черном море, в Тавриде, было бы проще, у Финского залива так мало камешков, среди них вовсе не попадаются плоские и округлые разом, в большинстве своем видишь под ногами обломки тростника да створки жемчужниц или их родственниц, покинутые обиталища улиток. Далее стали мы прыгать через костер; устав, заговорили о литературе; и что же? мои высказывания показались нашему прозаику легкомысленными и оскорбительными, о чем он мне сообщил в весьма резкой и неприятной форме.
Должен Вам признаться, самолюбие и чувство собственного достоинства у меня обостренные, словно мне все еще тринадцать либо шестнадцать лет. Я не терплю даже фамильярностей, не говоря уже о резкостях, грубостях и т. п.: живи я сто лет назад, я, видимо, прослыл бы бретером, дрался бы на дуэли частенько, защищая свою честь. То ли эликсир сатаны и впрямь действовал неотразимо, то ли свойства мои взыграли — не успев и поразмыслить, я залепил прозаику Т., к ужасу двух присутствующих дам (молоденькой очаровательной Лары и почтенной Адельгейды), пощечину. Тот, не долго думая, ответил мне мужицким ударом кулаком в скулу. Дальше — больше; мы подрались самым непристойным образом, порвали друг другу одежду, катались по песку, наподобие школьников или взбеленившихся и опившихся