Ей так хотелось построить у дома маленькую оранжерею, настоящий застекленный парник с каменным фундаментом и двускатной крышею (у них в Сибири была большая оранжерея, дыни росли и лимоны), да Николай Федорович не велел, он не хотел выделяться, отличаться, быть заметным, попадаться на глаза, какая еще оранжерея?!
Анютины глазки. Младшую падчерицу звали Анюта, Анет, Неточка. Ох она и шалила! Подведя старшую сестру Веточку к вешалке, она попросила сестру встать на принесенный ею загодя стул; незаметно привязав банты сестриных темных кос к вешалке, Неточка сказала:
— А теперь прыгай!
Прыжок, крик, слезы, вбегают Адельгейда и няня младшенького, отвязывают ленты, утешают Веточку; Неточка оставлена за ужином без сладкого, для нее это хуже порки (детей, кстати, пальцем не трогали, а боялись отца почему-то, трепетали, едва посмотрит грозно, бровью поведет). «Что за дикие выходки? — недоумевала Адельгейда. — Ведь она добрая, любящая девочка». До войны, революции и террора Адельгейда недопонимала, где она находится, какие тут думы бродят в самых светлых головках невзначай, хотя человек — везде человек, например, Робеспьер с Маратом или Нерон с Катериною Медичи; а у нас человек человечен сверх всякой меры, ну самый человечный; да еще просторы способствуют, так и удержу нет.
Воскреснув и пережив вторую мировую войну, Адельгейда ужаснулась тому, что она — немка.
— Ты мне взнику не даешь, — говорила Неточке няня.
А наезжавшая изредка гостить свекровь говорила Адельгейде:
— Что ж ты их так балуешь, ты с глузду съехала, голубушка моя.
Свекровь брала Адельгейду за город в тир, учила ее стрелять из «смит-и-вессона» и из браунинга. Адельгейда научилась быстро, но ей не нравилось, она ездила только из уважения к свекрови.
В начале лета Маленький решил показать себя перед Гаджиевым и Костомаровым и глубоко ввечеру притащил из дома — похвастаться — трофейный пистолет.
— Разрешение на ношение оружия, надеюсь, имеется? — спросил Николай Федорович.
— Имеется, — отвечал Маленький, отведя глаза.
Пистолет рассматривали, хвалили, речь зашла об оружии, стрельбе, собственных ощущениях, связанных со стрельбою, которых со времен довоенных тиров, не говоря уж о войне, хватало у всех, за редким исключением.
— Я могу попасть в яйцо, — неожиданно сказала Адельгейда.
Всеобщее недоумение.
— Ежели яйцо слона… — сказал Маленький.
— Или страуса… — подхватил Гаджиев.
— Обыкновенное куриное. Видите ту каменную косу?
Каменная коса находилась на изрядном расстоянии, всяко не в десяти метрах и даже не в двадцати.
— На ее уровне надо яйцо подвесить на ниточках к ветке сосны. А можно воткнуть в песок жердину, на комле укрепить… ну хоть замазкой оконной, яйцо. Хотите, покажу?
Гаджиев пришел в восторг от подобного выступления вечно молчащей, несомненно, побаивающейся их с Костомаровым Адельгейды и энергично отправился по пляжу к косе подвешивать яйцо на простертой к заливу узловатой лапе одной из сосен.
— Эй, уйдите оттуда! — крикнул Костомаров, сильно сомневающийся в способностях домоправительницы, домработницы и экономки Николая Федоровича. — Возвращайтесь, Гаджиев!
Что и было исполнено.
Адельгейда почему-то держала пистолет на плече, выставив локоть вперед; она вгляделась, потом, вытянув руку, выстрелила, почти не целясь, выстрел последовал сразу же за тем, как она разогнула локоть. Гаджиев, смотревший на подвешенную цель в бинокль (военно-полевой, тоже трофейный) увидел микроскопический взрыв из скорлупы вкупе с белково-желтковой эмульсией и воскликнул:
— Есть! Браво!
Адельгейда молча отдала пистолет Маленькому, пошла к дому чуть увязая в песке в своих неизменных черных туфлях-лодочках.
— Где ж вы так научились? — спросил Костомаров вслед.
— В тире.
— А почему яйцо? — спросил Гаджиев.
— Сразу видно, разбивается.
— По некоторым верованиям, — не спеша промолвил Гаджиев, — яйцо — символ мироздания.
— Что ж это за тир, где стреляют по яйцам, когда в еде вечная недостача? — спросил Маленький.
Адельгейда слышала его реплику. Войдя в дом, она закрыла за собой дверь, прошла на кухню и там ответила:
— Тир под Новониколаевском 1909 года.
И добавила, ни к кому, собственно, не обращаясь:
— Если поискать — и «смит-и-вессон» найдется в доме, да Николай Федорович искать не велит.
Глава десятая
«Глупости, — думал он, — почему я должен уезжать? Из-за вздорного старичка? Где хочу, там отпуск и провожу. За которой хочу, за той и ухаживаю. И на свидание к тебе, Ларочка, конечно, пойду, но ты меня не соблазнишь, дудки, я несовершеннолетних не совращаю. Вот целоваться, обниматься, лясы точить — дело другое. С удовольствием».
«Интересно, — думал он, подходя к лачуге без десяти двенадцать. — А почему в полночь? Романтично? Родители успевают заснуть? И почему у лачуги? Чтобы в нее забраться? Верно; никто из гуляющих по пляжу не увидит. Мало ли, гости сорвавшегося с цепи хозяина выведут воздухом подышать».
Где ему только не назначали свиданий.
Возле деревенской бани, у памятника Екатерине Второй, под часами, на мосту, у сломанного дуба, за той скалой, за курганом, у входа на кладбище, в овраге, на сеновале (классический случай; только непонятно, почему, из-за снов или детских страшилок, он боялся спрятавшейся в сене змеи, даже слышал порою шорох ползущей в сухих стеблях гадюки, советский Адам с таковою же Евою, которая к тому же принесла узелок недозрелых яблок), в библиотеке, на пустыре. В укромных, людных и вовсе публичных местах. Правда, в полночь он на свидание ни разу не таскался.
Лара вычитала: женщина должна чуть-чуть опаздывать на свидание; она опаздывала, глядя на часы, пришла в пять минут первого. Похоже, он и не заметил.
— Я забыла спички, — сказала Лара.
— У меня есть, я ведь курю. Неужто и вы курите?
Он не мог сказать ей «ты», хотя всегда легко переходил на «ты» с женщинами, впрочем, и с мужчинами тоже.
— У меня две свечки с собой. Мы сейчас пойдем в хижину и зажжем их.
— И будем у зеркала гадать, как Светлана с Татьяной?
Ему было приятно показать ей свою начитанность, которой не было, как известно, читать он не любил и с трудом одолел «Евгения Онегина»; школьная обязанность писать сочинения представлялась ему не обязанностью, а повинностью, наказанием, испытанием.
— О, вы и про зеркало знаете? Вы были внутри? Когда? Просто забрели?
— Подсматривал за Николаем Федоровичем, — сказал он честно. — Вместо двух свечек присутствовала керосиновая лампа.
— Что же он делал? — спросила Лара с отчаянным любопытством; она ему так понравилась в эту минуту!
— Кажется, репетировал.
— Репетировал? Да он театр терпеть не может, он мне сам говорил.
— То чужой театр, — сказал он, — а то свой.
— Мы не сможем тут гадать, — она поставила свечи перед зеркалом, — у нас второго зеркала нет.
— Хотите, я сбегаю к Маленькому за вторым? — спросил он трусливо, желая удрать хоть на четверть часа.
— Мы ведь не гадать сюда пришли, — сказала она, сияя глазами.
— Слушайте, а если не нам одним не спится и кто-нибудь увидит свет в окошке лачуги?
— Если боитесь, можно окошечко завесить.
— Да тут все стены в щелях, домик светится, точно елочная игрушка.
— Белой ночью не видно. Вот темной он бы светился. В августе мы придем сюда ощупью впотьмах.
— До августа, — сказал он, — мы расстанемся навеки.
— Вы думаете, мы поссоримся? Я вам надоем? Или вы мне?
— Просто у меня кончится отпуск.
— Николай Федорович, — сказала она, закидывая ему руки на плечи так ловко и непринужденно, словно делала это не в первый раз, — говорит, что вы тут будете жить всегда.
— Больше его слушайте, не то еще скажет.
Лара улыбалась, на ее влажных красивых зубах мелькали блики. Она стояла лицом к окну, он спиной, она поднялась на цыпочки, потянувшись к его губам, и вскрикнула.
— Ой, Николай Федорович идет в нашу сторону!
Он оглянулся.
— Сюда идет, как пить дать, керосиновую лампу тащит, под нос бурчит, начал репетировать. Выскакивай в дверь, — он перешел на «ты», наконец, — быстро за угол, присела и сиди как мышь, я его отвлеку.
Свечи он прихлопнул ладонью и оторвал от доски.
— Я вас тут не оставлю. Прятаться, так вместе.
Рассуждать было некогда.
Они выскочили и затаились, опустившись на песок у стены, как он в прошлый раз.
Сцена повторялась. Fiodoroff зажег керосиновую лампу, засветились в хижине щели, они приникли к щелям, затаив дыхание. Ларе казалось — слышен, слышен в лачуге стук ее сердца!
— Свидание хотя и состоялось, но… — шепнул он ей в розовое ушко, напоминавшее черноморскую ракушку.
Она закрыла ему ладонью рот, он поцеловал ее розовую, чуть влажную ладошку, она отдернула руку, прижала палец к губам.
Встав перед зеркалом, поставив керосиновую лампу на узенький самодельный подзеркальник, Николай Федорович приосанился и выпрямился. Выражение лица его было необычайно серьезно, он репетировал роль очень значительного персонажа. Правда, нелепая прическа, торчащий на темени клок волос, старые, перевязанные ниткой очки, птичий заостренный нос контрастировали с мысленными котурнами, на кои Fiodoroff взгромоздился, наличествовала путаница в амплуа, как если бы герой-любовник внезапно приболел, а режиссер, вместо того чтобы отменить спектакль, премьеру, заменил героя комическим стариком. Лев Гурыч Синичкин в роли Антония на сцене провинциального театра.
Но лампа, керосиновая лампа на роли рампы, вносила свою лепту, гримируя лицо актера глубокими тенями, деформируя черты, подчеркивая морщины, высвечивая небритый подбородок, наполняя пространство маленькой неказистой комнатушки вселенскими марианскими провалами тьмы; благодаря лампе репетирующий без суфлера человек не был смешон; скорее, нелеп и страшен, исполнен петушиного величия тайного безумца.