ивцы отца с женами и мамины подруги, и сами отец с матерью, за этим столом узкого круга людей благополучных, обеспеченных, почти интеллигентных, столом, уставленным семгой и осетриной, копченой колбасой и икрой обоих цветов, немыслимыми ракушками с заливным, фаршированными яйцами, корзиночками из картошки и прочая, столом, на середине которого красовались хрустальные одноногие вазы с фруктами и старинные подсвечники со свечами, освещающими панбархатные цветы на нарядных женских платьях и драгоценные камешки в их ушах и на их шеях, и тому подобное, — за этим столом вдруг начинал слышать я не вежливые мало что значащие фразы с вопросительными, восклицательными или утвердительными интонациями, но истинные ноты подводных, подспудных отношений между людьми, мотивы недоверия и правды, любви, зависти, страха и так далее. И неприятное это свойство сохраняю по сей день. Но в данном случае речь не обо мне.
Хотя именно я в ту морозную, захватывающую дух зиму шел вечером по одной из известных улиц нашего фантасмагорического Города, вечером, в метель и холод, в холод и метель, и остановился у черной витрины цветочного магазина, увидев на столике у окна горящую свечу.
Я здешний житель — не стоило бы и мне удивляться! Мне бы мимо пройти…
Но вернемся на полквартала назад — а по пути имею я обыкновение философствовать либо беседовать сам с собой, иногда и вслух, — и поговорим еще о Городе. Вслушаемся в реплики прохожих. Не знаю, о чем говорят в других городах. Наша любимая тема — погода. Должно быть, на Крайнем Севере, в засушливых районах такыров, в странах с сезонами дождей и цунами, в тайге, в тропиках, — словом нигде столько о ней не говорят, сколько у нас. Вот один писатель, детство проведший на юге, написал, что в столице о ней часто беседуют; у нас бы он пожил!.. Такое впечатление создается, что мы волею железной здесь расквартированы без крыши и крова на бивачный лад, открыты всем капризам и причудам атмосферы, стратосферы, ноосферы и — что там еще есть?! — что все розы ветров — наши, а уж шипы-то их в первую очередь; что пока охотник едет на оленях по снегу в мехах во всеоружии, да еще и поет, пока человек в пальмовой юбчонке на своей лодчонке утлой рыбу полноправно ловит, мы тут чуть не нагишом на чужой планете сидим и вычисляем состав воздуха, да при этом не знаем, что нас через секунду ждет. Место наше заколдованное. Мы единственный крупный город в Европе, в который никогда враг не входил. Художественно говоря, мы к Европе не вполне относимся, хотя и в Азии не состоим; мы — окно в Европу! Вы представьте, каково в окне-то сидеть! Мы больше Европа, чем сама Европа, вот беда-то! Впрочем, были и такие умники, хотели государством наш Город объявить, и так носились с этой вредной идеей, что загремели в места не столь отдаленные. С тех пор мы выделяться не хотим. Сидим себе тихо, и как бы как все. Через нас меридиан проходит. На нем собор со шпилем и обсерватория с телескопом. Мы революцию совершали — так к дворцу царскому и выбегали по ме-ри-ди-а-ну.
Итак, в тот самый год, в который многие дома стояли с черными стеклами, необитаемые, и ожидали капремонта, гляньте мельком, проходя сквозь холод, на свечу, горящую в окне пустого и темного цветочного магазина…
Но я отвлекся, опять отвлекся, ведь я о Городе говорил… Должен еще поведать вам о ряде его свойств, которые он тщательно скрывал, но они все же возникали, проступали от случая к случаю. Например, существовали кварталы тишины, гасившие звуки, словно бы вымершие, с редкими прохожими, прорехи в огромном неводе городских шумов и звуков. Дома кварталов этих отбрасывали звуковые тени. Смысла не было разговаривать со спутниками вашими на ходу, если невольно, гуляя или по делу, забредали вы в сии заповедные места.
Имелись целые районы, менявшиеся исподволь со временем, хотя никто в них ничего не перестраивал, ремонтных работ не вел и благоустройством не баловался. Наивные обыватели думали, что что-либо в этом роде происходит в их отсутствие — скажем, в отпускной период, — и не подозревали, что район мутирует сам по себе, одни дома в нем пропадают, другие возникают, подтасовываются скверы и двери, мало напоминающие предыдущие, и т. д. и т. п.
Наконец, существовали в городе уголки, снабженные неким магнитом, особым видом притяжения и воздействия, заманивающие горожан издалека, приводящие их в состояние восторга и эйфории и словно бы подпитывающие свой магнетизм этой эйфорией и восторгами.
Кроме того, Город был и Большим Театром. Все мы — актеры театра по имени Глобус или Шар Земной, как вам больше нравится! (ох, уж эти шекспировские мотивы…); но в наших местах, на наших, извините за выражение, стогнах, в наших, пардон, палестинах, — театр особый. Жить в Городе трудно; но пребывать в роли, любой роли, хотя бы и самого скромного статиста, — естественное наше состояние… а декорации! какие декорации! Вы только гляньте!
В общем, живя в столь необычной обстановке, мы притерпелись, в конце концов предались мимикрии, слились с окружающей фантасмагорией, сами стали ее продолжением во плоти; а вот приезжих мне искренне жаль! Они этого гипноза не выдерживают. Кто болеет, кто пьет, кто просто ходит как привидение, то есть как пришибленный. И правы, конечно. Быть на наших широте с долготою веселым, открытым, полным деятельности и оптимизма — противоестественно.
Естественно же здесь то, что в другом месте во веки вечные за таковое почитать не станешь.
Город славился и своими невидимыми капканами и мышеловками, умением запереть человека в собственном доме, или в чужом, или в больнице, — наглухо и надолго; гонять его годами по одним и тем же маршрутам, не давая шагу сделать в сторону. Одним словом — когда вам надоест ваш скромный городок, вы приезжайте к нам встревожиться чуток! Когда устанете спать мирно за стеной, вы приезжайте к нам — наш Город продувной…
А статуи! Видели ли вы хоть где-нибудь хоть что-нибудь подобное! Их словно ветер настиг, складки одежд развеваются, рты полуоткрыты, брови нахмурены, они все бегут, летят, спешат, без смысла и цели, гонимые ветром, аборигеном Норд-Остом!
Но в этот предновогодний вечер Город был особо хорош. Он увлекался холодом, примораживая нас к автобусным, троллейбусным и трамвайным остановкам, самые нежные и невезучие пассажиры бегали в парадняки, на батареях греться. Крыши и тротуары медленно засыпались колючими блестками, наполнявшими здешний воздух, — не иней, не снег, а как нафталин, только без запаха. Витрина цветочного магазина привлекла мое внимание, когда я проходил мимо. Я не вглядывался, так, боковым взглядом что-то не то приметил. Этот цветочный магазин проходил я часто, в былые времена даже за цветами захаживал. Витрина, всегда украшенная цветочными горшками в пышной зелени, убранная вьюнками и букетиками, коих внутри и отродясь-то не встречалось, была черна и пуста. Только самые краешки большого неправдоподобно черного квадрата тронули узоры мороза. Внутри, за витринным стеклом, на маленьком столике стояла горящая свеча. Я вжался носом в стекло и заглянул внутрь. Магазин был пуст. Прохожие бежали мимо меня, подстегиваемые морозом, никакого внимания ни на меня, ни на витрину не обращая. Я стоял, как привороженный. Во-первых, почему пусты витрины и магазин? Ну, допустим, в связи с холодами нежный товар убран куда-либо на время. Но свеча… Ведь кто-то зажег ее? В магазине угадывались мертвенная тишина и тьма. «А как же противопожарная безопасность?» — тупо подумал я, подходя к двери. Я тронул дверь, она была не заперта и легко отворилась. И я вошел.
За моей спиной осталась дверь на улицу со свежеморожеными прохожими и витрина со свечою. Ни одного цветочного горшка, ни полки, ни прилавка, ни кассы — ничего. Зеркальная стена, в которой отражалась витрина с картиной ледяного вечернего Города и моя не очень-то умная физиономия, только подчеркивала этот обезличенный серый, плохо освещенный колеблющимся огоньком свечи объем. В торцевой стене находилась дверь в глубину, в служебные помещения, где ожидал я увидеть задремавшего сторожа или сторожиху, пренебрегающую правилами противопожарной безопасности. И эта дверь открылась передо мною легко и легко за мною закрылась. Я оказался в некоем предбанничке, стены которого выкрашены были в казенно-шаровый цвет, как броня на линкорах. В тамбуре было светло от окна, подсвечиваемого окнами квартир двора-колодца. Но какая-то странность имелась в воздухе, дым, что ли, хотя дымом не пахло; туман, как в лугах по утрам… но какой, с позволения сказать, туман может быть зимой в служебном помещении? Сырости я не ощущал, так что источником этого пара, взвеси этой, вряд ли могла быть очередная лопнувшая батарея. И — полная тишина. Я стоял в нерешительности; легкий шорох, сопровождаемый движением, у ног моих вывел меня из состояния кататонии; взглядевшись, я увидел маленького серого мышонка, который ничуть не боялся меня, сидел в метре и, похоже, тоже глядел на меня изучающе. Потом мышонку, чувствовавшему себя здесь хозяином, вид мой наскучил, он повернулся ко мне — как сказать? спиной? задом? хвостиком? — и отправился по своим делам. Он шмыгнул за угол этого туманного тамбура, предбанника этого, и только я его и видел. Зато он показал мне, что предбанник сообщается с коридором или прихожей, и, чиркнув спичкой, я отправился за мышонком. Зайдя за угол я увидел длинный коридор, настолько длинный, что мне стало как-то не по себе; к тому же, вопреки законам перспективы, он не сужался там, в необозримой дали, а скорее расширялся или, как минимум, оставался таким же, как и здесь, где я стоял. И там, вдалеке, он был освещен. Так что спички мои были без надобности. Мне бы вернуться, но я пошел по коридору.
Ничто меня пока особо не настораживало, вот разве что длина, длина коридора была, мягко говоря, преувеличенной; что касается коридора самого по себе, так у нас учреждений без коридоров не бывает, у нас и квартир коммунальных без коридоров нет; а коммунальная квартира, на мой взгляд, — некий род учреждения, малая модификация, так сказать. Не знаю, сколько я прошел по нормальной — если можно так считать — части коридора, снабженной с двух сторон закрытыми дверьми с табличками, которые никто никогда не читает; но двери кончились и коридор превратился в анфиладу комнат… жилых, что ли? но я никого не встретил ни в первой, ни во второй, ни в пятой; во всяком случае, это должны были бы быть жилые комнаты, ибо в них стояли вещи, валялись одежды, имелись буфеты, бюро, платяные шкафы, этажерки и прочая мебель. И комнаты-то были очень разные… ну, как бывает в коммунальных квартирах, где справа живет скрипач, слева водопроводчик, а по центру алкоголик беспробудный. Но что-то не видел я квартир в форме анфилады. Это ведь даже не «сугубо смежные», как в объявлениях по обмену пишут, а еще того круче. В некоторых комнатах горел свет. И тишина, безлюдье. Музейно-театральная обстановочка. Декорации по Станиславскому — полная достоверность. Вот, например: шестая (или седьмая?) — огромный пузатый шкаф; в нем костюмы какие-то темные, платья женские длинные и почему-то несколько шляп с полями и со страусовыми перьями. В углу старинный туалет с огромным зеркалом, зажатым между двумя тумбами, состоящими из ящиков. На столешнице перед зеркалом салфеточка вышитая… сейчас, мне кажется, даже с