Ночные любимцы — страница 91 из 130

тарушки салфеточек не вышивают; то ли время не то, то ли старушки не те; жена моя, к примеру, будем живы, не помрем, будет в старости вышивать непременно… ну, да не о том речь; а на салфеточке лежат часы, множество часов разного размера, по большей части огромные старомодные мужские часы типа брегета. И каких только там не было! Серебряные с чернью на отскакивающей крышке; позолоченные с эмалевыми циферблатами с тонюсенько прорисованными цифрами; но больше всего поразила меня тяжеленная, как пасхальное сувенирное яйцо, времен царя Гороха, фарфоровая луковица, уснащенная лепными цветами и листьями по краям, нежного бело-розового цвета. Я взял часы в руки и дальше пошел. В жизни ничего не крал, не брал, не знаю, что меня дернуло; впрочем, мысль была, идя обратно, положить на место; поиграть, вроде как взял, что ли?

В следующей комнате пахло керосином, которым, по-моему, протирали старомодную толстопузую мебель, и горела над круглым столом со слоновьими ножками огромная лампа на цепях с круглым бело-зеленым дном. Венские стулья-гнушки стояли вокруг стола. В чашках стыл недопитый чай. На кузнецовском блюде скучали печатные пряники: рыбка, Снегурочка, кот, голубь… А в комнате за этой все перевернули вверх дном. Письма и бумаги, вывороченные из ящиков письменного стола, грудами устилали пол, стол, стулья, диван; из платяного шкафа свисали комьями тряпки. Битая посуда валялась в углу. Все было почему-то присыпано пухом из вспоротых подушек, пуговицами, рассыпанной разноцветной фасолью. Стекла фотографий на стенках перебиты в мелкие дребезги. Двигаясь дальше, я поразился окнам, заклеенным, как во время войны, полосками бумаги крест-накрест.

Но конца анфиладе, похоже, не предвиделось; я шел и шел, все новые помещения встречали меня, перспектива открывалась на обе стороны внушительная. Очевидно, следовало вернуться, как подсказывал здравый смысл; но любопытство толкало меня вперед, и я стоял, как буриданов осел. Внимание мое привлек сидящий на пианино фарфоровый китаец. Я трогал его голову и плоские руки, китаец кивал головой, качал руками. Какое-то движение почувствовал я за спиной, и в момент, когда я обернулся, одна из дверей в глубине анфилады захлопнулась. Я побежал обратно, дергал за ручку, стучал, кричал — ни звука. Путь назад был отрезан. Мне стало отчасти легко, хотя я и испугался, надо признаться, сердце-то сжалось; но зато и выбора у меня теперь не было. Впрочем, подумал я, может, это и к лучшему; о выборе, между прочим, об альтернативах этих самых я часто в последнее время задумывался. Возможность выбирать, как сейчас мне кажется, часто дурные наши человеческие свойства выявляет, капризы там всякие, леность, грубость, подмену истинных мотивов мнимыми и все такое. Мне на сегодняшний день больше стали те люди нравиться, у которых выбора нет. Ну и накаркал. И пошел я вперед, теперь уже стараясь двигаться тихо, вслушиваться и всматриваться.

И вдруг там, впереди, в дали той необозримой, — да где же это я, в конце концов?! — взрыв голосов.

Слов я не слышал. Но интонации были явно повышенные, люди спорили, возмущались либо сердились, и собеседников было несколько. Я прибавил скорость, перестал глазеть по сторонам и, почти лошадиной цыганской побежкой продвигаясь, трусцой от инфаркта, даже и рот уже раскрыл, чтобы закричать: «Эй, где вы там?» — или что-то в этом роде, когда сбоку кто-то резко и сильно ухватил меня за локоть и заткнул мне рот.

— Тихо, — услышал я, — не надо кричать. И бежать туда не надо.

Из коридорного пролета, обозримого издали пространства, он втащил меня вбок, в ближайшую комнату анфилады. И тут отпустил. Мы стояли и разглядывали друг друга. Представляю себе, с каким дурацким выражением глядел я на него; он улыбнулся, но мгновенно стал серьезен. У него вообще вид был серьезный и спокойный, слишком спокойный для человека, только что втащившего меня сюда и зажавшего мне рот; от неожиданности я, по правде говоря, особо не сопротивлялся, но я не ребенок, не собачонка, не нежная девица, а самый что ни на есть мужик, так что силу ему пришлось применять, это точно.

Он был выше меня ростом, то есть значительно выше среднего, и лицо у него было тонкое, загорелое или смуглое, не знаю. Темное какое-то лицо. Почему-то я подумал, что он похож на болгарина. В детстве я долго жил в Болгарии, где работал отец (должен заметить, что родился я вообще в Веймаре), и болгар хорошо помню. В соответствии с детскими воспоминаниями, когда все кажутся высокого роста, а по контрасту со светловолосым папой, мамой, мной и сестрой, темноволосые южане представлялись почти что неграми, мулатами во всяком случае, — он был похож на них, темноликий, черноглазый, с ярко-черными короткими волосами, с бровями и ресницами, словно углем подмалеванными. У него были руки южанина, смуглые, с длинными, чуть узковатыми пальцами, с голубоватыми выпуклыми ногтями. Он был в темном осеннем плаще, не вязавшимся ни с теплой анфиладой, ни с ледяным Городом, из которого прибыл я.

Он бесшумно дошел до дверного проема — я успел отметить кошачью мягкость его движений, которая каким-то образом сочеталась с выправкой военного, держался он преувеличенно прямо, — заглянул осторожно и вернулся ко мне, руки в карманы. Б нем было что-то от животного неизвестной мне породы, он напоминал обезьяну и гепарда одновременно, этот болгарин.

— Что вы здесь делаете? — спросил он.

— Гуляю, — сказал я.

Он сгримасничал — поднял бровь, скривил губы, изобразил некое веселое недоумение.

— Гу-ля-е-те? — переспросил он. — А как вы вообще сюда попали?

Не знаю, почему, но он мне понравился, и я стал отвечать ему.

— Через цветочный магазин я сюда попал. Свеча, знаете ли, в витрине, противопожарная безопасность, ну и любопытство нездоровое.

Он покивал мне, чуть-чуть улыбаясь; улыбка у него была пресимпатичная, может быть, потому, что на лице темном зубы сверкнули, как будто кто фонариком подсветил.

— А обратно в магазин вы возвращаться не собираетесь? — спросил он с вежливой заинтересованностью, несколько наигранною.

— Я, может, и собрался бы, да там дверь закрыли. Поймал меня кто-то. Или ловит.

Он вздохнул.

— Нет, это не вас ловят. Это меня.

И пока я пытался оценить эту информацию, он молниеносно вцепился мне в руку и вволок меня в простенок между двумя весьма объемными шкафами у окна. Втиснув меня в стену, он прижал палец к губам. Голоса приближались.

Мы стояли в темноте, они прошли по освещенной части коридора, и я хорошо их разглядел. Их было четверо. Странно, но они разговаривали, а слов я не понял. Я даже не уловил, по-русски говорят они или нет, и почему-то решил, что по-болгарски. Шли они быстро и складно, не то чтобы маршировали, но так экономно и целенаправленно двигались; в них тоже, пожалуй, было что-то от животных неизвестной мне породы; но в них чувствовалась агрессия, что ли, опасное нечто, чего в соседе своем я не ощущал. А у меня на это дело особое чутье. Я опасность потенциальную в человеке шкурой чую. Это у меня тоже с детства: вот оно только через порог переступило, а мне уже ясно в общих чертах, чего от него ждать. Свойство старой цыганки. Или прирожденного авантюриста. Только не подумайте, что я какой-нибудь там экстрасенс, телепат или телекинетик. Боже упаси. Я, знаете ли, лакмус, только и всего.

Четверо эти проследовали очень стройненько. Главный, как я его понял, шел вторым. Он был чуть меня ниже, такой плотненький, большеголовый, с малоприятной физиономией; то есть черты как черты, а взгляд нехорош и рот подгулял. Глазенки такие малость оловянные, а рот как прорезь — щель, так сказать. Скважина. И сердит он был. Остальным выговаривал. Остальные трое были мальчики на подбор. Каратисты, вероятно, дзюдоисты, очевидно, супермены, само собой, и красавцы опереточные. В джинсуре, как положено, в курточках дутых и в кроссовочках сногсшибательных. Не то что мы тут за шкафами — один в плаще, другой в дубленке. И эти три мальчика двухметровых шли со своим шефом, как овечки тихонькие, и только глотали, что он говорил. А судя по глазкам и по тому, как он скважину кривил, да по нотам, которые он выдавал, ничего хорошего в их адрес сказано им не было. Да и ни в чей, надо думать. Одно слово повторялось часто, его я запомнил: «Фрага». Так они и прошли, быстренько, и только голоса дальше, дальше, а вот и дверь ту запертую открыли, закрыли опять, удалились.

Болгарин не спеша выбрался из-за шкафа; я за ним.

— Что такое «фрага»? — спросил я.

Он усмехнулся.

— Можете считать, что это я.

— Это ваше имя? Или фамилия?

Он не ответил.

— Как к вам обращаться-то? — спросил я.

— Ах, Владимир Петрович, — сказал он неожиданно, — да называйте меня… ну, хоть — Жоголев.

Я смолк ненадолго — и держал паузу. «Владимир Петрович»? Откуда он меня знает? Представился по фамилии. И фамилия какая-то странная. Ладно бы Щеголев или Жеглов. А то — Жоголев.

— Полно вам так на меня глядеть, — Жоголев полез в карман, — вот же вы пропуск обронили в комнате с брегетами; там имя, отчество, фамилия и фото ваше, Владимир Петрович. Возьмите.

Это действительно был мой пропуск. Только не помню, чтобы я его терял. Штучки факирские. Фокусы. Впрочем, если бы люди помнили, так ничего бы и не теряли, и…

— Спасибо.

— Не за что.

Мы сидели на диване и курили.

— Простите, — сказал я, — а где мы вообще находимся? Будь магазин в Петроградском районе, я решил бы, что это киностудия.

— Нет, — сказал Жоголев, — это не киностудия.

— Музей? — спросил я.

Он посмотрел на меня со вздохом.

— Нет, не музей.

— Что же это такое? Поблизости и построек-то таких нет, дворцового типа.

— Дворцового? — переспросил он.

— Анфилада — прием дворцовый, — с дурацкой многозначительностью пояснил я.

— Даже и не знаю, как вам объяснить, — сказал Жоголев. — Это… ну, вроде как царство мертвых.

«Каких мертвых? — чуть было не заорал я, выронив сигарету. — Какое царство?!»

— Государство… э-э… людей, которые как бы… уже не живут… то есть не живут, — продолжал он.