— Путешествие, — серьёзно ответил мусульманин. — В это мгновение я нахожусь с тобой на той сцене, о которой ты говоришь.
— Ты уверен, что это именно та сцена? — спросил Якоб.
— Не стоит, — заметил мусульманин — тратить силы на вопросы, на которые нет ответа, особенно когда мы находимся в середине истории.
— Ты прав, — сказал Якоб. — Я тоже так себе говорил, размышляя тогда о том, понял ли Андреас её рассказ. А время показало, что он понял его лучше и глубже, чем кто-либо другой смог бы понять.
— Один из самых любимых в Дании балетов называется «Сильфида», это одно из тех представлений, которые публика приходит смотреть, потому что получает там все четыре столпа веры одновременно. В балете рассказывается о молодом человеке, влюблённом в одну женщину, тронуть которую он не может, потому что она что-то вроде ангела, который лишится жизни и своих крыльев, если какой-нибудь мужчина попытается завладеть ею.
Это совершенный балет, и, само собой разумеется, у Андреаса в нём была роль молодого героя. Балету этому уже сто лет, но, когда он танцевал, всем казалось, что балет поставлен специально для него. Хотя преклонный возраст балета всё же сказывался. Сколько его ни подправляли, стараясь сделать современным и естественным, в нём всё равно оставалось что-то безнадёжно старомодное, всё равно было ясно, что время его прошло. Когда девушка вошла в нашу с Андреасом жизнь, из этого балета исчез возраст, растворился, словно туман на солнце, потому что девушка сама была таким неземным существом, проворная как кошка, милая как ангел, добрая как Дева Мария, и, главное, совершенно недоступная.
С этого дня Андреас танцевал только для неё. Когда ты, Руми, рассказываешь мне, что можно жить без женщин, то я тебе верю, я знаю, что ты прав. Но лишь потому знаю, что видел, как танцевали Андреас с девушкой.
Не хочу сказать, что я до этого много знал о любви. Но я, во всяком случае, не сомневался, что в какой-то момент должно произойти слияние двух полов, что каким-то образом, рано или поздно, возникнет потребность в любви физической. С годами я обнаружил, что ошибался, и я благодарен, что меня направили на путь истинный. В последующие годы Андреас и девушка исследовали для себя и для всех нас, а значит, и для меня, любовь, растущую в пустоте между двумя людьми, которым не суждено соединиться.
Дело в том, что декорации и типажи балетов великого Маэстро были взяты им из разных, не очень знакомых ему стран. И эти условные пейзажи Андреас с девушкой наполняли подлинными чувствами. Когда я увидел, как они танцуют, я понял католическую строгость испанского фламенко, которая в любой момент грозит захлебнуться кровью, и бодрую чистоту итальянской тарантеллы, которая только и ждёт, чтобы изваляться в грязи. Конечно же, это был театр, да ещё какой театр, но мне тогда этого было не понять, понял я всё лишь позднее, и конечно же, всё это было игрой и фальшью, но я хочу объяснить, как я это воспринимал тогда: я видел, как они танцуют, и я понимал любовь. И не только любовь молодых влюблённых. Потому что когда музыка становилась тише и печальнее и темп её замедлялся, движения Андреаса становились тяжелее, и его тянуло к земле, пока на его плечи огромным грузом лет не ложилось страдание, и тогда он, танцуя, покидал настоящее время, приближаясь к будущему, тогда он показывал нам старость, и, когда девушка приникала к нему и он поддерживал её с безмятежным спокойствием, всё изведавшим и всё выдержавшим, то я видел двух людей, которые пронесли любовь сквозь нескончаемую вереницу лет и теперь бесстрашно смотрят в лицо смерти, и если бы я не видел, как они потом в своих уборных снимают грим, то готов был бы поклясться, что в тот вечер они должны были поседеть.
Я задавался вопросом, имеем ли мы право требовать от любви ещё больше, и на этот вопрос я до сих пор не нашёл окончательного ответа.
Она стала танцевать сольные партии, а затем заняла в театре особое положение — всего за несколько лет она стала первой в истории театра балериной, для которой всё делалось строго в соответствии с её желаниями. Я уверен — все чувствовали, что она одна воплотила в себе весь театр. Она появилась в круге света, с тем чтобы никогда больше не покидать его.
Любой другой человек на её месте стал бы объектом зависти. Но её это не коснулось, для неё у всех находились лишь слова восхищения, и никогда ничего другого, кроме слов восхищения. Это было связано с тем, что каким-то образом всем стала известна история её прошлого. Тогда я не понимал, как такое могло случиться, ведь Андреас пребывал в панически заторможенном состоянии и слишком сильно её любил, чтобы обронить хоть слово. А сам я был нем, как могила. Тем не менее оказалось, что с тех пор, как девушка стала делать успехи, получать роли и пользоваться вниманием, все знали, что она конченый человек.
Почему конченый? Как же мне объяснить, что мы думали, в особенности тебе, Руми, который сам выбрал жизнь без женщин? Может быть, это невозможно объяснить, может быть, мне вовсе не надо пытаться, но позволь сказать, что для нас, для нас, танцовщиков, от самых младших из балетного училища до самых старших на пенсии, бродивших словно живая память всего нашего цеха, помогая воссоздавать балеты Маэстро с точностью до малейшего жеста, для всех нас физическая любовь была шестым столпом обязанностей, если ты понимаешь, что я имею в виду, и тот, кому заказано заниматься любовью со своим ближним, казался нам потерянным и конченым человеком.
Завидовать можно лишь себе подобным. Если бы мы завидовали девушке из-за её искусства, её ролей и её славы, то мы должны были бы воспринимать её как одну из нас. Но ведь никто не завидует кошке из-за её грациозных прыжков, ведь так? Никто не завидует статуе из-за её прекрасных форм. Никому не придёт в голову завидовать Иисусу из-за его блестящих реплик на кресте, правда? А всё это потому, что в некотором смысле ни кошка, ни статуя, ни Спаситель — не от мира сего, каждый из них по-своему обладает трагической нереальностью, кошка — потому что она не разумна, статуя — потому что безжизненна, а Спаситель — потому что ему, исполняя сольную партию Господа Бога, приходится столько всего вынести, что никто на самом деле не может позавидовать его роли.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что жизнь девушки слилась с театром. Она танцевала так, что все были готовы рыдать от радости и смущения, что она существует, и одновременно все чувствовали, что её трагическая судьба имеет значение не только для неё самой, но и для всех нас, что она танцует, чтобы залечить в душе неисцелимую рану. Тем самым она делала балеты Маэстро правдивыми, она воскресила прошлое столетие, она улыбалась на сцене, и весь этот гипс поднимался из могилы и, рыдая, шёл нам навстречу, у нас кружились головы, мы чувствовали, как театр наполняется смыслом и святым духом, что, поистине, существует единое подлинное, всеобъемлющее искусство и что девушка — его пророк.
Пророки выше всякой зависти, потому что всегда платят страшную цену за своё величие. Я смотрел на девушку сквозь слёзы, честно в этом признаюсь, я плакал, осознавая, что смотрю на неё, как будто она — некий разрушенный храм, божественные руины.
Вечерами я часто сидел в зале, наблюдая за тем, как они репетируют. Вокруг меня — пустой, тёмный театр. На сцене свет, и три фигуры. Девушка, Андреас и хромой мальчик, которого она вытащила из оркестровой ямы на свет. Что у них общего? — задавал я себе вопрос. Танец и музыка, отвечал мне мир, и так оно, вероятно, и было на самом деле. Но было ещё и что-то другое, чувствовал я, и, сидя в темноте зала, я осознал, что именно — уродство. Все трое очень хорошо знали, что такое жизнь неполноценного человека среди здоровых людей.
Кстати, мальчик умел ещё и лепить. Иногда он вместо скрипки брал в руки деревянную дощечку с куском глины и лепил девушку. Однажды несколько таких фигурок обожгли в печи и выставили в боковом коридоре театра, и в антрактах они как магнитом притягивали к себе публику. Через некоторое время фигурки убрали, потому что сочли, что они всё-таки грубоваты. Всем в театре девушка в то время казалась неземным существом. А в фигурках хромого мальчика промелькнуло что-то иное, то, из-за чего их, видимо, и убрали, и мне это напомнило тот день, когда она босиком танцевала в квартире над Копенгагеном.
Но обычно мальчик играл. Он играет, а девушка с Андреасом танцуют или же репетируют трудный подъём из большого па-де-де в «Корсаре», снова и снова, с беспредельным терпением, пока их движения не станут лёгкими и естественными, похожими — как бы это сказать — на ласку. Они окутаны светом, тёплым потоком света, искусства и доброты. Никто не думает о времени, никто не знает, который час, времени больше не существует, существует только музыка и двое танцующих, словно доказательство того, что есть в мире место без войны, вожделения, зависти, прозы жизни, и в этом месте искусство и танец возрождаются, обещая чистую, ничем не опороченную вечность.
А в зале сижу я, тело моё — в темноте, но в моём сердце горят софиты, и я безгранично счастлив.
Тебе, Руми, не надо объяснять, как редко случается чувствовать дыхание Бога, когда танцуешь. Мы оба знаем, чего стоит ощутить это дыхание, мольба о том, чтобы это свершилось, и долгое ожидание, что твои молитвы будут услышаны. Не будем сегодня говорить о страдании, ты сказал, что не надо жаловаться. Вместо этого я расскажу о том, как Бог в последний раз согрел дыханием Андреаса.
О самом танце не стоит говорить, он ведь божественен и его нельзя объяснить. Однажды в театре был праздник: ровно сто лет назад Маэстро, только что назначенный главным хореографом, поставил свой первый балет. Конечно же, Андреас и девушка танцевали «Сильфиду», этот совершенный балет о невозможности и неизбежности любви, и они почувствовали дыхание Бога, и, когда Андреас вышел за кулисы после последнего вызова, он остановился передо мной, сложил руки и сказал медленно и проникновенно, как молитву: «Пусть так всегда и будет», — и в то мгновение ни он, ни я не сомневались в том, что эта молитва обязательно будет услышана.