Ночные рассказы — страница 52 из 55

1

19 марта Хенрик прибыл в Хольте, когда солнце уже садилось. Он пошёл пешком к озеру и издали увидел тёмный силуэт длинного узкого шлюпа с острова Родё в конце мостков, далеко выдающихся в воду. Он был спокоен и уверен в себе, письмо тёти привело лишь к тому, что он взял с собой небольшой плоский пакет в коричневой обёрточной бумаге, который спрятал во внутреннем кармане у самого сердца.

Небо темнело, и на нём одна за одной проступали большие звёзды, но само озеро было ещё светлым, как будто сохраняло в себе дневной свет. Вода была гладкой, далёкие тёмные берега тихи, весь огромный водоём застыл словно ясный, выжидающий, спокойный разум. Но где-то в пространстве таился слабый порывистый ветер, поднимавший иногда на поверхности воды мелкую рябь — быстрые, вибрирующие потоки энергии, которые нетерпеливо бежали прочь от берега в направлении далёких чёрных контуров Родё.

На скамейке в конце мостков сидела молодая женщина, и, подходя к ней, Хенрик успел отметить туфли без каблуков, заштопанные чёрные шерстяные чулки и непокрытую голову с короткой стрижкой. Она обернулась на звук шагов, и он узнал Пернилле, подругу своего детства.

Никто из них не сказал ни слова, но, пока они молча и неподвижно смотрели друг на друга, Хенрик почувствовал, как те пять лет, которые прошли с их последней встречи, в один миг куда-то исчезли, что возраст, опыт и положение, все эти с трудом приобретаемые взрослым человеком наслоения, придающие ему уверенность в себе, могут оказаться чем-то вроде одежды, костюма, который можно мгновенно сбросить. Друг перед другом Пернилле и Хенрик чувствовали себя абсолютно, ошеломляюще нагими.

В первое мгновение Хенрику это чувство показалось удивительно приятным. Но в следующее оно стало невыносимым, и мысль его с беспокойством стала искать, чем бы прикрыться, и тут он вспомнил, что представляет собой живой фрагмент мировой истории, и торжественно, словно в императорский плащ, закутался в осознание своего истинного предназначения. Взяв, таким образом, ситуацию под контроль, он подал Пернилле руку и помог ей спуститься в шлюпку. Сидевший на руле серьёзный молодой человек оттолкнулся от берега, и, пока он некоторое время выгребал туда, где дул ветер и можно было поставить маленький треугольный парус, Хенрик подумал, как прекрасно, что Пернилле здесь, это возбуждает и поднимает настроение, и он покойно откинулся назад на обитую тканью спинку сиденья, а позднее, посреди озера, ветер принёс ему обманное чувство, что он в Италии, величественное ощущение гондолы, и, когда на берегу закрякала утка, ему показалось, что он слышит великую арию Карузо «Cielo e mar»,[69] из второго акта «Джоконды». Мысли его текли доброжелательно и гармонично, он посмотрел на матроса и подумал, что этот молодой человек может ему ещё пригодиться, ведь у него такое торжественное и немного старомодное выражение лица, напоминающее о Хароне, переправлявшем души умерших в Гадес, чем, на самом деле, он и занимался — разве это не лодка Харона, назначение которой увозить стариков подальше от всех, в их предпоследний приют.

Откинувшись на сиденье, он осторожно посматривал на Пернилле, и вдруг он вспомнил, что в детстве она всегда снимала одну туфлю, чтобы легче было качать ногой. Хенрик видел, что она осталась такой же, как раньше. Волосы её, как и тогда, были светлыми, редкого оттенка белой золы, и коротко стриженными, над широко посаженными глазами брови почти срослись, и тут Хенрик подумал о Пернилле то, о чём никогда прежде не задумывался. Он понял, что она красива, и он сразу же услышал вокруг новую мелодию, которая, похоже, возникала из пенящихся пузырьков за кормой лодки, и, прислушавшись к ним, стал напевать, а потом возникли слова:


Nun geh' ich zu Maxim

Dort bin ich sehr intim.[70]


Он узнал мелодию, это была ария графа Данилы, соблазнителя из бессмертной «Весёлой вдовы». Стало ясно, что такая ассоциация — намёк Небес, но на что, спрашивал он самого себя, и вдруг понял и, посмотрев на сидящую рядом девушку, облизал губы, конечно же, намёк на то, что следует соблазнить Пернилле, и он довольно поёрзал на сиденье, чувствуя удовольствие и вместе с тем некоторое напряжение. «Я счастливый человек, — подумал он, — как Октавиан из „Кавалера роз“, я могу сказать „Ich hab' ein Gluck, ich hab' ein Gluck!“,[71] потому что сейчас для меня открываются все врата мира, и в первую очередь, ничто женское от меня не скрыто.»

Только когда они добрались до Родё, когда уже наступила ночь и даже вода стала чёрной, Хенрик сообразил, что присутствие Пернилле на острове вряд ли случайно. Не задавая ей вопросов, он понял, что тётушка, должно быть, послала за ней, и тут хладнокровный внутренний голос стал нашёптывать ему какое-то предостережение, но, тряхнув головой, он избавился от этого раздражающего гула в ушах, слегка наклонился к Пернилле и пробормотал про себя: «Der wahre Weise ktimmert sich nicht urns Gute und Bose der Welt!»

2

Стояла тихая звёздная ночь, когда их молчаливый рулевой причалил к небольшому молу на Родё. Воздух был прозрачный, как «Берлинский воздух-воздух-воздух», и, пропев эту мелодию, Хенрик вздохнул всей грудью, а пока они с Пернилле знакомыми местами выходили на тропинку к дому, в голове его проплывало их детство.

Их переправа напомнила ему о кораблях. Он вспомнил о тех бумажных корабликах, которые они пускали в пруду парка, о плотах, которые они строили. У него никогда не было особенной склонности предаваться мечтаниям, к тому же он считал, что его жизнь наяву и есть одно великое воплощение таких смелых мечтаний, которые никому и не снились, и поэтому нет никакой надобности грезить по ночам. Теперь у него появилось ощущение, что он всё-таки, кажется, видел Пернилле во сне. Он помнил, как они в какой-то год, когда зима была особенно долгой и суровой, сделали буер и катались по зелёному, метровой толщины льду озера, из глубины которого внимательным взглядом следили за ними замёрзшие пузырьки, и при этом воспоминании в нём что-то сдвинулось, словно взломался толстый лёд, и в памяти освобождёнными воздушными пузырьками всплыли забытые сны, в которых он плавал вместе с Пернилле, и он улыбнулся и подумал вслед за супругой маршала из «Кавалера роз»: «Ich schaff mir meine Traume nicht an».[72]

Тут вдруг перед ними вырос дом, и от неожиданности оба вздрогнули. Они вышли к нему сбоку, с той стороны, где в окнах не было света, и, внезапно возникнув, он показался Хенрику корабельной надстройкой, как будто весь остров был кораблём, который уносило к неизвестному месту назначения. Запрокинув головы, они увидели, что на самом верху, в павильоне, горит свет. «Как на капитанском мостике», — подумал Хенрик, и в это мгновение услышал оттуда звуки рояля, пронзительную и удивительно чистую мелодию, и он догадался, что это Лист, но названия произведения вспомнить не мог. В том, что играла его тётка, он ни минуты не сомневался. Пока они с Пернилле поднимались по винтовой задней лестнице, музыка вдруг смолкла, и, когда они вошли в павильон, там никого не оказалось.

3

Как только они оказались в павильоне, вся неловкость, которую оба они чувствовали по отношению друг к другу, исчезла. Всё вокруг было точно так, как и прежде. На стене Эразм Роттердамский подносил перо к бумаге, с одной из полок на них смотрел бюст Иоганна Себастьяна Баха. Даже книги выглядели так, как будто не прибавилось ни одного тома и ни одного не снимали с полки. Казалось, что искривлённое пространство поглотило их, снова перенеся в то время, до разлуки.

На рояле стояли ноты — именно так, как раньше. Леонора Блассерман часто сочиняла по случаю упражнения для игры в четыре руки — маленькую сонату, которую они по вечерам разучивали, а потом исполняли для неё. Не глядя друг на друга, они сняли пальто, подошли к роялю, сели и начали играть.

Хенрик уже несколько лет не прикасался к роялю, и на какое-то мгновение он застыл. Потом руки сами собой нашли клавиши, и он с удовольствием отметил, да, некоторые навыки остаются на всю жизнь, как, например, умение плавать или грести, или играть на фортепьяно, или не обращать внимания на возражения женщин. Потом музыка его захватила, она росла между ними, сделав на время излишними многочисленные вопросы о том, что произошло за то время, пока они не виделись, и чего каждый из них ждёт от будущего. Хенрик не мог припомнить, чтобы пьеса для фортепьяно когда-либо так им овладевала. Остановившись на мгновение, они услышали, как где-то далеко пробили полночь висящие над парадным входом часы. Когда затих последний звук, Пернилле посмотрела на него и засмеялась.

— Помнишь, — спросила она, — как мы тогда говорили, что время наверняка на самом деле не существует, что его придумали взрослые?

Хенрик кивнул, чувствуя приятную печаль при мысли о тех днях, которые предшествовали великим задачам.

— Тебе говорили дома, — продолжала Пернилле, — что это время делает людей старыми. Но мы не стали старыми. А тётя твоя всегда была старой и старше не стала. Когда она однажды сказала, что Баху сейчас больше двухсот лет, но он всё ещё свеж и молод, ты не поверил, посмотрел на бюст и осторожно спросил: «А всё-таки, вдруг он скоро умрёт?»

Хенрик засмеялся:

— И она ответила, что все мы, слава Богу, когда-нибудь умрём. А ты тогда сказала: «Фру Леонора, когда вы когда-нибудь умрёте, можно мы возьмём вашу голову и поставим её на полку рядом с господином Бахом?»

Пернилле снова стала серьёзной.

— Я так никогда, — сказала она, — до конца и не поняла про время.

В это мгновение двустворчатая дверь павильона распахнулась и в дверном проёме появилась Леонора Блассерман.

Она сидела в инвалидной коляске, такая худая, что Хенрик и представить себе не мог, что такое бывает. И тем не менее от сидящей в кресле фигуры, от её лица хищной птицы и её теперь белых как снег волос исходила непреклонная воля, как будто она, потеряв две трети своего веса, ничего при этом не лишилась, а, наоборот, сконцентрировала всю свою силу и свой характер в том, что осталось. Только в глазах, как показалось Хенрику, он заметил отсвет далёкого пожара, который он истолковал как следствие перенесённой ею болезни.

Он хотел было встать, чтобы помочь ей, но она остановила его и, ловко и привычно маневрируя, подъехала на своём кресле к ним, остановившись напротив.

— Какая приятная неожиданность, дорогие дети, — сказала она, и Хенрик засомневался, а не успела ли она во тьме своих преклонных лет уже позабыть о своём приглашении.

— Ты ведь знаешь, Хенрик, — продолжала она, — как практически во всех les grans operas именно внезапная встреча предвещает начало настоящего действия.

Хенрик попытался приветливо улыбнуться. Эта встреча, как он знал, означает для Леоноры Блассерман, её дома и её эпохи окончательное завершение действия.

— Мы поздно приехали, — сказал он. — Вы, вероятно, в это время уже в постели.

— Я перестала спать, — ответила старуха, и Хенрику показалось, что она, должно быть, полностью утратила чувство реальности.

— Мы как раз, — заговорила Пернилле, — говорили о прошлых днях. И о времени.

— Да, — сказал Хенрик, — о том, как это было мило со стороны тёти написать эту прекрасную музыку, которая переносит нас назад, к тем счастливым часам, которые мы здесь провели.

Старуха внимательно их рассматривала.

— Среди молодых людей, — сказала затем она, — и особенно в твоей семье, Хенрик, распространено мнение, что человек в преклонном возрасте погружается в воспоминания. Мне лично никогда не было интересно вкладывать свою душу в прошлое. Добрым старым временам свойственно пить кровь из настоящего. Господь Бог говорит, что предстоящие задачи требуют нашего безраздельного присутствия.

В течение, вероятно, целой минуты Хенрик и Леонора смотрели друг на друга, и он тщетно пытался понять, что же она имеет в виду, пока наконец не осознал, что речь её, как и её дух, освободилась от земного порядка и теперь переходит с одного на другое, не неся при этом никакого скрытого смысла. Он почувствовал, как усиливается в нём чувство сострадания и к этой старой, повредившейся рассудком даме, и к девушке в заштопанных чулках. Он никогда не был религиозен, но подумал, что растущее в его душе чувство — это, должно быть, то, что люди верующие называют безграничной любовью к ближнему, и не без удовольствия отметил, что он, оказывается, способен и на такие чувства.

— Поиграйте мне, детки, — сказала Леонора. — Мы не можем позволить, чтобы наша опера состояла из одних пауз.

Хенрик и Пернилле снова повернулись к роялю и без всяких усилий, но вместе с тем maestato[73] сыграли вторую часть сонаты.

Пока Хенрик играл, с ним стало что-то происходить, казалось, что музыка и рояль всё больше начинают играть на нём. «Подобно тому как мировая история играет мной», — успел он подумать. Потом возникло ощущение, что печальные чувства, которые вызвали в его душе слова тётушки, усилились музыкой и теперь охватывают не только его самого и двух женщин, но и все помещение вокруг них. Пока последние аккорды сонаты ещё наполняли павильон отзвуком, который, казалось, будет звучать вечно, он огляделся, и вдруг ему стало очень грустно, оттого что этот павильон и всё то, ради чего он был построен, должно исчезнуть. В том, что его снесут, он ни минуты не сомневался. Хотя он лично, по какому-то недоразумению, даровал этому дому отсрочку, всё равно та приливная волна, которая сейчас поднимается в Европе, смоет его вместе с роялем и тётушкой. Хотя он лично, возможно, и будет сожалеть об этом, но в новом государстве не будет места Эразму Роттердамскому, Иоганну Себастьяну Баху и семитской каббале. Великое очищение необходимо, он это понимал и смирился, но в этот трогательный момент он дал волю переполнявшим его чувствам, которые относились и к обеим женщинам.

В той тайной организации, к которой он принадлежал, много обсуждали старое европейское представление об обществе двенадцати мудрецов-алхимиков — золотой цепи знания о мире и его будущем. Из этих разговоров Хенрик понял, что его братья по ордену придерживаются мысли, что все они, а значит, и он сам, являются частью этой золотой цепи. Поэтому алхимические символы остались в его сознании образами, стимулирующими работу мысли, и теперь он подумал, что комната эта напоминает закрытую реторту, под которой музыка его тёти горит медленным неугасимым огнём, облагородившим его чувства, и вдруг он ощутил готовность обронить золотую песчинку, почувствовал переполнявшее его желание утешить этих женщин, которые, каждая по-своему, были беспомощными и деклассированными, дать им мельком взглянуть на те сокровища, которые он носит внутри себя. Рассказать им о своей великой тайне. Не понимая, с чего он это взял, он осознавал, что их ждёт смерть. Но ведь всякий человек, стоит ему увидеть, в чем заключаются стоящие перед Хенриком задачи и его предназначение на этой земле, сможет вынести всё, что ему суждено, с душевным спокойствием, и человек этот сможет про себя прошептать: «Увидеть Хенрика Блассермана — и умереть!» Он повернулся спиной к роялю и поднял руки, словно держал дирижёрскую палочку или маршальский жезл или как будто собирался благословлять свою паству.

— Я хочу, — заявил он, — кое-что сказать.

До вашего прихода, тётушка, мы с Пернилле говорили о старении и о движении времени. Мы вспоминали, как вы когда-то сказали, что очень старая музыка по-прежнему молода. Я это навсегда запомнил. Но я также не забыл и другое ваше высказывание, а именно то, что всему своё время, что любое произведение искусства когда-нибудь отзвучит. Что книгу будут непосредственно воспринимать в течение приблизительно ста лет, но что потом развитие языка отодвинет её в прошлое. Что музыка, если в основе её лежит принцип гармонии, более долговечна. И что живопись, возможно, остаётся на ещё более долгое время, но именно более долгое, а не навсегда.

Я много думал над этим. Всё на свете какое-то время существует, а потом затихает и исчезает. Всё яснее и яснее я начинал осознавать, что во мне присутствует нечто другое, что я принимаю участие в чём-то безграничном, не имеющем пределов роста, не принадлежащем одному времени, но относящемся ко всем временам. В течение нескольких последних лет я нашёл это. Или точнее — мне это подарила Вселенная.

Он сделал короткую эффектную паузу.

— Моя задача здесь на земле, — продолжал он, — это решающая задача — расширить границы человеческого «я». Я исследую, насколько великим человеком может стать Хенрик Блассерман. Не ради него самого, но ради всего человечества.

У животного нет настоящего сознания своего собственного «я». У примитивных народов его тоже нет. Но у нас есть. История европейца — это история всё ускоряющегося роста «я». И это развитие в ближайшее время сделает резкий рывок вперёд. В XVIII веке религия отвернулась от Небес и осознала, что место ей — в человеке, что она часть его «я». Великий Ницше знал, что это «я» может стать больше, чем кто-либо мог себе прежде представить. Что отдельный индивидуум может подняться над общей массой и стать сверхчеловеком.

Он на мгновение замолчал.

— Человеческое «я», — продолжал он, — состоит из чувства собственного достоинства человека, его умений, его знаний и его власти. Раньше считалось, что для всего этого существует верхний предел. Моя задача здесь на земле показать, что едва ли существуют пределы тому, что человек может изучить, что он может совершить, какую власть он может обрести над своими ближними и какой образ он может создать, не погибнув при этом.

Женщины слушали его в глубоком молчании, почти что, как ему показалось, в состоянии транса.

— Значит, ты, Хенрик, — заговорила наконец Леонора, — и есть такой сверхчеловек.

— Я, — ответил Хенрик скромно, — на пути, уже давно на пути превращения в сверхчеловека.

Он впервые произнёс эти слова, эту свою самую сокровенную тайну, своему ближнему. Даже братья по ордену ничего не знали о его величайшей задаче. Они не знали, что политическая власть, которую они ему предлагали и которая для них была самым главным, для него была лишь четвёртой частью настоящего вопроса — насколько великим может стать человек?

Теперь, когда он сказал это вслух, его переполняло торжественное удовлетворение, комната на мгновение превратилась в церковь, в готический собор, и со стороны рояля, к которому никто не прикасался, он слышал, как ему казалось, звуки «Прелюдии до-бемоль» Шопена.

— Я как раз, — сказала Леонора, — всегда и смотрела на историю нового времени именно так, как ты сейчас столь красиво описываешь. Человек освободился от Бога. Скоро он потеряет последнюю связь с природой. А теперь он изо всех сил старается освободиться от других людей. Пожилой даме может показаться, что сверхчеловек новой эпохи идёт навстречу какой-то эпохе одиночества.

Глубоко задумавшись, Хенрик смотрел на отражающийся в полированной крышке рояля павильон. Пламя свечей, книги и внимательные лица женщин. Он уже давно знал, что необходимо быть одиноким и сильным. Теперь он чувствовал, как вдохновляюще действует такое присутствие двух свидетельниц его одиночества.

— Да, — сказал он. — Тот, кто поднимается над толпой, изолирует себя. Это та цена, которую надо заплатить, чтобы получить ответ. Ответ на вопрос, как чувствует себя человек более значительный, чем кто-либо до него.

Некоторое время в комнате было тихо, тишина эта была похожа на ту, которую публика дарит музыканту по окончании концерта. Потом Леонора Блассерман повернула своё кресло.

— Я удаляюсь, дети мои, — сказал она. — А вы играйте дальше.

Хенрик снова хотел ей помочь, и снова она махнула ему, не надо, и выехала из комнаты. Но в дверях она остановилась, развернув к ним одним-единственным вращательным движением кресло, как будто им управляли не костлявые руки, а её внутренняя сила.

— Что касается твоего вопроса, дорогой Хенрик, — медленно произнесла она, — как велики границы человеческого «я», то думаю, что нам удастся найти ответ уже сегодня ночью. — И она удалилась.

Хенрик застыл. Потом он понял, что это к нему на минуту вернулось его безграничное детское уважение к тётушке, и с облегчением улыбнулся. Такое же замешательство чувствовали, наверное, французы перед мумиями в египетских гробницах и англичане, когда перевозили античные предметы искусства из Греции к себе в Британский музей. Внезапный, иррациональный страх перед древним прошлым, те сомнения, которые смерть всегда внушает жизни, но задерживаться на которых ниже его достоинства. Широко улыбнувшись, он повернулся к роялю и сидящей рядом девушке и заиграл последнюю часть.

4

Того, что в тот момент происходило с Хенриком, ему никогда прежде не доводилось переживать. Первым его впечатлением было то, что музыка превратилась в некое средство передвижения. Он ощущал, что играет, но точно не понимал, что именно. Вместо этого звуки сначала стёрли комнату, а затем приподняли их с Пернилле над зданием ввысь, к Небесам. Освобождённая от всего привычного окружения музыка превратилась в череду ласк. «Сейчас мы держим друг друга за руки, — думал Хенрик, глядя на свои руки перед собой на клавишах, — теперь мы целуем друг друга», — думал он, и мгновение спустя он понял, что в музыкальном смысле он осуществил то соблазнение, которое он ранее планировал.

Тут они оба переместились ещё на ступеньку выше, и он вдруг с непоколебимой уверенностью осознал, что Пернилле и в будущем тоже займёт какое-то важное место в его жизни, что она, ещё не ясно как, но станет его Брунгильдой.

Когда ему всё-таки пришлось оторвать от клавиш руку, чтобы перевернуть последнюю страницу, он на мгновение замер и взглянул на девушку. Что-то непонятное переполняло его пылким восторгом, и он засмеялся.

— Ты сутулишься, — сказал он шутливым тоном, встал и подошёл к ней сзади, — что-то не так, вы больны, фрекен, но я врач, главный врач, а теперь сидите спокойно, и я посмотрю, можно ли вас вылечить.

При этих словах из их тайных детских игр Пернилле улыбнулась и не пошевелилась, когда он положил руки ей на плечи.

И вдруг она сжалась, как напряжённая пружина. Хенрик открыл глаза и почувствовал: она что-то увидела — и проследил за её взглядом. Она смотрела на партитуру. Внизу на нотном листе, под последней строчкой Леонора Блассерман крупным чётким почерком приписала несколько слов.

«Пернилле и моему племяннику Хенрику Блассерману, — было написано там, — в день учредительного съезда Датской национал-социалистической фаланги, Родё, 19 марта 1929 года».

Девушку словно ужалило: она поняла смысл происходящего и попыталась обернуться к Хенрику. Чтобы выиграть время, чтобы отодвинуть неизбежное, о котором он ещё не имел представления, он жёстко схватил её за руку.

Она обеими руками откинула его руки и, резко вскочив на ноги, встала перед ним: одного с ним роста, полная гнева.

— Фашист, — произнесла она чужим и холодным голосом. — Знай, что когда мы в прошлом году устраивали демонстрацию против снижения пособий Мадсеном-Мюгдалем, то трём полицейским пришлось тащить меня к машине на площади перед Кристиансборгом.

Мир вокруг Хенрика начал рушиться с такой скоростью, что ему пришлось концентрировать внимание на всех обрушениях по очереди. При словах девушки он вдруг вспомнил какие-то её слова и слова тётки, вспомнил нечёткие крупнозернистые газетные фотографии и тревожные заголовки. Он с ужасом уставился на девушку.

— Ты большевичка! — воскликнул он.

— Я коммунистка, — сказала Пернилле гордо.

Эти слова мгновенно уничтожили тот тёплый, колдовской эффект, который оставила музыка, и вместо сладких мыслей, которыми Хенрик тешил себя до этого, во всей своей грубости проступила действительность.

Хенрик мало чего боялся, но среди тех привидений, которые время от времени посещали его фантазии о будущем, коммунизм был самым страшным. Когда-то он вызывал у него симпатию, ведь и коммунистические, и социал-демократические молодёжные объединения в Дании и в Германии носили форму, ходили строем и пели те же самые мелодии и с приблизительно теми же текстами, что и национал-социалистическое движение. Но пришёл день, когда он понял, что их, когда дойдёт до дела, не удастся убедить передать всю власть одному человеку, во всяком случае в Дании и в Германии, и что они, на самом деле, не смогут осознать несостоятельность демократии, во всяком случае социал-демократы не смогут. И он стал бояться их. На расстоянии. Теперь он впервые непосредственно соприкоснулся с настоящим коммунистом.

От разочарования, горя и гнева на глазах у него появились слёзы. Ему стало ясно, что музыка его тётки сработала как наркотик и лишила его здравого смысла. В течение, может быть, нескольких минут он буквально начинал уже влюбляться в эту девушку. Хуже того, мысли его устремились в будущее, он представил её спутницей своей жизни, своего рода аккомпаниатором, который будет поддерживать его и суфлировать ему, когда он будет выступать. В минуту непростительной слабости он представил себе Richard-Wagner-Verband deutscher Frauen[74] и увидел, как Пернилле может встать во главе Хенрик-Блассермановского общества домашних хозяек.

В глубоком разочаровании мысли его отвернулись от неё, обратившись к следующей проблеме: Леоноре Блассерман. Ему было ясно, что он сильно недооценил свою тётку, что она знала о тщательно скрываемой от всех встрече, назначенной на следующий день. У него даже было предположение о том, кто мог стать её информатором. Незадолго до его отъезда в их круг был принят пожилой офицер. Его рекомендовали, потому что все знали, что когда на самом деле взойдёт солнце, одной из главных струн, на которых придётся играть, будут вооружённые силы Его Величества. Но Хенрику в присутствии старого солдата послышался подозрительно свободомыслящий, либеральный скрип, физический и духовный, и вдобавок у него возникло беспокойство, когда он узнал, что тот знаком с семьёй Блассерманов и когда-то был частым гостем в доме его тётки.

Теперь он не сомневался, что свои сведения Леонора получила от этого червивого гнилого яблока, да, он даже заподозрил, а не был ли солдат с самого начала шпионом, сердце его учащённо забилось, и в голове мелькнула мысль о побеге.

И тут он неожиданно улыбнулся. Он вдруг понял, что вставшая перед ним дилемма бросает ему вызов. Вот он оказался между, с одной стороны, реакционным буржуазным, демократическим гуманизмом своей тётки и, с другой стороны, коммунизмом девушки, красной чумой, которая хочет добиться для бессловесного и недостойного пролетариата власти и высокого положения. Победа над этими двумя злыми силами станет великой, исторической задачей национал-социалистов, и сейчас он, Хенрик Блассерман, продемонстрирует, что он в настоящий момент может одержать победу. Только для его ушей в помещение снова вернулась музыка, но на этот раз это были дудки и барабаны, стук лошадиных копыт и кода увертюры к «Вильгельму Теллю» Россини. «Вперёд!» — подумал он, достал из кармана пиджака плоский пакетик, который хранился у его сердца, и выскочил в коридор.

Но девушка последовала за ним. Она сбросила туфли и осталась в чулках, и теперь они стояли в тёмном коридоре, друг перед другом, дрожа от гнева, чего не случалось с самого детства.

— Не ходи за мной! — крикнул Хенрик.

— В книге «Государство и революция», — отозвалась Пернилле холодно и с достоинством, — Ленин призывал нас преследовать социал-шовинистические течения и решительно бороться с ними.

— Я не течение, — заметил Хенрик. — Я приливная волна, я боец фронта.

— А в «Апрельских тезисах», — продолжала девушка как ни в чём не бывало, — Ленин писал, что наш долг вести агитацию как раз среди бойцов фронта.

Хенрик пытался собраться с мыслями. До перестройки спальня его тётки находилась прямо под библиотекой. Но ведь в доме всё изменилось. Он напряжённо пытался вспомнить свои собственные чертежи. И вдруг, что-то вспомнив, твёрдый в вере, но, к сожалению, не в направлении движения, двинулся дальше по коридору.

— Для великих передовых умов, — огрызался он злобно, но тихо, — все ваши туманные рассуждения просто смешны.

— В своей речи, — ответила девушка и тоже непроизвольно понизила голос, — перед центральным комитетом в девятнадцатую годовщину партии Ленин сказал: «Основным условием пропаганды и агитации является её ясность». Когда-нибудь ты поймёшь меня.

5

Теперь Хенрик слышал музыку. Сначала он не мог понять, возникла ли она в его голове или вне её, поскольку события последних часов — не поколебав впрямую его уверенности в себе — заставили его не принимать скоропалительных решений. Но когда они спустились по главной лестнице, звуки усилились, и Хенрик и Пернилле поняли, откуда звучит музыка — она доносилась из большого зала, который, как Хенрик теперь помнил, он оставил в качестве общей комнаты для пациентов, снабдив его только решётками на окнах, решётками, которые были установлены с внутренней стороны на тот случай, если кто-нибудь из стариков окончательно потеряет рассудок и начнёт швыряться инвентарём.

Они узнали музыку. Это была весёлая лёгкая музыка, написанная, несомненно, датским композитором, — бодрая охотничья песня из «Холма эльфов» Кулау.[75] Хенрик смело открыл дверь и вошёл.

Никто не обратил внимания на его появление, потому что зал был полон людей, которые танцевали или сидели у маленьких столиков вдоль стен. Все они, видел Хенрик, были стариками. Наверное, это праздник, устроенный для пациентов. Но, как он заметил, какой-то удивительно не соответствующий правилам праздник, потому что он нигде не видел больничной одежды, которая, как он знал, была утверждена в качестве обязательной для пациентов. Вместо этого танцующие вокруг него демонстрировали элегантность XIX столетия, принятую в высшем обществе. Не было никаких сомнений в том, что все без исключения постарались одеться как на придворный бал. А над всей этой картиной — огромной, колоссальной, раскалённой каплей расплавленного хрусталя — висела люстра в форме груши, которую он так хорошо помнил. Ему вдруг показалось, что он поднял крышку ларца, в котором посреди драгоценностей лежит маленькое солнце, и он замер ослеплённый.

Очнувшись, Хенрик стал пробираться вперёд. Музыка звучала с возвышения, которое, как он вспомнил, присутствовало в его проекте и на котором теперь играли шесть музыкантов, судя по их возрасту, также из числа пациентов. Рядом с этим возвышением сидела Леонора Блассерман.

Словно акула сквозь стайку мальков, Хенрик устремился к своей тётке, и, когда она заметила его, он приветливо кивнул ей, заверяя её, что никто в этом мире — а в особенности какая-то пожилая дама в инвалидной коляске — не сможет одурачить Хенрика Блассермана, архитектора, магистра искусств.

Добравшись до неё, он встал за спинкой её коляски и начал толкать её к выходу.

Но оказалось, что путь ему загородили. Из многочисленных танцующих вдруг выступили несколько мужчин и сомкнулись вокруг него и Леоноры. Оглядев потёртые сюртуки и выцветшие орденские ленточки, Хенрик понял, что эта нелепая охрана состоит из одних пожилых господ.

— Прочь с дороги! — закричал он.

Круг сомкнулся теснее, и лысый старик в белом шейном платке наклонился к нему, держа в руках трость.

— Вы, — обратился он к Хенрику, — достаточно взрослый человек, так что можно ожидать от вас вежливого обращения. Но не настолько взрослый, чтобы это помешало мне задать вам взбучку.

Хенрик понял, что столкнулся с физическим превосходством, и, когда они сделали ещё один шаг к нему, оглянулся в поисках Пернилле, чтобы в этой чрезвычайной ситуации попросить помощи у передового отряда пролетариата, но её нигде не было видно.

Господин в шейном платке положил тощую, но сильную руку на плечо Хенрика, и Хенрик подумал, что ведь эти люди — пациенты и не в своём уме и то, что светится у них в глазах и похоже на решительность, на самом деле — безумие, и впервые за эту ночь он испугался.

Тут Леонора Блассерман рассмеялась, и смех её был таким же, как в его детстве, раскатистый и немного дребезжащий, как у валторны, он на какое-то время заглушил музыку и заставил мужчин остановиться.

— Господа, — сказала она, — я прошу вас. Мой племянник пришёл, чтобы потанцевать со мной. Разве не так, Хенрик? Будь любезен, дай своей тётушке руку.

В сложившейся ситуации у Хенрика не было иного выхода, как взять руку тётушки и помочь ей встать с кресла. Минуту она неуверенно стояла, потом оказалась в его объятиях, и они заскользили по полу. Стоя вдоль стен, её гвардейцы следили за каждым их шагом.

Ярость, должно быть, придала Хенрику медвежью силу, потому что тётушка невесомо парила в его руках. Прижавшись щекой к его плечу, она прошипела ему на ухо так, как будто заиграл целый духовой оркестр:

— Ты когда-нибудь встречал девушку-эльфа?

«Она не в своём уме!» — подумал Хенрик, но тут услышал, что играют как раз песню матушки Карен про эльфов, и понял, что разум старухи просто мечется от одной сбивчивой мысли к другой.

— Они ведь всегда, — продолжала она, — служили превосходной иллюстрацией того, как опасна любовь.

Хенрик внимательно изучал зал в поисках возможности для побега. Он знал, что здесь, сейчас, ради своей безопасности и безопасности братьев по ордену, он обязан вырвать у тётки объяснение. К тому же он не мог не чувствовать всю унизительность ситуации, в которой оказался.

— Я ведь не могу знать, — продолжала она, бросив на него сияющий взгляд, — что происходило у рояля, когда вы с Пернилле доиграли моё сочинение. Но если мы — просто для примера — предположим, что вы с Пернилле почувствовали склонность друг к другу, тогда тебе придётся переступить через себя и пойти ей навстречу. Первая граница человеческого «я», дорогой мой Хенрик, это любовь.

Вдали Хенрик заметил дверь, которая, похоже, никем не охранялась. Заиграл вальс, и, кружась с Леонорой, он начал что-то понимать, и это заставило его, разгорячённого танцем, оледенеть.

— От второй границы, — продолжала Леонора, — тебя ещё отделяет некоторое время. Но я тем не менее рекомендую тебе иметь её в виду. Эта граница — возраст. Оглянись по сторонам, мой любимый племянник, посмотри на меня, посмотри на нас, и пойми, что когда-нибудь мы все умрём.

Хенрик наконец уяснил, что же было не в порядке, что с того самого момента, когда он вошёл в комнату, вызывало у него неопределённое беспокойство. В зале не было ни одной медсестры, ни одного санитара, никакого ответственного персонала. Здесь были только сумасшедшие старики и он. Тут им всерьёз овладел страх, он отпустил тётушку и бросился к двери. За ним потянулись руки, но с силой и решимостью, которые даже его самого удивили, он добрался до двери, захлопнул её за собой и, нащупав в замке ключ, повернул его.

Он стоял прислонившись спиной к двери, а его лёгкие продолжали исполнять лихорадочную фугу. Тогда из темноты к нему обратился голос.

— Значит, фашизм, — произнёс голос насмешливо, — во время своего триумфального шествия по миру всё-таки не прочь потанцевать.

Хенрик не заметил Пернилле в зале. Мысль о том, что она, должно быть, предвидела, с какой стороны он выйдет, настолько его рассердила, что единственным, что помешало ему ударить её, была мысль, что она даст сдачи.

Он прекрасно понимал, что времени у него осталось немного, и быстро пошёл по коридору. Но девушка последовала за ним.

— Даже такое политическое затмение, как ты, — заметила она удовлетворённо, — должно признать, что это был мудрый ход, и уже половина победы — вот так вот наблюдать весь бал и поджидать тебя именно там, где ты должен выйти.

— Заткнись! — сказал Хенрик.

— Ленин говорил, — продолжала она с безмятежным самодовольством, — что партия может победить в борьбе, только если она руководствуется передовой теорией.

Хенрик отметил про себя, что он уже не помнит, как устроено это здание, что дом встречает его как-то по-новому и враждебно. И он решился — как и другие прославленные герои — противопоставить замешательству стратегию. Он знал, какой именно она должна быть. Кромвель, Наполеон, Цезарь, Аттила и особенно Александр Македонский в этой ситуации приняли бы одно решение — найти кого-нибудь из медперсонала дома для престарелых. Он инстинктивно выбрал первую попавшуюся лестницу и стал спускаться вниз.

— Я иду за тобой, — сказала девушка с угрозой в голосе. — На конгрессе Второго интернационала в Штутгарте Роза Люксембург сказала: «Если существует угроза развязывания войны, трудящиеся классы обязаны приложить все силы, чтобы остановить её».

Глубоко внизу раздавался какой-то неровный стук.

— Вы даже не представляете, — сказал Хенрик, — чему вы пытаетесь помешать.

Постукивание усиливалось, и послышался звук разбиваемого о стену стекла.

— Роза Люксембург, — ответила Пернилле обнадёживающе, — в дискуссии с Лениным об организационных вопросах русской социал-демократии писала, что «пролетарская армия рекрутируется непосредственно в процессе борьбы, и лишь в самой борьбе осознаёт свои задачи».

Они оказались перед большой дверью, закрытой снаружи на тяжёлый засов и висячий замок. Теперь Хенрик вспомнил, что за этой дверью находится помещение для мытья посуды, кладовая и лестница в винный погреб. Откуда-то из-за двери вдруг снова послышался странный стук. И снова затих.

С новыми силами от воскресшей надежды Хенрик ударил в дверь.

— Кто там? — прокричал он.

В ответ странный звук затих. Потом опять возобновился, сначала тихо и робко, потом всё громче и громче. Хенрик с удивлением осознал, что слышит печальную римскую арию датского композитора Вайсе «На лоджии», но исполняют её с каким-то бульканьем, как будто под водой. Он изо всех сил забарабанил в дверь.

— Кто там есть? — снова закричал он.

Стало тихо. Потом наконец послышался голос.

— Изыдите, старые черти, — раздалось из-за двери, — потому что это я — главный врач, доктор медицины Фердинанд Фригаст Вассеркопф.

С безграничным облегчением Хенрик узнал это имя. Знаменитого врача-психиатра семья Блассерманов страстно желала видеть на посту управляющего больницей на Родё.

— Доктор Вассеркопф! — закричал он. — Это Хенрик Блассерман! Я попробую найти, чем открыть дверь.

— Не стоит беспокоиться, — раздалось из-за двери, при этом казалось, что главный врач пробирается через глубокую грязь. — Мы не делимся.

Хенрик слушал, не веря своим ушам. Где-то там, за дверью, опять разбилось стекло, и какая-то жидкость вылилась на каменный пол.

— Да вы же пьяны! — закричал он.

— Мы продаём свою жизнь, — ответил врач, — как можно дороже. И когда я выйду отсюда, то позабочусь, чтобы вам всем сделали такой электрошок, что вы потом не сможете уложить волосы ни с помощью лака, ни с помощью клея.

Со слезами на глазах Хенрик отошёл от двери и пошёл к лестнице. За спиной его пел главный врач, а вместе с ним ещё кто-то. Потом голоса смолкли. Когда Хенрик начал подниматься по лестнице, доктор Вассеркопф в последний раз заговорил.

— Мне плохо, — сказал он, — вы меня не любите. Во всяком случае, не так сильно, как я того заслуживаю.

Хенрик достал из внутреннего кармана плоский пакет. Осторожно, любовно развернул его. В промасленной бумаге лежал новенький, недавно изготовленный, первоклассный автоматический пистолет системы «маузер». Рукоятка из орехового дерева удобно ложилась в руку.

«Теперь, — подумал он, — я остался совсем один».

Он оглянулся. Девушка куда-то исчезла.

«Вот тебе и боевой дух пролетариата», — подумал он и медленно, полностью придя в себя, продолжил подниматься по лестнице.

Этажом выше лестница вдруг стала винтовой, и тут он услышал музыку, тихую, но тем не менее узнаваемую, как будто оружие в руке обострило его слух. Это был Лист, та же самая пьеса, что звучала несколько часов назад, когда они с Пернилле подходили к дому. Мгновение спустя он оказался у дверей в павильон.

6

Это был — и в этом он не сомневался — поворотный момент его жизни. Вокруг него был организован заговор, который, казалось, мог сравниться только с тем, участником которого был он сам. Злоба в этом доме сгустилась, превратившись в яд, который начал поражать нервную систему. Ему пришло на ум печальное воспоминание о «Das frohliche Sterbelied»,[76] которую Маттезон написал к своим собственным похоронам, и он подумал, что его, возможно, ждёт смерть. Но, заглушив эти парализующие действия мысли, зазвучал героический эпос Штрауса:

«Потому что именно в таких решающих битвах, — подумал Хенрик, — когда речь идёт о Sein или Nicht-Sein,[77] овцы отделяются от козлищ».

Он ногой распахнул дверь и вбежал в комнату, слегка пригнувшись и выставив перед собой пистолет.

В тот же момент противоположная дверь отворилась и появилась Пернилле. Она посмотрела сначала на Хенрика, потом на оружие, и в её позе читалась какая-то насмешка.

У рояля в своём инвалидном кресле сидела Леонора Блассерман. Хенрик попытался найти объяснение тому факту, что инвалид так быстро может подняться наверх. Потом он вспомнил, что сам распорядился установить в доме лифт, правда, не мог вспомнить, где именно.

Глаза старухи были закрыты, и некоторое время она продолжала играть. Потом остановилась.

— Сегодня ночью, — сказала она, у нас, как и в великих операх, одновременно происходило множество событий.

Хенрику никогда прежде не случалось таким вот образом угрожать человеку. Сейчас он почувствовал, что есть некая приятная надёжность в том, чтобы так вот стоять, держа в руках огнестрельное оружие.

— Я пришёл, — сказал он, — получить объяснение.

Тётушка кивнула, задумчиво и сосредоточенно, и Хенрик понял, что его предположение о том, что её рассудок пострадал, было ошибочным. Он никогда прежде не видел её более здравой и уравновешенной. Через всю комнату ощущал он силу её воли, как физическое давление в грудь, и снял пистолет с предохранителя.

— Мы решили, — сказала она, — запереть доброго доктора Вассеркопфа и его компанию в подвале. Там они пробудут ещё некоторое время.

Она посмотрела в окно.

— Скоро, — продолжала она, — Йохан на лодке заберёт твоих политических единомышленников. Мы их вежливо примем и проводим в другую часть подвала, где стоят электрические приборы Вассеркопфа. Там мы посадим их под замок. Потом будут извещены соответствующие инстанции.

Погрузившись в мысли, она провела руками по клавишам.

— Ты можешь, — сказала она, — рассматривать наши действия как ещё один пример тех границ, которые старость поставила тебе и твоим идеям.

— Тебя, конечно же, будут допрашивать, — продолжала она. — Но послушай, Хенрик. Твоя молодость, как мне кажется, станет смягчающим обстоятельством. Скажут, что тебя сбили с пути истинного. Ведь всем же ясно, что ты политически невменяем. Не могу представить себе, чтобы это всерьёз помешало твоей жизни и твоей карьере.

Хенрик почувствовал, как на лбу его выступил пот. Он понимал, что это его последний шанс и решающее испытание. Если он сможет уничтожить этих женщин, если его «я» сможет поглотить их, то он уберёт с пути последнее препятствие. Но подобно тому, как всякий музыкант должен сначала разыграться, прежде чем найдёт правильное звучание, так и ему нужно было сказать несколько слов.

— У меня здесь, — сказал он, — изящный маленький инструмент, так сказать Страдивариус смерти. Я думаю, тётушка, что тебе нужно приготовиться к прощанию с жизнью.

Леонора Блассерман рассмеялась, на сей раз смех её был непринуждённым и серебристым.

— Нет предела тому, — заметила она, — какой ерунды может наговорить о смерти человек, как, например, ты, который так мало с ней знаком.

Тут Хенрик вытянул руки и нажал курок.

Ничего не произошло. Он попытался ещё раз, но по-прежнему безрезультатно. Он в отчаянии разглядывал пистолет, всё было так, как и должно было быть. Он ещё раз посмотрел в лицо своей тёте через прицел. И тогда он понял, что дело в нём самом, что он не может нажать курок, что он не в состоянии убить этих женщин или какого-нибудь другого человека. Что он не Хенрик Блассерман, взваливший будущее на свои плечи, а червь на дне Вселенной.

Он опустил пистолет и посмотрел на него со слезами на глазах.

— Я не могу, — сказал он.

Старуха даже глазом не моргнула.

— В этом, — сказала она, — состоит третья граница твоего «я», Хенрик. В разные времена её называли по-разному. Я бы назвала её Богом. Припоминаю, что когда-то я уже говорила: перед Богом нам следует смиренно слушать.

Некоторое время женщины хранили чуть ли не почтительное молчание, пока у них на глазах сознание Хенрика Блассермана и его надежды терпели крах. Наконец старуха опять заговорила.

— Скоро рассвет, — сказал она, повернув своё кресло. — Думаю, что сегодня ночью я выполнила то, что обещала.

В дверях она остановилась.

— Пернилле, — спросила она, — будь добра, ответь старухе на последний вопрос. В ту сонату, которую я написала к этой ночи специально для вас, я вложила больше, чем вы сейчас оба можете себе представить. Так что ответь мне: ты его поцеловала?

Пернилле стояла выпрямившись, молча и задумчиво.

— Ленин, — медленно ответила она Леоноре, — на Третьем всероссийском съезде Коммунистического союза молодёжи 2 октября 1920 года сказал, что «наша мораль должна быть полностью подчинена интересам классовой борьбы пролетариата». Если я и поцеловала его, то только для того, чтобы сильнее потом ударить.

Старуха и девушка некоторое время смотрели друг другу в глаза. Потом Леонора Блассерман в последний раз обернулась к своему племяннику.

Хенрик, покачиваясь, стоял на прежнем месте. Глядя сейчас в глаза своей тётки, он почувствовал, что настал момент просветления. В глазах Леоноры Блассерман он увидел в этот миг правду о том, что же действительно скрывалось за их отношениями, за всегда присутствующей насторожённостью. Сейчас Леонора Блассерман смотрела на него с теплотой, охватывающей всё, что она видела, и всё, что когда-либо между ними было.

Потом она повернулась, резким движением двинулась вперёд и исчезла.

Некоторое время Хенрик продолжал стоять на месте, а верхняя часть его тела совершала какие-то непонятные круговые движения. Пернилле тоже не сходила с места.

Потом он обратил внимание на то, что всё ещё держит в руке пистолет. С большим трудом, словно очень старый человек, он подошёл к роялю и положил оружие на блестящую поверхность.

Направляясь к двери, он на мгновение остановился рядом с Пернилле. Он хотел что-то сказать, но девушка казалась непреодолимой задачей, которой он даже не мог взглянуть в лицо. Он прошёл мимо неё, спустился по лестнице и покинул дом.

Над садом стоял слабый бледный свет, словно свет — это жидкость, похожая на молоко. Он думал, что ему надо ещё что-то сказать своей тёте, что-то ему самому едва ли известное, то, что никогда не было сказано. Он не знал, где она может быть, наверное, она легла спать, а он не знал, где. Ему, наверное, следует подождать, пока она проснётся. Разве она сама не говорила этого? Что ему следует быть спокойным и ждать. И, может быть, тогда ещё будет не поздно.

Он заметил, что оказался у входа в розарий. Но розарий изменился. Розы были подрезаны, они показались ему очень низкими, не такими, какими он ожидал их увидеть.

По тропинке к нему шёл человек. Хенрик увидел, что это тот молодой человек, который привёз их сюда и который теперь должен был забрать его братьев по ордену и на ладье Харона привезти их на Родё к их судьбе.

Молодой человек остановился, и Хенрик обратил внимание, что они сверстники.

— Я жду, — сказал Хенрик, чтобы нарушить тишину и чтобы показать, что он всё понимает, — когда проснётся моя тётушка, Леонора Блассерман.

Ему показалось, что стоящий рядом юноша стал ещё серьёзнее, чем прежде.

— Это так тяжело, — сказал Йохан, опустив глаза, — для всех нас. Две недели.

Ничего не понимая, Хенрик проследил за его взглядом. Они стояли рядом с маленьким, недавно насыпанным холмиком. Кто-то аккуратно покрыл его дёрном и посадил распускающиеся нарциссы. Над холмиком возвышался небольшой чёрный камень. На камне было выбито:

ЛЕОНОРА АПОЛЛОНИЯ БЛАССЕРМАН
ПИАНИСТКА
Скончалась 4 марта 1929 года

Даты рождения не было, но ниже на камне была ещё одна строка, и, когда Хенрик прочитал её, он вспомнил, что это название того произведения, которое недавно играла его тётка. Там было написано:

BENEDICTION DE DIEU DANS LA SOLITUDE.[78]

Отражение молодого человека в состоянии равновесия