— Ты хочешь сказать, что ходить по саду в старых туфлях на босу ногу — это может быть важно?
— Да, это важно. Сейчас, когда он оглядывается на свою жизнь, это вообще самое главное. Только эти маленькие, но сильные желания имеют для него значение. Даже свое прежнее пристрастие к хорошей еде и напиткам он утратил. Представь себе, что сейчас для него все позади и не представляет ни малейшего интереса.
— Его издательство, его авторы — ты хочешь сказать, для него это больше ничего не значит?
— Да, они больше его не интересуют. У отца теперь одно желание — попасть домой и посвятить себя тем мелочам, которые только могут прийти ему в голову. Он хотел бы видеть Марию и Йоханнеса, бросать с ними кегли, смотреть, как они играют в бадминтон. Он мечтает о том, чтобы они ходили выгуливать нового щенка, а он сидел бы в спальне и выглядывал их с прогулки. Он хочет, чтобы шел дождь, — он все время об этом говорит, — а он сидел бы на кухне и смотрел из окна, как в саду образуются лужи и наполняется водой наш пруд.
— Но почему он смотрит на меня и ничего не скажет об этом?
— Потому что у тебя в голове только концерн. Потому что ты не поймешь. Потому что он боится попросить тебя, чтобы ты посадил его в машину и повез домой.
— Отец боится? Почему он боится?
— Он говорит, ты хочешь, чтобы он поправился. Но хочешь отвезти его не домой, а в концерн. Он боится всех, кто его не понимает. Его пугает Лоеб, и, я думаю, ты сейчас его тоже пугаешь.
— Но, прости меня, я ничего плохого ему не делаю. Я остерегаюсь даже упоминать о концерне. Я стараюсь не волновать его, я молчу обо всем, что может напомнить ему о работе.
— Да, все правильно, но он видит, что тебе это тяжело. Он сказал мне очень странную вещь. Он говорит очень много странного, не хочу утверждать, что я понимаю все, что он мне говорит.
— Что такого странного он тебе сказал?
— Он сказал, что был бы рад, если бы ты стал хорошим учителем.
— Что?
— Хорошим учителем, по-настоящему хорошим. Не издателем и чтобы ты вообще не имел никакого отношения к изданию книг.
— Лизель, я этого не понимаю. Из меня никогда не получился бы хороший учитель.
— Да, я знаю, ты прав. Я думаю, он просто хотел бы иметь родственника, который не был бы связан с издательским делом и занимался бы чем-нибудь совершенно другим. Чем-нибудь тихим, безобидным и незаметным. Думаю, это именно то, что стоит за профессией учителя.
— Но концерн — это дело всей его жизни. Я не понимаю, как это могло стать ему безразличным до такой степени, что он мечтает о сыне, который не имел бы с этим делом ничего общего? Отец считает, что все, чем он до сих пор занимался, — ошибка?
— Нет, почему же? Это другое, совсем другое. Он думает не об этом. Он просто не хочет, чтобы его что-нибудь обременяло. Дождь, сад, игры твоих детей — он хочет просто созерцать, он не хочет никакой суеты. Ты должен понять: отец страшно устал, Георг, он больше не может так жить.
— Лизель…
— Давай не будем себя обманывать, Георг. Я очень долго у вас работаю и поэтому точно знаю, что с ним происходит. Мы оба хорошо понимаем друг друга. Я напеваю ему старые песни. А он вспоминает, кто их пел. Ему не нужны никакие книги, никакие газеты. Твой старый немузыкальный отец хочет, чтобы я напевала ему песни. Он сказал однажды, что музыка — это самое прекрасное в жизни, это притом, что он не имеет о музыке никакого понятия.
— Лизель, что я могу для него сделать?
— Есть только одно, Георг, что ты можешь сделать. Ты можешь вытащить его из этой тюрьмы. Разве ты не видишь, что ежедневные инъекции, анализы и этот ужасный монитор над головой его только раздражают? Его тело не реагирует больше на эту холодную опеку.
— Я должен пойти к Лоебу и потребовать разрешения увезти отца домой?
— Да, ты должен взять на себя эту ответственность. Только ты. Будь это в моих силах, я бы давно это сделала.
— Лизель?
— Да, Георг?
— Лизель, ты должна мне помочь. Один я не могу на это решиться. Прежде всего, я хочу удостовериться, что испробованы все средства и возможности для того, чтобы мой отец снова стал здоровым.
— Да, Георг, я понимаю. Но, говорю тебе, — все это бесполезно. Каждый день, который он проведет здесь, будет для него потерянным.
— Дай мне еще немного времени, Лизель. И ответь мне еще на один вопрос: говорил отец что-нибудь о своем наследнике? Упоминал ли он об этом хоть раз?
— Нет, Георг, ни одним словом. Он только спросил меня об одной странной вещи: был ли ты у нас дома и не заходил ли ты случайно в комнату своей матери?
— Именно так и спросил?
— Да, и это удивительно, но он попросил пригласить тебя к нам пообедать и передать, чтобы ты осмотрел мамину комнату.
— Но зачем?
— Не знаю, Георг. Я редко захожу в комнату твоей матери. Я там даже никогда не пылесосила и не убирала, а просила кого-нибудь другого. У меня всегда было чувство, что мне нельзя туда заходить, это место было для меня почти священным.
— А отец? Он когда-нибудь заходил в эту комнату?
— Нет, ни разу. Он никогда не заходил в комнату твоей матери, во всяком случае, я такого не припомню.
— Теперь я знаю, что он имел в виду.
— Ты знаешь?
— Да, я был там несколько дней назад. Я встретил Secondo, он мыл машину во дворе. Тебя не было дома, Secondo сказал, что ты поехала к отцу в больницу. Я искал завещание. Ведь я знаю в доме все тайники, о которых другие даже не догадывались. В маминой комнате я нашел завещание, оно лежало в ее письменном столе. Там же находилась большая пачка писем, о которых я раньше ничего не знал. А ты знала об этих письмах?
— О каких письмах?
— О тех, которые писали маме авторы. Там очень много писем, по большей части благодарственных. Ее благодарят за то, что она помогла. Она многим из них помогала.
— Нет, о них я ничего не знаю. Но я знаю о других письмах.
— Каких письмах?
— О письмах, которые твои родители писали друг другу после развода. Твой отец передал эти письма мне и сказал, чтобы я сохранила их.
— И где ты их хранишь?
— Этого я тебе, к сожалению, не могу сказать. Я должна их хранить, а после смерти отца передать вам троим. Так просил меня твой отец. Прошу, не спрашивай меня больше ни о чем.
— Ты знаешь, что написано в этих письмах?
— Конечно нет. Я их не читала.
— Ты догадываешься, почему мы должны прочитать их только после его смерти?
— Да, у меня есть одна мысль, но я не скажу об этом, ты должен меня понять.
Когда Хойкен снова увидел отца, он вспомнил все, о чем старик говорил Лизель, — сад, кроссворды, дождь, садовников… Георгу тяжело было думать об этом. Вдруг он понял, что Лизель права. Старик лежал такой безучастный, он уже со всем смирился, но не мог покинуть этот мир, не исполнив своего последнего желания. Однако Хойкен не хотел упускать последний шанс. Он согласился держать отца в клинике, чтобы Лоеб попробовал сделать все, на что способна медицина. Всякий раз, выходя из палаты, Георг оборачивался на пороге, ожидая увидеть улыбку или другой знак, но старик тихо смотрел на него, приоткрыв рот.
Если Хойкен куда-нибудь отлучался, то позже заезжал в клинику еще раз. Вечером с отцом не разрешалось говорить, можно было только посмотреть на него издали, так, чтобы старик его не видел. Георг наблюдал за ним и все время вспоминал слова Лизель: «Отец хотел бы пройтись по саду в своих старых черных туфлях на босу ногу».
После этого Хойкен еще долго кружил по улицам, проезжал через южный мост, потом на север и по зоологическому мосту возвращался обратно. В номере его уже ждал CD-плейер и легкая джазовая музыка. Он слушал ее до полуночи, лежа на кровати, мечтая и наслаждаясь молочным светом южного фасада величественного собора. По примеру отца, Георг не выходил из номера, и все, что было нужно, ему приносила обслуга. У него, как у дурака из сказки, было три неисполненных желания.
4
Хойкен уже много лет не был в филармонии, а на концерте музыки в стиле барокко — вообще впервые. За полчаса до начала он стоял внизу, на берегу Рейна — прилично одетый господин, который вышел подышать свежим воздухом. Георг немного поломал голову над тем, что ему надеть. Что надевают, когда идут слушать цимбалы, пару струнных и белокурую диву, распевающую «Lamento»? Он решил, что наденет свой темно-синий костюм без галстука — открытая рубашка подойдет для такого торжественного спектакля. Ему хотелось чувствовать себя непринужденно и легко, во всяком случае, свободнее, чем в своем офисе, где он никогда не появлялся без галстука. Уже пора идти. Чувствуя легкое волнение, Хойкен посмотрел на часы. Последний раз он переживал что-то подобное, когда был школьником и хотел познакомиться с какой-нибудь девочкой. Тогда он болтался без дела, поджидая свою красавицу, а когда она появлялась в цветастом платье, рад был тотчас же исчезнуть.
О чем он будет говорить с Яной? Как и отец, Хойкен слабо разбирался в музыке. Светскую беседу в узком кругу он еще мог кое-как поддержать, но даже это для него всегда было тяжело. Георг не знал, о чем говорить на свидании. У него было неприятное ощущение, что он делает что-то такое, что потребует от него напряжения, и чувствовал себя не в своей тарелке. Такая же дрожь в желудке появлялась у него во время экзаменов в школе. Хойкен не мог понять, почему давно забытые ощущения вернулись именно сейчас, после всех этих лет, во время которых ему приходилось справляться с трудностями совершенно иного рода. Но в глубине души Георг догадывался, что его страшит. Он боялся, что Яна появится перед ним в чем-то сияющем, надетом специально для него. Больше всего ему хотелось бы избежать такого натиска. Он не мечтал ни о чем особенном, просто в этот теплый, прекрасный вечер хотел наслаждаться концертом, на который попал по воле случая, поддавшись своему настроению.
Черт, уже пора идти! Не может же он и дальше стоять на берегу Рейна, как будто не он сам все это затеял.