Ночные трамваи — страница 11 из 95

«Я видела, как Топан передавал солидную пачку денег Вахрушеву».

Били по ушам ее слова. Это потом уж, на этапе, он вдруг сообразил, что не она это говорила, а Фетев читал ее показания. А она сидела обмякшая, будто все в ней было перебито. Ни на Антона, ни на следователя не смотрела, а себе на колени, прикрытые выцветшим ситцевым платьицем.

— Ну, мы ждем, Вера Федоровна, — с лихой, басовитой нотой произнес Фетев, его белые пальцы на мгновение отпустили спинку стула, но тут же сжали ее.

У Кругловой мелко начали дрожать плечи, Антону внезапно сделалось жаль ее, хотелось к ней кинуться, дать воды. Черт-те знает до чего может довести жалость: он поймал себя на том, что готов попросить ее, чтобы она заговорила, но Фетев опередил его, твердо произнес:

— Вы подтверждаете свои показания, гражданка Круглова?

Плечи ее еще более задрожали, а глаза по-прежнему оставались неподвижны, она молчала.

— Да или нет? — теперь уж голос Фетева обрел упругую силу.

Тут Вера Федоровна словно бы очнулась, решительно повернулась к Антону, но он мог поручиться — она его не видела, лицо ее пошло красными пятнами.

— Да-а! — вскрикнула она, и голос ее взял высокую ноту, но тут же сорвался. — Да, да!

Антон хотел было вскочить, но его крепко за плечи прижали к стулу, он понял: совершается несправедливость, свершается на его глазах казнь человеческой души, то была пытка не над ним, а над Кругловой, и боль от этой несправедливости усилилась, вспыхнул гнев. Антон готов был тут, в этой комнате, всех раскидать, лишь бы освободить эту женщину, но его держали умело. Круглову увели, вот тогда он потерял сознание от ужаса перед своим бессилием. Лишь когда был снова водворен в следственный изолятор, сообразил: для него самого все погибло, потому что совесть, обитавшая в женщине, которой он верил, казнена на его глазах. Ее не воскресишь. Эта казнь была внезапна и оглушительна, как рядом разорвавшийся снаряд, осколок которого острием своим вошел ему в грудь. С этого момента Антону сделался безразличным окружающий мир.

Потом много раз — и в следственном изоляторе, и когда его переправляли в колонию, и более всего в самой колонии он раздумывал: как могло все это случиться? Он понимал: не надо искать ответа в самом происшествии, может быть, истинный ответ лежит во всей его жизни, сложившейся не так, как ему задумывалось в молодости. Ему вовсе не надо было напрягать память, чтобы восстанавливать события, они выстраивались в прочный ряд, можно было легко вести поиски с любого места.

Пожалуй, он впервые ощутил всерьез запах надвигающихся неудач, когда ему пришлось уходить из флота, хотя и прежде он догадывался: плавать ему не до старости.

Он знал: судовой врач, мучающий себя йогой, скуластый, загорелый, с беспощадной белоснежной улыбкой, не врет, вообще этот врач придерживался мнения: больному надо говорить чистую правду, и, если он ее будет знать, легче собрать силы для сопротивления. Неясность только туманит рассудок, человек запаникует, а паника слепа и может привести черт знает к каким последствиям. Антон за свою жизнь на море навидался всяких доков, но этот был похлеще других, держался особняком, не пил даже пива, стоял на голове в любую погоду, даже при качке, по сорок минут на палубе неподалеку от бассейна. В портах если сходил на берег, то не мчался, как другие, особенно из пассажирской службы, за шмотками, а разыскивал музеи, зоопарки, щелкал фотоаппаратом, — вообще-то он нравился Антону, с ним можно было поболтать, послушать, как он говорит о власти духа над плотью, видно, начитался всякой такой чертовщины на английском под завязку.

Так вот, этот самый док сказал: списывайся и дуй домой, ложись на операцию, а когда выйдешь из больницы, про море забудь, ищи себе место на суше, да там, где побольше чистого воздуха. Это было, когда они подходили к Сиднею. Честно говоря, Антон и сам догадывался: ему пора кончать с болтанкой по морям да океанам, его иногда так мутило, и такая резь начиналась в животе, что все вокруг окрашивалось в желтый цвет с рыжими разводами, в бассейновой поликлинике перед рейсом его, можно сказать, прогнали по кабинетам, там его знали, да и с виду он был крепкий. Он вообще-то сам никогда не накачивал себе мышц, от природы был силен, наверное, порода такая — степная — коренастые крепыши. Он наелся таблеток, что дал ему док, и пошел на вахту, а потом, когда ошвартовались в Сиднее, был свободен, но сходить на берег почему-то не хотелось, он уж бывал не рас в Сиднее. Да и что ему там надо?.. Конечно, док уже доложил капитану, и все сейчас пойдет своим ходом: капитан запросит пароходство, чтобы ему прислали подмену, и отправят самолетом нового секунда скорее всего сюда, в Австралию, а если нет, то и так обойдутся, вахту стоять есть кому, на лайнере положено три вторых помощника, да еще старший штурман, это кроме старпома… Но все же грустно кончать с профессией не по своей воле, — а ведь были и такие, что уходили сами, начинали скучать по суше, а то и по земле в самом прямом смысле слова, уезжали в деревни и жили там, как им хотелось, Антон знал таких… Да, настроение у него было хуже некуда, он прошел к себе в каюту, собирался уж завалиться в постель, как ему позвонил док, сказал, чтобы Антон быстрее шел к трапу, он там его ждет подле вахтенного. Вахрушев подумал: док хочет показать его какому-нибудь австралийскому врачу, у него много всяких приятелей разбросано по всему свету, ведь побывал он в Кейптауне, где и команда-то на берег не сходила, в каком-то госпитале, где делали операцию по пересадке сердца, о которой шумели по всему миру. Честно говоря, ни в какую больницу Антону ехать не хотелось, но он все же поплелся к трапу, но, еще не доходя до него, понял, в чем дело: там стоял, попыхивая трубкой, высокий с седой шевелюрой представитель Морфлота. Антон знал его немного и тут же подумал: значит, они решили прямо сегодня отправить его. Так и случилось. Агент сказал: в Брисбен пришел под погрузку «Арсеньев», он даст туда телеграмму, на сборы — два часа. Отправятся они из Сиднея самолетом, а там его встретят. Док сказал: документы все оформят, он уж был у капитана.

Антон вернулся в каюту, достал чемодан, сумку, начал упаковываться, и такая невыносимая тоска навалилась на него, так сделалось тяжко и страшно: что теперь будет-то с ним?.. как жить дальше?.. Он хоть давно клял свою профессию, думал, что ошибся выбором, еще когда был пацаном, но все же привык к ней, приладился, да его и считали хорошим штурманом, так оно на самом деле и было. Нельзя сказать, чтобы он сделал большую карьеру, но все же за годы плавания стал вторым помощником на первоклассном лайнере, а до этого трубил на сухогрузе. Конечно, многие из морячков считали, что на «пассажире», да еще при таком капитане, как у него, который требовал четкой дисциплины, подтянутости, соблюдения формы одежды, работать намного тяжелее, чем на сухогрузе, там больше воли, на вахте стой себе хоть в шортах, хоть в плавках. Недаром же говорили: моряк в порту работает, в плавании отдыхает, а на лайнере какой к черту отдых — то вахта, то учебные тревоги, то приемы в салонах, когда надо выходить к пассажирам, болтать с ними по-английски. Но все же Антону на лайнере плавать было интересней, строгой дисциплины он не боялся, думал, на пароходе так и должно быть, и хоть штурманам в свободное время не очень разрешалось шататься по палубам и салонам, но пути-то не перекрыты и волей-неволей на кого-нибудь наткнешься, столкнешься в споре или услышишь какую-нибудь необыкновенную новость. Ему это нравилось, хоть с английским у него было не очень-то хорошо, но понимать он понимал, да и ответить мог.

Но и такая жизнь тоже приедается, она имеет довольно четкий распорядок, повторяющийся почти изо дня в день, и если всерьез к такой жизни приглядеться, то можно без труда понять: на этом плавучем городке, набитом самыми разными людьми, те, кто делает главную работу — ведут лайнер по нужному курсу, почти совсем не принадлежат себе. Когда стоишь на вахте, перед тобой безмерное пространство воды, озаренное или дневным светом, или лучами прожекторов в ночи, то спокойное, то бурное, и ты весь подчинен делу, следишь за приборами, отдаешь команды матросам, а потом, когда кончится вахта, направляешься к себе или в кают-компанию, если настало время еды; путь от рубки занимает не более пяти минут, но и в своей каюте и даже за едой ты не ощущаешь никакой свободы, потому что знаешь: в любую минуту может прозвучать сигнал учебной тревоги, — а уж для капитана и первого помощника это любимое занятие. Они оба считают: так легче держать в руках команду, — а если не тревога, то приказ прослушать какую-нибудь обязательную лекцию или прийти на занятие. Даже когда ты лежишь у себя с книгой или прохаживаешься по шлюпочной палубе, то где-то под черепной коробкой все время существует небольшой отсек, находящийся в постоянном напряжении, чтобы не упустить, принять вовремя призывный сигнал. На земле человек оттрубил свои часы на работе, вышел из предприятия или учреждения, и дела его остались за спиной, он может ехать домой, к приятелю, любовнице, отправиться в театр, в ресторан — в любое место, в какое захочет, если ему позволяют возможности, а на пароходе моряк всегда на службе, где бы он ни находился, — он все равно на посудине, вокруг которой море.

Правда, ему не надо заботиться о еде, его накормят, и, как правило, очень даже хорошо накормят, не нужно толкаться в очередях, психовать, что опоздаешь на службу, дожидаясь автобуса или троллейбуса, да всего и не перечислишь, от чего освобожден человек на лайнере, так что за постоянную службу ему платят постоянной опекой. Многие к этому так привыкают, что хоть порой глухо тоскуют по берегу, но когда приходят в родной порт, долго жить в городе не могут и стараются уйти как можно быстрее в плавание. На лайнере жизнь им часто кажется кабальной, а на берегу — суетной, вот и носит их по водам всего земного шара.

Антону иногда казалось, что попал он на море вовсе не по своей воле, а так сложились обстоятельства, ему некуда было деваться, цепь событий, независимых от него, привела к такому выбору, сам же он человек земной, рожденный для жизни на берегу, ведь явился-то он на свет в далеком от моря городке, там и вырос…