«Я видела, как Топан передавал солидную пачку денег Вахрушеву».
Били по ушам ее слова. Это потом уж, на этапе, он вдруг сообразил, что не она это говорила, а Фетев читал ее показания. А она сидела обмякшая, будто все в ней было перебито. Ни на Антона, ни на следователя не смотрела, а себе на колени, прикрытые выцветшим ситцевым платьицем.
— Ну, мы ждем, Вера Федоровна, — с лихой, басовитой нотой произнес Фетев, его белые пальцы на мгновение отпустили спинку стула, но тут же сжали ее.
У Кругловой мелко начали дрожать плечи, Антону внезапно сделалось жаль ее, хотелось к ней кинуться, дать воды. Черт-те знает до чего может довести жалость: он поймал себя на том, что готов попросить ее, чтобы она заговорила, но Фетев опередил его, твердо произнес:
— Вы подтверждаете свои показания, гражданка Круглова?
Плечи ее еще более задрожали, а глаза по-прежнему оставались неподвижны, она молчала.
— Да или нет? — теперь уж голос Фетева обрел упругую силу.
Тут Вера Федоровна словно бы очнулась, решительно повернулась к Антону, но он мог поручиться — она его не видела, лицо ее пошло красными пятнами.
— Да-а! — вскрикнула она, и голос ее взял высокую ноту, но тут же сорвался. — Да, да!
Антон хотел было вскочить, но его крепко за плечи прижали к стулу, он понял: совершается несправедливость, свершается на его глазах казнь человеческой души, то была пытка не над ним, а над Кругловой, и боль от этой несправедливости усилилась, вспыхнул гнев. Антон готов был тут, в этой комнате, всех раскидать, лишь бы освободить эту женщину, но его держали умело. Круглову увели, вот тогда он потерял сознание от ужаса перед своим бессилием. Лишь когда был снова водворен в следственный изолятор, сообразил: для него самого все погибло, потому что совесть, обитавшая в женщине, которой он верил, казнена на его глазах. Ее не воскресишь. Эта казнь была внезапна и оглушительна, как рядом разорвавшийся снаряд, осколок которого острием своим вошел ему в грудь. С этого момента Антону сделался безразличным окружающий мир.
Потом много раз — и в следственном изоляторе, и когда его переправляли в колонию, и более всего в самой колонии он раздумывал: как могло все это случиться? Он понимал: не надо искать ответа в самом происшествии, может быть, истинный ответ лежит во всей его жизни, сложившейся не так, как ему задумывалось в молодости. Ему вовсе не надо было напрягать память, чтобы восстанавливать события, они выстраивались в прочный ряд, можно было легко вести поиски с любого места.
Пожалуй, он впервые ощутил всерьез запах надвигающихся неудач, когда ему пришлось уходить из флота, хотя и прежде он догадывался: плавать ему не до старости.
Он знал: судовой врач, мучающий себя йогой, скуластый, загорелый, с беспощадной белоснежной улыбкой, не врет, вообще этот врач придерживался мнения: больному надо говорить чистую правду, и, если он ее будет знать, легче собрать силы для сопротивления. Неясность только туманит рассудок, человек запаникует, а паника слепа и может привести черт знает к каким последствиям. Антон за свою жизнь на море навидался всяких доков, но этот был похлеще других, держался особняком, не пил даже пива, стоял на голове в любую погоду, даже при качке, по сорок минут на палубе неподалеку от бассейна. В портах если сходил на берег, то не мчался, как другие, особенно из пассажирской службы, за шмотками, а разыскивал музеи, зоопарки, щелкал фотоаппаратом, — вообще-то он нравился Антону, с ним можно было поболтать, послушать, как он говорит о власти духа над плотью, видно, начитался всякой такой чертовщины на английском под завязку.
Так вот, этот самый док сказал: списывайся и дуй домой, ложись на операцию, а когда выйдешь из больницы, про море забудь, ищи себе место на суше, да там, где побольше чистого воздуха. Это было, когда они подходили к Сиднею. Честно говоря, Антон и сам догадывался: ему пора кончать с болтанкой по морям да океанам, его иногда так мутило, и такая резь начиналась в животе, что все вокруг окрашивалось в желтый цвет с рыжими разводами, в бассейновой поликлинике перед рейсом его, можно сказать, прогнали по кабинетам, там его знали, да и с виду он был крепкий. Он вообще-то сам никогда не накачивал себе мышц, от природы был силен, наверное, порода такая — степная — коренастые крепыши. Он наелся таблеток, что дал ему док, и пошел на вахту, а потом, когда ошвартовались в Сиднее, был свободен, но сходить на берег почему-то не хотелось, он уж бывал не рас в Сиднее. Да и что ему там надо?.. Конечно, док уже доложил капитану, и все сейчас пойдет своим ходом: капитан запросит пароходство, чтобы ему прислали подмену, и отправят самолетом нового секунда скорее всего сюда, в Австралию, а если нет, то и так обойдутся, вахту стоять есть кому, на лайнере положено три вторых помощника, да еще старший штурман, это кроме старпома… Но все же грустно кончать с профессией не по своей воле, — а ведь были и такие, что уходили сами, начинали скучать по суше, а то и по земле в самом прямом смысле слова, уезжали в деревни и жили там, как им хотелось, Антон знал таких… Да, настроение у него было хуже некуда, он прошел к себе в каюту, собирался уж завалиться в постель, как ему позвонил док, сказал, чтобы Антон быстрее шел к трапу, он там его ждет подле вахтенного. Вахрушев подумал: док хочет показать его какому-нибудь австралийскому врачу, у него много всяких приятелей разбросано по всему свету, ведь побывал он в Кейптауне, где и команда-то на берег не сходила, в каком-то госпитале, где делали операцию по пересадке сердца, о которой шумели по всему миру. Честно говоря, ни в какую больницу Антону ехать не хотелось, но он все же поплелся к трапу, но, еще не доходя до него, понял, в чем дело: там стоял, попыхивая трубкой, высокий с седой шевелюрой представитель Морфлота. Антон знал его немного и тут же подумал: значит, они решили прямо сегодня отправить его. Так и случилось. Агент сказал: в Брисбен пришел под погрузку «Арсеньев», он даст туда телеграмму, на сборы — два часа. Отправятся они из Сиднея самолетом, а там его встретят. Док сказал: документы все оформят, он уж был у капитана.
Антон вернулся в каюту, достал чемодан, сумку, начал упаковываться, и такая невыносимая тоска навалилась на него, так сделалось тяжко и страшно: что теперь будет-то с ним?.. как жить дальше?.. Он хоть давно клял свою профессию, думал, что ошибся выбором, еще когда был пацаном, но все же привык к ней, приладился, да его и считали хорошим штурманом, так оно на самом деле и было. Нельзя сказать, чтобы он сделал большую карьеру, но все же за годы плавания стал вторым помощником на первоклассном лайнере, а до этого трубил на сухогрузе. Конечно, многие из морячков считали, что на «пассажире», да еще при таком капитане, как у него, который требовал четкой дисциплины, подтянутости, соблюдения формы одежды, работать намного тяжелее, чем на сухогрузе, там больше воли, на вахте стой себе хоть в шортах, хоть в плавках. Недаром же говорили: моряк в порту работает, в плавании отдыхает, а на лайнере какой к черту отдых — то вахта, то учебные тревоги, то приемы в салонах, когда надо выходить к пассажирам, болтать с ними по-английски. Но все же Антону на лайнере плавать было интересней, строгой дисциплины он не боялся, думал, на пароходе так и должно быть, и хоть штурманам в свободное время не очень разрешалось шататься по палубам и салонам, но пути-то не перекрыты и волей-неволей на кого-нибудь наткнешься, столкнешься в споре или услышишь какую-нибудь необыкновенную новость. Ему это нравилось, хоть с английским у него было не очень-то хорошо, но понимать он понимал, да и ответить мог.
Но и такая жизнь тоже приедается, она имеет довольно четкий распорядок, повторяющийся почти изо дня в день, и если всерьез к такой жизни приглядеться, то можно без труда понять: на этом плавучем городке, набитом самыми разными людьми, те, кто делает главную работу — ведут лайнер по нужному курсу, почти совсем не принадлежат себе. Когда стоишь на вахте, перед тобой безмерное пространство воды, озаренное или дневным светом, или лучами прожекторов в ночи, то спокойное, то бурное, и ты весь подчинен делу, следишь за приборами, отдаешь команды матросам, а потом, когда кончится вахта, направляешься к себе или в кают-компанию, если настало время еды; путь от рубки занимает не более пяти минут, но и в своей каюте и даже за едой ты не ощущаешь никакой свободы, потому что знаешь: в любую минуту может прозвучать сигнал учебной тревоги, — а уж для капитана и первого помощника это любимое занятие. Они оба считают: так легче держать в руках команду, — а если не тревога, то приказ прослушать какую-нибудь обязательную лекцию или прийти на занятие. Даже когда ты лежишь у себя с книгой или прохаживаешься по шлюпочной палубе, то где-то под черепной коробкой все время существует небольшой отсек, находящийся в постоянном напряжении, чтобы не упустить, принять вовремя призывный сигнал. На земле человек оттрубил свои часы на работе, вышел из предприятия или учреждения, и дела его остались за спиной, он может ехать домой, к приятелю, любовнице, отправиться в театр, в ресторан — в любое место, в какое захочет, если ему позволяют возможности, а на пароходе моряк всегда на службе, где бы он ни находился, — он все равно на посудине, вокруг которой море.
Правда, ему не надо заботиться о еде, его накормят, и, как правило, очень даже хорошо накормят, не нужно толкаться в очередях, психовать, что опоздаешь на службу, дожидаясь автобуса или троллейбуса, да всего и не перечислишь, от чего освобожден человек на лайнере, так что за постоянную службу ему платят постоянной опекой. Многие к этому так привыкают, что хоть порой глухо тоскуют по берегу, но когда приходят в родной порт, долго жить в городе не могут и стараются уйти как можно быстрее в плавание. На лайнере жизнь им часто кажется кабальной, а на берегу — суетной, вот и носит их по водам всего земного шара.
Антону иногда казалось, что попал он на море вовсе не по своей воле, а так сложились обстоятельства, ему некуда было деваться, цепь событий, независимых от него, привела к такому выбору, сам же он человек земной, рожденный для жизни на берегу, ведь явился-то он на свет в далеком от моря городке, там и вырос…