— Ну вот что, Вахрушев, — сказал он. — Пойдешь на лесоповал. Тут-то леса подобрали. Отвезут тебя на дальний участок. Там у нас барак поставлен. По-здешнему — «командировка». Поглядим, как ты там да что.
— Хорошо, — проговорил Антон.
Подумал: его могли бы и без начальника направить на работу, о «командировке» он уже слышал: работа тяжелая, да еще гнуса много.
Майор опять помолчал, потом спросил:
— А может, считаешь, не по тебе дело?
— Не считаю, — сразу же ответил Антон.
— Так, — согласился майор. — Всякую работу кто-то должен делать. Но ни одна работа превыше личности быть не может. Поворочаешь тут, узнаешь, какой у меня есть принципиальный взгляд. Чтобы не от других слышал, а от меня, скажу: имея ко многим из вас самую душевную неприятность как к натурам злодейским, ни одного на какую-нибудь гиблость из-за ради плана не посылаю. Поимей это в виду. А ведь мог и послать. Знаю, до меня тут посылали. Да все это были людишки с короткой памятью. Ведь в тех местах прежде срок отбывали личности, которым потом полное реабилитирование было дано. Иные из них даже в высокие выбились. Однако, если бы такого не было, я бы свой принцип все одно имел. Начинать тут жизнь надо с дела тяжелого, тогда все потом будет полегче. Ну давай, гражданин Вахрушев, свыкайся.
Антон скоро узнал: майор склонен к нравоучительным разговорам, чувствовал себя человеком, способным внушить другому, как ему казалось, некую нравственную мысль, хотя, наверное, и не верил, что тот эту мысль примет, но ему нравилось само ораторство, неторопливое и назидательное, может быть, оно приносило ему какую-то усладу, а может быть, давало возможность погордиться особым настроем мысли. Узнал Вахрушев и то, что майор причислял себя к лику гуманистов, у него и кличка была Гуман, и не все знали, от какого слова она пошла, но Антон знал, ему объяснил сосед по нарам, который лип к Антону, как сосновая смола к пальцам, оставляя на них черноту.
Этот тип был еще года три или четыре назад известным человеком среди актеров, его знали почти все знаменитости, потому что он направлял людей на гастроли, часто и за рубеж. А так как вокруг этого дела всегда была толкотня, потому что гастроли давали хорошие заработки, а из зарубежных поездок люди привозили редкие товары, вот этот начальничек, знавший, кто чем дышит и к чему стремится, потому как прошел школу от театрального и концертного администратора, благодаря своей изворотливости, умению подладиться под любой стиль руководства, достиг высокого поста. Он славился как человек, к которому попасть на прием легко, дверь его всегда настежь, ходил с удовольствием на всякие юбилейные банкеты, произносил велеречивые тосты, на него надеялись, знали: за ним не пропадет, потому и несли — кто деньги, кто сувениры. А те, у кого заработок превышал самые высокие планки, не скупились и на камешки, и на браслеты, повод всегда находился — или его день рождения, или праздник, или удача с премьерой, которую он курировал. Повод всегда находился, и его любили, вовсе не считали крохобором или нечистым на руку, — из казны-то ничего не брал, да он и сам мог устроить для хороших людей стол в «Национале» или в «Арагви», платил широко.
Он все это рассказывал Антону не таясь, зло скрипел на одну известную актрису: она, мол, все совершила, да куда ее было посылать, старую куклу, на нее публика давно перестала ходить. А потом, когда его поймали за руку, все на него и понесли, все распахнулись, сволочи, он-то, дурак, им верил, им помогал, а они понесли, им-то ни фига, они все знаменитости, искусство без них, видишь ли, пропадет, а он двенадцать лет схлопотал.
Он считал: Антон его должен понимать, ведь статья у них одинаковая, только срок разный, и не верил он Антону, что тот чист. Был он высок, с большими мешками под глазами. Наверное, и вправду прежде вид у него был барственный, хотя сейчас он ходил, кутаясь в черную робу, словно мерз все время, но работать научился ловко и пилой и топором. Когда был зол, говорил: отсижу, если жив буду, вернусь, обойду всех этих заслуженных, каждому в харю плюну. Видимо, он это представлял довольно ясно, даже щурился от злого удовольствия, и Антон верил: он и в самом деле так сделает.
Антон слушал его молча, но не более того, хотя тот и лез. Антон умел быть одиноким, умел молчать, море приучило, там на вахте не очень поговоришь, а она по четыре часа через восемь. Он работал, покорившись судьбе, и верил: когда-то это должно кончиться, хотя работа была тяжкая. Жили они вдалеке от основной зоны, в лесу поставлен барак, окружен проволокой, и охрана. Здесь была дальняя бригада, в нее собрали людей с большими сроками, но не тех самых урок, шпаны всякой, бандитов и рецидивистов, о которых он наслушался на воле, а были тут больше бывшие хозяйственники, деловые люди, и вели себя по-разному. Случались и драки, охрана приводила в порядок зарвавшихся. Однажды один из психованных кинулся на Антона, но, слава богу, он не забыл самбо, которому обучался еще в мореходке, бросил того от себя подальше, тот и замолк, охранник даже не подошел к Вахрушеву.
Потом этот психованный в перекур присел к его костру, плакал. Оказалось, это бывший председатель колхоза, говорил: ненавидит тут всех, потому как попал случайно, построил по негодному проекту комплекс, а в нем отборное стадо заболело туберкулезом, ценный скот пал, а тут еще выяснилось: и платил неправильно за строительство. Он поносил эти самые животноводческие комплексы почем зря, кричал: загубили деревню, раньше у него и мелкие фермы были, сами масло били, сыр изготовляли, а ныне это чуть не преступление, только комплексы и подавай. Он плакал от пережитой несправедливости, озлился на весь свет, рассказывал, что сначала его вообще в камеру посадили с убийцей, он за ночь поседел, нервы у него все в ошметках… В общем, разного народу тут Антон навидался и понять так и не смог, кто в самом деле виноват, а кто попал так же, как и он. Правда, сначала, когда люди о себе говорили, то получалось: все невиновны, один Антон вроде бы и виноват, он чуть сам в это не поверил.
Они валили лес, выходили в дождь и в сухую погоду, мучились от гнуса, но постепенно ко всему можно было привыкнуть, и он привык. Язва не напоминала, наверное, ему все-таки хорошо сделали операцию. Он вспоминал пароходного дока, думал: наврал тот все, что ему надо уходить на землю, — если он в таких условиях чувствует себя нормально, то на море и подавно бы выдержал.
А может быть, док и не наврал? Это сейчас Антон хорохорится, а как же ему было скверно, когда в морозный вечер, взяв в аэропорту такси, он без звонка поехал к Светлане, поднялся по лестнице. Увидев знакомую дверь, обитую коричневой кожей, он остановился, прижался грудью к перилам, чувствуя тошноту: в животе, как огнем, все заполыхало, боль была тяжелая, он закусил губы, чтобы не застонать. Был ли то приступ болезни или страх увидеть за дверями квартиры Светланы нечто скверное, вроде тех картинок, которые рисовал в плавании капитан Кузьма Степанович?.. Он долго стоял, держась за перила, глотая затхлый воздух, пока не решился нажать кнопку звонка.
Она открыла дверь, и он увидел ее домашнюю, с распущенными соломенными волосами, в брючках, мягкой кофточке и замер, а она стояла неподвижно, может быть, даже не узнала его в новой меховой куртке, да, скорее всего, это так и было, потому что внезапно лицо ее оживилось и она завопила:
— Антон!.. Ты откуда свалился?
У него еще не совсем прошла боль, он едва процедил сквозь зубы:
— Можно я у тебя переночую?
— Да что за вопрос! — воскликнула она. — Разоблачайся, проходи. Будем ужинать, тогда и расскажешь.
Она накрыла на кухне. А он рассказывать не спешил, ел неторопливо — боялся, что вдруг опять схватит боль.
Но Светлана была нетерпелива:
— Я тебя слушаю.
Он старался говорить безразличным тоном, что заболел, получил направление на операцию, а после должен будет расстаться с флотом. Он еще не закончил, как увидел испуг в ее глазах:
— Так серьезно?!
Он почему-то почувствовал себя виноватым перед ней.
— Вот как, понимаешь, у меня все нелепо получилось.
— Не беспокойся, — сказала она решительно. — Я в лепешку разобьюсь — положу тебя в хорошую клинику.
Он усмехнулся:
— Я не об этом, Светка… Я про все. Семь лет плавал… И словно все эти семь лет — день за днем, как камешки, ушли на дно океанов и морей… Как-то все утонули. А что было?.. Только Третьяков да ты… Где-то совсем на другом берегу… За туманом… не разглядеть…
— Что же ты будешь теперь делать, Антон?! — изумленно спросила она.
— Не знаю, — ответил он.
— Ты хочешь сказать… — растерянно проговорила она, — у тебя нет цели?
— Даже профессии, — усмехнулся он.
— А что же ты умеешь?
— Ну как сказать… По электроделу… Диспетчерская служба.
— Слушай, Антон, — вдруг спохватилась она. — Тебе ведь еще тридцать. Ты, если захочешь… Ну, ты многим можешь заняться….
— Например?
Светлана подумала, сказала:
— Ты что, уже сдался, ничего не хочешь… как же это так?.. Был такой парень, веселый, настырный… А теперь ничего не хочешь?.. А если бы ты не заболел, тебе было бы хорошо на флоте?
— Нет, — сразу же ответил он. — Мне там не нравилось… Я там тосковал.
— По чему?
Он усмехнулся, подумал: она, наверное, ждет, что Антон ответит: «По тебе», — но он сказал:
— По земле. Ты можешь, конечно, не поверить, но… Мне обрыдла давно пароходная жизнь… Совсем обрыдла. Я понял: надо бросать. Но не смел… Не решался… Я не то выбрал… Не свое. Просто поверил отцу. Работал-то я хорошо. И грамоты, и благодарности. Но… не мое. Я не жалею, что списываюсь. Конечно, что-нибудь найду. Но если по-честному, то боюсь, как бы снова не ошибиться…
— Ты это серьезно? — растерянно проговорила она.
— Очень серьезно, — снова усмехнулся он. — Может быть, мне надо было остаться в Третьякове и не рыпаться… Да, собственно говоря, я там и остался и вижу себя в нем, на его улочках. На всем земном шаре я больше нигде себя не вижу… Ни в Ленинграде, ни в каких других странах. Только я хочу, чтобы ты правильно поняла. Одни могут, даже должны покидать места, где родились. Каждый имеет право на выбор. Ведь бывает так — человек останется там, где родился, а начинает сохнуть, хиреть и все равно себя чувствует в своем доме чужим. Может быть, ему и родиться надо было не в этом месте. Кто знает? Я очень не люблю, когда деревенских упрекают за то, что они подались в город, а сибиряков, к примеру, поливают, что они оказались в столице. Чушь!.. Но я многое увидел, очень многое, и Третьяков совсем не лучшее место на земле. Но оно — м о е… Ты это понимаешь?