— А ты майора… начальника колонии знаешь?.. Что за человек?
— А хороший человек, — сразу же ответила Кира своим спокойным, уверенным голосом. — Вот до него тут был — желчевик. Крикливый. Кишками маялся и от злобы никому спуску не давал. А майор, он спокойный. Людей сразу со всех углов видит и понимает, кто такой. Он тут подсобное хозяйство развел. Будь здоров. У него и скотина, и посевы. Приварок крепкий для отбывающих. Они и работают у него. Очень твердый мужчина. За такого бы я пошла, да у него семья имеется.
Светлана прикинула рядом здорового краснощекого майора и хрупкую узкоглазую Киру с ее точеной фигуркой и внутренне усмехнулась, но тут же подумала: а каких только пар не бывает.
— Тебе надо от него чего? — спросила Кира.
— Пока нет, а потом…
— А ты проси. Сделает, — уверенно сказала Кира. — В рамках закона, однако. Он это блюдет, нарушений не любит.
— Спасибо, я поняла.
Кира взглянула на часы, спохватилась:
— Засиделись мы с тобой. Ко мне, однако, сейчас народ повалит.
Светлана вышла из медпункта загодя. На крыльце соседнего дома лежала свинья, щурила глазки, ничего не видя. От реки по лугу с яркой зеленью полз туман, там медленно брели кургузые коровы, охраняемые сворой собак, шерсть у них была мокра от поздней росы. Впереди в распадке голубело небо, и в нем ярко выделялась обнаженная, как большой кривой зуб, скала.
В этой комнате, где стены были окрашены в серый цвет, окрашены густо, скорее всего, масляную краску клали в несколько слоев, и так же были окрашены спинки железной койки, и стол, и табуретки, а в зарешеченное с ржавым козырьком окно пробивался тусклый свет, и хотя было тепло, но от всего окружающего веяло необоримой холодной неуютностью, надменной строгостью так, что Светлана и трех минут тут не пробыла, а уж ее сковало страхом. Но скрипнула дверь на тяжелых петлях, военный сказал в коридор:
— Проходи, Вахрушев.
И Антон решительно переступил порог, и она сразу же ахнула от удивления, увидев его. Он был в черной робе, наголо остриженный, хорошо выбритый, — наверное, его подготовили к свиданию, в грубых ботинках, с задубевшей кожей на щеках, и синие глаза его неожиданно вспыхнули таким спиртовым пламенем, какого она и не видела у него никогда, и так же ярко брызнула белая улыбка. Она и опомниться не успела, как он шагнул к ней, сильными руками привлек к себе, прижал, на какое-то мгновение заглянул ей в глаза, и этого его взгляда хватило, чтобы ей стремительно открылась бездонная глубина времени, и там, в этой глубине, взвились красным пламенем лепестки маков под копытами Ворона, поток степного воздуха обдал ее, и забытое, давнее пронзительное чувство словно бы взорвалось в ней, и прежде чем он прикоснулся к ее губам, будто спасаясь от окружающей непроницаемой серости, охватила крепкую его шею руками, прижалась, и едва он поцеловал ее, как горячая волна пробежала по телу, словно наполнив новой жизнью. Этот порыв, соединивший в себе самоотречение с неожиданным счастьем близости и болью сострадания, был так силен, так оглушающе нов для Светланы, что она, вскрикнув, заплакала, прижалась щекой к его груди, и, когда он провел ладонью по ее волосам, а губами по лбу, она снова закричала, и ей почудилось: сейчас может лишиться сознания.
Она не услышала, как захлопнулась дверь, и не знала, сколько прошло времени, пока стояла, прижавшись к нему, вбирая его тепло и нежность такой силы, какой она прежде не испытывала никогда, а если и испытывала, то забыла, что она существует на свете. Не стало времени — оно превратилось в тепло и свет, не стало места — окружающее распалось и исчезло, образовав безграничное пространство, и так длилось до тех пор, пока Светлана не почувствовала, что боится оторваться от Антона, и она знала: с ним происходит то же самое, она это знала, потому что теперь они являли из себя нечто целое.
Из дальней дали ей донеслись его слова:
— Ну, здравствуй… здравствуй…
Они и вернули ей проблески разума, но она не решалась, боясь оторваться от него, боясь разрушить охвативший ее порыв, боясь утратить Антона, уже догадывалась: ничего подобного еще в ее жизни не было, и оно ей безмерно дорого, а утрата неизбежно обеднит в чем-то важном.
Он тихо отстранил ее от себя, держа за локти, словно тоже боялся, что она не устоит на ногах, и Светлана опять увидела глубину его синих глаз и улыбку, несущую тепло, и снова в ней возникло желание прижаться к его груди. Он нежно провел пальцами по ее щекам, стирая слезы, потом усадил на табурет. Он все еще улыбался, не отпускал ее рук. По нему было видно: он не удивился ее порыву, словно бы даже готов был к нему, а у нее мелькнула мысль: «Да что же это со мной происходит? — Но привычная трезвость анализа не сумела в ней победить, она отринула от себя этот невольно возникший вопрос: «Потом… это потом…» — только так, откладывая рассудочность хотя бы на время, она еще могла сохранить внезапно взорвавшееся в ней чувство.
Жалея Антона и мучаясь этой жалостью, она спросила тихо:
— Тебе плохо?
— Нет, — сказал он так же тихо, словно боялся звуком голоса разрушить их душевную слитность. — Я держусь… Мне не страшно.
— Ты держись, — прошептала она. — Ты молодец… Ты настоящий…
Она еще тогда не знала, что потом будет много раз повторять про себя эти последние слова, и они станут для нее словно бы путеводной ниткой в движении по сложному лабиринту событий, и она будет двигаться по нему, не выпуская этой нити из рук, а теперь лишь спохватилась, кинулась к сумке, которую у нее тщательно проверили перед тем, как впустить в эту комнату, и торопливо стала выкладывать из нее на стол еду.
— Ты ешь… ешь… Это и мама твоя прислала… Ты же голодный. Ешь!
Он не мог погасить улыбки, смотрел на ее хлопоты, будто ему и не нужно было никакой еды, лишь бы его не лишали возможности смотреть. И ее опять словно кто-то толкнул к нему, снова пронзило радостью оттого, что он так смотрит. И это вновь возникшее ощущение породило, казалось бы, обыденную, но важную, как открытие, мысль: он ведь мой родной, по-настоящему родной, он всегда был моим с самого детства и совсем не важно, что я на какое-то время отторгнула его от себя, он вернулся, и я вернулась к нему. Это не было угаром минувшего, скорее возрождением, а может быть, воскресением его, и она опять крепко охватила Антона за шею, прильнула к его губам, и он стал целовать ее глаза, щеки, лоб, волосы, и она оторвалась от земли, так и не поняв — это он ее поднял и понес или же она сама увлекла его за собой… Она шептала: «Ты муж мой… ты муж…» И все остальное умирало в этом слове, опять время перестало отбивать свои сроки, опять раздвинулось пространство, открывая безграничный простор вселенной, и только горячее дыхание, идущее от обветренных, но родных губ, обдавало ее, и гул ударов сердца заслонял все иные звуки.
А потом они говорили, слова откладывались в ней, как драгоценные штабеля слитков, которые нельзя было ворошить, каждое из них надо было сохранить в себе, чтобы затем взвесить, понять его суть и важность, как и все происходящее в этой комнате, куда пустили их на несколько часов.
Отголоски внешнего мира иногда достигали слуха: скрип тяжелых шагов, звон железа, приглушенный рокот моторов, дальний окрик, а может быть, команда, скрип пружин, но это лишь напоминало: все протекает в реальности, а не во сне или забытьи, а главным в этой реальности был Антон, не только его слова и дыхание, но и шершавые руки, щеки, твердая грудь; а идущий от него непривычный запах древесной коры, влажной земли, смешанный с незнакомым химическим настоем, не отвращал, а еще более укреплял в ней тоску по Антону, жажду во что бы то ни стало защитить его от любой беды. И была мысль: «Господи, почему же раньше я ничего с ним этого не знала». Она то вспыхивала, эта мысль, то тонула в несущемся времени, но не исчезала, будто зажженный бакен на реке среди бушующих волн в глухую непогоду, и с каждым новым воскрешением этой мысли в Светлане все более укреплялась не просто надежда на спасение, а убежденность в его неминуемый приход. «Я люблю тебя, я люблю тебя», — все повторяла и повторяла она.
Смятение пришло потом, когда она уж летела в самолете, а до этого было прощание, дорога по пыльной обочине в поселок, приход в медпункт, а вместе со всем этим возвращение в обыденность, почти привычное, какое бывает после пробуждения.
Светлана не заметила, а может быть, и не придала значения, что возле крыльца медпункта стоит темно-вишневая «Нива», но когда перешагнула порог комнаты Киры, сразу поняла, в чем дело: за столом, расстегнув ворот кителя, сидел краснолицый майор, пил чай, капли пота выступили у него над белесыми густыми бровями, а хрупкая Кира сидела напротив и неподвижно смотрела на начальника, ее благоговейное молчание показалось Светлане чуть ли не ритуальным — так смотрят на идола. Майор не оторвался от большой синей чашки, взгляд его маленьких черных глаз скользнул по Светлане, и он неторопливо повел рукой, указывая, чтобы Светлана села.
Он маленькими глотками, шумно втягивая воздух, допил чай, перевернул чашку и так поставил ее на блюдце, вздохнув, сказал:
— Повидалась?
Светлана молчала, да и что она могла ответить, ведь майор наверняка все знал, может быть даже до подробностей, о том, как прошло ее свидание с Антоном. Но зачем он приехал сюда?.. К Кире?..
— Батюшка твой — Найдин Петр Петрович?
— Он, — кивнула Светлана. — А что?
— А ничего, — строго ответил он. — Справку навел, только и делов.
— А что… мне не поверили?
Майор спокойно двумя пальцами вытер краешки губ, усмехнулся:
— Поверил… Однако проявил интерес. Я-то войны не нюхал, совсем пацаном был. И может это странным показаться, — из моей родни никто в том пекле не побывал, такой удел выпал. А вот интерес к военным делам имею. Мемуары собираю. Два книжных шкафа ими набиты. Там всякие есть. И которые только про себя пишут, своими заслугами озабочены, а есть — о себе мало, все больше о других, чтобы им память отдать. Иной раз и друг с другом сцепятся: один пишет — так было, другой — нет, вот так. И что характерно, о тех, кто, может, более других нахлебался, иной раз лишь только помянут, мол, был такой, и все. А начнешь о таком по разным книжкам по кусочкам собирать, так видишь, какой истинности был человек… Про батюшку твоего нашел. В двух местах упомянут. Видать, грозной удали был мужик…