Ночные трамваи — страница 25 из 95

Петр Петрович понимал: этот человек из новых, хотя тоже знал его еще мальчишкой. Владлен был парень прыткий, работал в областной газете, да там что-то у него не заладилось, может быть, был к этому не способен, потом уезжал учиться и приехал в Третьяков председателем исполкома. О нем быстро заговорили как о хозяине района, да, наверное, так и было, потому что, если нужно было решить нечто важное, то шли к Трубицыну. Секретарь райкома уж двадцать лет тут, и все ждут: его вот-вот отправят на пенсию, а его не отправляли, однако же делами занимался слабо, и давно по всем организациям прошелестел слух, что Трубицын сядет на его место, в это верили. А Владлен Федорович себя не жалел, мог работать и ночами, мотался по всему району, и кое-что даже в самом городе стало налаживаться. А то ведь совсем оскудели: в магазинах какой-то бросовый товар, только под конец квартала завезут что-нибудь, так и очередь, а потом в воскресный день, когда на рынке разрешено барахлом торговать, носят дефицитные сапоги, куртки, туфли. Откуда они, как не из магазина? Да и рынок… Это ведь когда-то в Третьякове на дощатых прилавках под навесом чего только не бывало: и мяса вдосталь, и овощей, и молока, и масла, а ныне лишь в воскресенье, да и цены такие, только крякнешь от удивления — как язык поворачивается у продавца столько просить. Ведь народ в Третьякове небогатый, да нет-нет и заносит сюда восточных людей с дынями, гранатами, другими фруктами, а то и с вином. Был поставлен на рынке кооперативный магазин, торговали там костями и консервами. Директор магазина — низкий, щуплый, с мутными, как у рыбы, глазами — больше не у себя сидел, а ходил между рядами, обозначал торговцам места. Его боялись, ему, говорят, дань несли, без него и не продашь. Трубицын его погнал, да так, что того быстро под суд повели, рынок вроде бы вздохнул, правда, обилием не славился, но картошки да разной зелени купить можно было, иногда и хороших солений. А хозяином там стал бывший комендант рабочего общежития, человек нервный, сердитый, вел войну со спекулянтами. Однако ночью его кто-то хорошо отмутузил, когда он от одной вдовы под хмельком шел. Повалялся в больнице, стал потише. Но все же дело какое-то делал: построил новые ряды, созывал перед праздниками ярмарки, куда съезжались из колхозов на машинах, привозили и промтовары, ставились самовары, пеклись к этому дню бублики, но выглядели эти ярмарки убого, хотя на всю площадь через усилители подавали развеселую музыку.

Ну, еще при Трубицыне достроили кинотеатр, а заложили-то его лет пять назад, уж кусты меж кирпичей поднялись, но он быстро это дело провернул, кинотеатр получился прекрасный, заметен был отовсюду — стоял на взгорке. Несколько домов жилых поставили, наладили движение автобусов… Да много ли нужно в таком городе, как Третьяков, чтобы о председателе заговорили как о человеке дела? Ведь главное у него не это, а колхозы и несколько заводишек, а что касается Третьяковского металлургического, то Трубицын посчитал: это не его заботы, да и с директором завода Александром Серафимовичем Потеряевым у него отношения не сложились. Это Петру Петровичу не нравилось, потому что Потеряева он уважал. Тому было под сорок, высокий, лобастый, на первый взгляд, вроде бы увалень, а глаза веселые, быстрые, он приезжал к Петру Петровичу не раз, и у них были свои серьезные разговоры и планы. Но почему Потеряев невзлюбил Трубицына, Петр Петрович не знал, а когда хотел выяснить, то и тот и другой от разговоров уходили. Грешным делом Найдин уж подумывал: может, женщину какую не поделили. Можно было бы и не обращать внимания на их отношения, но выяснилось: это каким-то боком задело Антона, а может быть, даже сыграло определенную роль в судьбе его.

Дело в том, что одно время Трубицын повадился к Антону, они говорили по-английски, скорее всего, им обоим было это нужно: Трубицын язык знал, да и читал много, приносил Антону книги. Петру Петровичу бывало приятно на них смотреть: Трубицын, эдакий спортивный, загорелый, скуластый, всегда был вежлив, стоило Петру Петровичу появиться в комнате, вставал, было в нем что-то военное, хотя Петр Петрович знал — Трубицын не служил, но военное было и в Антоне, это было понятно почему: на флоте приучили. Петр Петрович не раз слышал, как Трубицын говорил Антону:

— Ты приходи в себя быстрей… Нужен ты мне. Очень даже нужен.

Владлен и направил Антона в областную школу руководителей, время учебы прошло быстро, можно сказать незаметно. Антон вернулся словно бы оживший, стряхнувший с себя задумчивость и медлительность, в нем теперь ощущалась сила и решимость. Петр Петрович порадовался, подумал: человек, видно, нашел себе дело. Он и вправду нашел, да самое неожиданное — решил ехать директором подсобного заводского хозяйства в Синельник. Петр Петрович, удивившись, спросил:

— Что так?

— Потеряев попросил. Дело наладить надо. У рабочих снабжение скверное… Ну а мне интересно. Совхоз я, может, еще не потяну, а хозяйство… — И неожиданно улыбнулся: — Там лошади.

— А Трубицын как?

— Ругается, — рассмеялся Антон. — Но я решил. Место какое — с ума сойти можно!

Синельник Петр Петрович знал хорошо, может быть, лучше, чем кто-либо другой. Помнил, как родилось там хозяйство, а прежде располагалась усадьба управляющего, да еще были старые конюшни, где растили для завода лошадей, без которых в ту пору, когда Петр Петрович был мальчишкой, производства быть не могло. Что знают нынешние молодые про Третьяковский завод? Бедолажное предприятие, все время где-то сбоку припека, оно и прежде было таким, так уж обделила его судьба.

Найдин пошел на завод пятнадцатилетним парнем, в ту пору за счастье считал: попал на предприятие, потому как мест рабочих в Третьякове не было, а мотаться без дела — с голоду погибать. Многие покидали город, подавались в столицы, но и там, говорили, не так уж и сладко было, дело найти себе трудно. Заводские жили в Поселке. У него не было названия, так и называли домики, разбросанные по склонам вокруг котловины, где стояли цеха подле пруда. Строились здесь обстоятельно, ставили избу, обносили бревенчатым забором, водили свою живность. Дело это шло еще, может быть, с середины восемнадцатого века, как откупил Турчанинов у казны завод. Ворочали-то на нем крестьяне-крепостные, они и работники были, они и хозяйство вели, ведь еще, говорят, и перед революцией останавливали домну во время сева и сенокоса, да и другие цеха редели, печи гасли. Так уж повелось тут от поколения к поколению, что без своего хозяйства заводскому люду жить нельзя, это и выручало в голодные годы. Держать корову, птицу, свиней считалось делом обычным, да еще огороды имелись, а третьяковская картошка славилась в округе — почвы были песчаные, и росли здесь клубни крупные, разваристые, на тарелку кинут — распадаются, блестят, словно на них кристаллики.

Уж когда Найдин работал на заводе, помнил, как, бывало, Поселок квасил капусту. Загодя готовили бочки, а потом в выходной, чуть ли не открыто, всем напоказ, семьями рубили кочаны, выкладывали на солнце кочерыжки, чтобы они наливались сладостью, ими одаривали ребятишек. У каждого хозяина имелся свой «секрет» засолки. Кто клал в капусту травы, собирая их на болоте или в лесу, кто — ветки дикой вишни, клюкву, яблоки, — разная получалась капуста. Засолка ее была рабочим праздником. Да вообще жили тогда кучно, иногда в погожие праздничные дни собирались подле пруда, играли в лото, играли на медяки, азартно, и «банкир» орал на всю поляну, доставая фишки-бочата, на своем языке: «девяносто девок», что означало 99, или «барабанные палочки», это уж 11, или «топорики» — 77… Много было всяких присказок.

А попал на завод Найдин так. В гражданскую цеха изрядно разорили, оборудование износилось, печи варили плохое железо, а денег — восстанавливать цеха — не было, так и порешили власти поставить завод на консервацию, не до него. Были другие — крупные, о них и заботились в первую очередь. И Поселок закручинился, хоть и было почти у каждого свое хозяйство, но мастера не могли шемоняться без дела: кто привык у огня трудиться — по огню тоскует. Тосковали и в Поселке, посылали в разные большие города ходоков, и где-то в году двадцать пятом пришло решение: отдают завод в концессию, в распоряжение английского акционерного общества «Лена Гольдфилдс Лимитед». Видать, англичанам было выгодно. Получали они право добывать горные богатства, включая золото, строить и оборудовать заводы, фабрики, мастерские, а за то обязались поднимать горные разработки и металлургические заводы на основе передовых достижений науки и техники. Об этом прослышали быстро, и те, кто покинул Поселок, стали возвращаться. А надо сказать, изб с заколоченными окнами было тогда немало, но они постепенно оживали. Ждали: приедут англичане, но появились русские, служащие концессии, народ среди них был разный, больше чиновный люд из горного ведомства, военные, несколько инженеров, таких раньше в Третьякове не знали — это были инженеры высоких рангов, видно, наголодовались, пошли с охотой на службу к концессионерам. Брали на работу не только поселковых, да их бы не хватило, но и из города, даже приезжих. Кто попал тогда, тот и попал, но года через четыре снова потребовались рабочие. В комнату найма Найдин стоял в очереди два дня. А что было делать? Парень он вырос здоровый, дома мать хворая, болезный младший братишка и голопузая сестра. В городе к той поре пооткрывали лавок, товаров в них было много, на рынке — большой обжорный ряд, там чего только не пекли, не варили, не жарили, но без денег — облизывайся. Конечно, поселковым по гудку от дома до проходной пешим ходом — ерунда, а не дорога, а ему версты четыре топать, хоть в мороз, хоть во вьюгу, опоздать нельзя, да молодым ногам не путь, важно, чтобы было дело, и стоящее, за которое не так уж плохо и платили. А работы на заводе развернулись прытко, запустили механические мастерские, кузницу, штанговую электростанцию, тут же готовили к пуску домну, мартеновские печи.

Он пошел к огню, там можно было больше заработать, хотя взяли его туда с неохотой, но начальник цеха был из приезжих, сказал: «Пойдет. Пообвыкнется…» Однако старший печной его невзлюбил, был сам низкорослый, кривоногий, с вечно воспаленными глазами, в кожаном фартуке, — ни у кого более таких фартуков Найдин не видал, — может быть, старинный какой-то, еще от дедов, промасленный, будто железный, бугрился на груди. К работе привыкать было трудно, поставили наборщиком шихты, нужно было по команде старшего печного кидать вручную куски железа, гнутый лом, выбирая его из куч, в приоткрытый, пронзительно белый, — белей-то и не бывает, — огненный зев, и там это негодное железо мгновенно поглощалось огнем, вскипая, урча, по-особому квакая, и вся одежда промокала от пота, тело поначалу покрывалось волдырями, от которых не было спасения, только мать дома делала примочки из настойки алоэ, а потом он попривык и жил ожиданием, когда мастер возьмет пробу, ее прольют на металлический пол, и она начнет остывать, становясь тяжко-голубой. Мастер оглядит со всех сторон, покачает головой: нет, мол, не готово, и так до тех пор, пока по команде мастера не ударит набат, и тогда побегут все по местам, торопко, потому как наступил миг выдачи плавки, и хлынет кипящая, солнечно-белая струя со множеством взрывающихся фонтанчиков, озаряя нестерпимым светом все окрест, и хоть повторяется это каждый день, все же такое — всегда чудо, праздник… Он уж и не помнил ни фамилии, ни имени старшего печного, но все, что переживал тогда, все, что видел: и жар, и огонь, и черные лица после плавки, с провалившимися глазами, как всегда бывает после празднества, коль приходит похмелье буден, — помнит… Все это помнит.