Была ранняя весна сорок пятого, дивизия стояла в резерве, и он приказал занять солдат учебой, чтобы люди были в боевой готовности. Возвращаясь из штаба корпуса, он остановил машину подле небольшой сосновой рощи. Голубели лужи, и пахло близкой весной, хотя еще в тени лежали бугры пористого снега. Было приятно идти по тропинке, устеленной облетевшей бурой хвоей, шаги скрадывались, воздух напоен смоляной сладостью. Они еще не вышли на опушку, как он услышал слова команды, подумал: там идут занятия.
— Пройдем, — кивнул он Кате.
Она засмеялась, сказала:
— А мне отсюда уходить не хочется… Тихо-то как.
Если не принимать в расчет голоса, то и в самом деле в этой роще стояла необычная, благостная тишина. Он поднял взгляд вверх, там сияли освещенные солнцем вершины остроконечных сосен, резко выделяясь на ярком голубом небе. Он сам давно не видел таких сочных красок, сощурился, наслаждаясь ими. А в это время раздался резкий голос совсем близко:
— Быстрей, быстрей, мать твою… Ну что ползешь, как вша по мокрой спине, уголь чертов!
И снова воздух распорола отборная брань, и вслед за ней раздался дружный хохот. Петр Петрович быстро зашагал в сторону мелколесья и вышел на опушку. Спиной к нему в кожаной куртке, перехваченной портупеей, в сапогах гармошкой стоял офицер, а у ног его полз к луже небольшой росточком черноголовый солдат, потерявший ушанку, он полз бойко, сжимая ремень автомата. Человек двадцать, кто сидя на поваленной сосне, кто стоя, покуривая, наблюдали за этой сценой, они первыми увидели Найдина и вытянулись, побросав окурки. Круто на каблуках повернулся офицер, и Найдин сразу его узнал — это был Шаров, командир разведроты, только он и мог так фартово одеться, усы его были лихо закручены вверх, фуражка чуть сбита набок. Увидев Найдина, он вытянулся, вскинул ладонь, чтоб отдать рапорт, но Найдин ему не дал и слова сказать.
— Пройдемте со мной, товарищ капитан.
— Есть.
Они зашли за ельник. Катя с тревогой смотрела на них.
— Вот что, капитан, — Найдин взглянул на часы, — через полтора часа — ко мне. А пока вы отстраняетесь от командования ротой.
Шаров побледнел, глаза его свирепо сверкнули, но тут же сникли.
— Не понял, товарищ генерал, — осмелев, вскинул он руку к козырьку.
— Я приказов не повторяю, — резко сказал Найдин, повернулся и пошел тропой в ту сторону, где оставил машину.
Катя его догнала, преградила путь, ее грудь колыхалась, губу она прикусила, проговорила:
— Это из-за меня… да? Это из-за меня? Но я такого наслушалась. Мне плевать. Это же Шаров, его вся дивизия знает.
— А мне не плевать, — сказал Найдин. — За сквернословие наказывал и раньше и всегда буду. И пусть он трижды Шаров, но издевательства над солдатом я спускать не могу.
— Да разве же он издевался? — изумилась она. — Учил… Да им всем весело было. Что они, и отдохнуть не могут?
— Сегодня он солдата оскорбляет, завтра его по физиономии. Я это знаю. Только дай потачку.
Они сели в машину, поехали дальше, но Катя надулась, насупленно молчала, он спросил ее:
— Ну, так и будем?
— Все равно это из-за меня, — жестко сказала она. — Не будь я рядом, ты бы с ним так не стал… Я же себя теперь винить стану. Как ты не понимаешь?.. И не только я. Тот же Шаров скажет: это он взъелся, что я при его жене позволил.
Они приехали на командный пункт, Найдин занялся своими делами и уж стал забывать о случившемся, как ему доложили, что капитан Шаров по его вызову явился.
Он сидел за столом и смотрел, как Шаров, подтянутый, напряженный, сделал несколько шагов и замер. Он уж к этому времени отошел душой, подумал, что в словах Кати есть что-то важное, ведь и в самом деле будут думать, что это он из-за нее наказал Шарова, потому указал на стул, сказал буднично:
— Садитесь, капитан.
Он заметил, как в удивлении метнулись глаза Шарова, но это было так коротко, что только он со своей острой наблюдательностью мог заметить. Подождал, когда Шаров сел, спросил его негромко:
— Вы кем на гражданке были?
— Архитектурный только закончил.
— А родители?
— По их профессии пошел.
— Ну что же, — вздохнул Найдин. — Идите командуйте ротой, но пока дойдете, вспомните, что вы из интеллигентов. А это стыдно забывать… Очень стыдно.
И к изумлению своему увидел, как у этого лихого капитана по-мальчишески зарделись щеки, уши стали лиловыми. Он приподнялся и все же щелкнул каблуками, проговорил:
— Благодарю вас, товарищ генерал.
Вот ведь вроде бы незначительный случай, а помнился. Да мелочь ли?.. Из них и ткется нечто самое важное, из таких вот мелочей, может быть, они и держатся в памяти, чтобы не потерять ту самую ориентировку, о которой он только что размышлял.
Конечно, никто не может навязывать другому образа жизни. Один любит жить широко, любит, чтобы его слушали, другому нравится хорошая одежда или домашний комфорт. Все они прошли и через голодную жизнь, через муки и страдания, и нельзя винить их за то, что возникает потребность жить по-своему. Живи как хочешь, но людей не калечь, поощряя лизоблюдство да угодничество, — вот на это у тебя прав нет. Так он всегда думал, так держался сам и не спускал другим, если зарывались, потому как полагал: власть — это неизбежное преобладание обязанностей над правами, права тут не более чем рабочий инструмент, чтобы расширять свои обязанности перед людьми и делом.
Вот Зигмунд Лось был для него человеком, который и придерживался таких правил, прокурор области — ранг высокий, да ведь и на этом месте многие зарывались, черт-те что творили, но Лось не мог, он был человеком идеи, сам ведь незаслуженно срок отбывал, — это все свершалось когда-то на глазах Петра Петровича… Как же мог Найдин не верить Зигмунду? А вот Светка этого не поняла, скорее всего, и не поймет никогда, если в башку ей что втемяшится… Да, все это так, но то, что случилось нынче утром, обидело его: ишь чертовка какая, обучилась тарелки бить, обругала отца! Разве он не готов был ей помочь?
Весь день он лелеял в себе обиду, к обеду не вышел, а когда вечером неожиданно без стука отворилась дверь и на пороге возникла Светлана, сказала сурово: «Ну, хватит губы дуть!» — он обрадовался, включил настольную лампу, чтобы увидеть ее лицо. Она была бледна.
— Что ты хочешь? — спросил он.
— Хочу, чтобы мы с тобой побывали у Кругловой. Она тебя чтит, а мне одной трудно будет, — и вдруг чуть не всхлипнула: — Я не могу проиграть… Понимаешь?!
В Синельник ехали на Вороне, двуколка легко катилась по асфальту, колеса у нее были на резиновом ходу, хороший мастер делал, Петр Петрович знал, в какие руки отдает работу, и не поскупился, отвалил мастеру от всех своих щедрот, потому и приятно так ехать — словно плывешь над дорогой, впереди Ворон цокает, помахивает гривой. Вперед, кауренький, вперед! И Светлана сидит притихшая, щурится на солнце. Петр Петрович чувствует: ей приятна эта езда, а то вчера, после посещения Потеряева, она затосковала, да, конечно, затоскуешь от таких его слов, но сам Петр Петрович приободрился, потому что ему и в самом деле захотелось докопаться до самой сути. Светлана не знала Потеряева, а он знал, да еще как хорошо, знал не только потому, что тот был его учеником, хотя Петр Петрович кого попало в институт готовить не брался, лишь только тех, в ком видел истинное старание и в кого верил: из этого парня будет толк. Это в нем самом было заложено в юношеские годы Александром Александровичем Трубицыным. Так вот, Петр Петрович знал Потеряева, как полагал, сполна, и понимал: этот вроде бы открытый мужик жить приучен с определенным прицелом и хитростью, иначе ему и в директорах бы не ходить.
Легко и весело бежал Ворон, по обе стороны дороги раскинулись поля в густой зелени озими, и над ней трепетал в движении воздух, он становился синим вдали, и невозможно было обнаружить границу между зеленью и синевой — одно естественно переходило в другое, и над дорожным полотном стелилось марево, потому казалось, впереди оно залито водой, хотя на самом деле было сухим и серым.
Вот из-за этой самой дороги и разгорелся весь сыр-бор с Антоном… Петр Петрович помнил, как тут строили. Он раза три проезжал в Синельник, видел бригаду рабочих, видел, как они, мускулистые, в рваных майках или худых рубахах, но в шляпах, тут трудились — в чаду, в асфальтовом дыму, не боясь жара, палящего солнца; у них был каток, был и самосвал, за тем и другим сидели люди из бригады, каждый из них умел водить эти машины и при нужде подменяли друг друга. Они приходили сюда чуть свет и заканчивали поздно вечером, и Петр Петрович удивлялся их выносливости. Он и с этим самым Топаном беседовал несколько раз, тот говорил медленно, перекатывая, как леденец во рту, мягкое «л», лицо его состояло из крупных блоков: прямой лоб, выдвинутый вперед нос словно бы сливался с полными губами, всегда потрескавшимися, подбородок выдвинут. Из него слово было трудно выдавить, да и другие были молчаливы. Петр Петрович останавливал Ворона, наблюдал, зачарованный четкостью их вроде бы неспешных, но точных движений, и восхищался, как вроде бы даже само вырастало следом за бригадой полотно дороги. Это и была истинность труда человеческого, где все так обдумано и рассчитано, что даже при такой напряженности, — пожалуй, и у печи-то ворочать лопатой легче, — дело словно бы само собой делалось. Конечно, это было правильно, что взяли бригаду приезжих — профессионалов, своих людей на это не отвлекли, да своих и не было…
Блеснула излучина реки, еще немного, и они въедут на мост, а там, за рощицей, и начнется усадьба подсобного хозяйства. Прежде чем выехать, Петр Петрович позвонил Кругловой, предупредил, что будет, ему показалось, она сделалась неприветлива с ним, долго молчала, может быть, даже хотела отказать в свидании, тогда он твердо спросил:
— Куда заехать: в контору или домой?
— Лучше домой, — сказала она, и он услышал слабый вздох.
Они не доехали до бывшего дома управляющего, хотя колонны его уж были видны, свернули на грунтовую дорогу. Здесь еще не просохла после дождей лужа, Ворон разбил ее ударом копыт, так что брызнула вода на кусты, а за лужей возле зеленой калитки ждала их Вера Федоровна. Она была в белом отглаженном платке, лицо ее отливало румянцем, это Петр Петрович отметил про себя, подумал: наверное, все же Кругловым здесь неплохо живется. Светлана соскочила на землю, подала отцу руку, но он руки ее не взял, оперся на палку, сошел на землю, сказал: