Сергей так перепугался, что чуть не бросил в лицо жене: «Дура!» Жена сразу же заметила его нахмурившийся взгляд, всплеснула руками:
— Ой! Или опять машину зашиб?
— Порядок, — ответил он и попытался улыбнуться Светлане, легонько отстранил жену, шагнул к столу, протянул руку, сказал: — Очень рад. Такая, понимаешь, профилактика. В гости или дело?
Она смотрела на него темно-зелеными глазами, в них роились бесенята, она улыбалась, и от этой улыбки можно было сойти с ума, можно было рвануть с места и побежать, заорав «Мама!», как это было с ним в отрочестве у реки…
— По делу, Сереженька, — ласково сказала Светлана, повернулась к Неле, попросила: — Нелечка, можно мы одни побудем, посекретничаем. Не заревнуете?
— Да куда там, — махнула рукой Неля, застыдилась. — У меня дела на кухне, — и вышла.
И сразу же Светлана с необычной легкостью вскочила, оказалась рядом, почти лицом к лицу. Сергей уловил сладковатый запах ее духов, зрачки у нее расширились.
— Ну, Сереженька, — сказала она, обнажая зубы, — может, поведаешь мне, как ты умудрился, сидючи в машине, видеть, что Топан дал взятку Антону? Или ты через стенку или окно даже купюры посчитал? — И тут же неожиданно она схватила его за грудки, тряхнула, зашипела: — Ты меня знаешь! Я из тебя сейчас душу вытрясу, ты мне правду выложишь!
— Ты чего, ну чего? — шепотом проговорил он. — Ты того…
— «Того», «сего», — трясла она его. — Говори, харя уголовная! А то я тебе все припомню… все, что ты тогда на дороге мне наговорил. И как с людей поборы собираешь. Лучше мне скажи, чем отцу. Он вот-вот на своем Вороне прискачет…
Он испугался и ее, и Найдина, и всего того, что происходит в его доме, испугался, что услышит их Неля или сбегутся соседи, а Светка, она такая, она и при них начнет качать права.
— Да отпусти ты, — все так же шепотом проговорил он. — Я скажу… Все скажу…
— Нет уж, — ответила Света, так и не отпуская его рубахи. — Это я тебе скажу. Все, как было. Фетева испугался? Этого рыжего кобеля?! Он тебя к себе. Мол, ты же сидел, Кляпин, у меня на тебя бумаги есть. Если на Антона не понесешь, я бумаги пущу в ход. Будет уже рецидив. Вот ты в штаны и наложил, Серега. И на Антона понес. Того, чего и видеть и слышать не мог. А я это раскопала. Ты отца знаешь. Он за правду до самых верхов дойдет. Его пустят. Тогда тебя за лжесвидетельство так припекут… Да и совесть у тебя есть? Ведь из-за твоих показаний Антону восемь лет влепили. Я думала, ты там сидел, но все же хоть что-то человеческое в тебе осталось. А ты даже перед малой угрозой трухнул, не побоялся честного человека закопать… Слышишь, гад?!
Он сразу сделался мокрым, чувствовал, как выступил пот на лбу, на груди, наверное, прошел через рубаху. Он думал прежде: она не знает, а если и узнает, не беда, выкрутится, но если старик Найдин…
— Все так было? — спросила она, дыша ему в лицо.
Он молчал.
— Сядешь и напишешь, — сурово сказала она, — что отрекаешься от своих показаний.
Только она это произнесла, как он сразу же пришел в себя. Написать? Э-э-э, нет! Этого ему никто не простит. Таких, как Фетев, он знает. Что перед ним старик Найдин? Еще в колонии учили: никаких бумаг! А Фетев сейчас заместитель прокурора; он любого…
— Пошла-ка ты отсюда, — вдруг зло прошипел он. — Пошла!
— Значит, так? — жестко спросила она.
— А ты как думала?! — взвился он. — Я из-за тебя подставляться буду? Вон отсюда… из моего дома. Вон!
— Ну что же, Кляп, — сказала она. — День я тебе подумать дам, а там — смотри.
— Мне и думать нечего! — крикнул он ей вслед.
Глава седьмаяОТКРЫТЫЙ ЛАБИРИНТ
Над еловым чащобным лесом накрапывал мелкий дождь, и это было хорошо, потому как спала жара и перестал липнуть гнус, на вырубке прозвучал сигнал к обеду. Его привезли в термосах на «уазике», вообще кормили без затей: и каша, и мясо, и настой шиповника — чтобы не было цинги, кормили так, потому что начальник колонии Гуман сумел соорудить подсобное хозяйство.
Вообще-то это не его была идея, а одного известного на всю страну председателя колхоза, он здесь отбывал «за просто так», видимо, мужик был умный, с ловким умом хозяина, он, рассказывали, пришел в самое завалящее пригородное хозяйство, все в долгах, а принюхался и сразу уловил запах кожи — неподалеку от колхоза был кожевенный комбинат, тот обрезки кожи сбрасывал на свалку, так повелось. А председатель быстро наладил у себя производство хомутов и сбруи из этих отходов, сам был хороший шорник, да подобрал мастеров, а хомутов и сбруи нигде не купишь, про лошадей забыли, словно они вымерли, как древние животные, а их еще много было по Руси великой. Слава о хомутах и сбруе, добротной, недорогой, разнеслась быстро, съезжались в деревеньку, как на ярмарку. Колхоз с долгами рассчитался, стал строиться, но промысла не бросал, уж и коровники отгрохали, стадо развели, дома поставили. Ну, сеял еще клочками мак для продажи на рынке, в планах-то он не значился, а пироги хозяйки пекли, в магазине его тоже не купишь. Богател, богател колхоз, да, видно, соседи были завидущие… Загнали сюда председателя, а он тут походил, походил на лесоповал, напросился к Гуману, сказал: «Плохо людей кормишь, начальник, потому — без плана. Накормишь — план будет». Гуман ему объяснил: кормит по норме, никто у него не ворует, законы соблюдает. «А этого мало, — сказал председатель, — законы и должны все соблюдать. Эка невидаль! Я тоже соблюдал… Знаю, сейчас скажешь: однако сюда загромыхал. Так я тебе скажу: инструкция всякого чинуши — это еще не закон, это подтирка, а у нас, однако, ее кое-кто в закон возвел. Ну, с этим разберутся… Мало соблюдать, надо еще и башкой варить. Вон у тебя земли сколько, да какой. Ты с нее и налогов-то не платишь. И отходы по столовкам, не все твою баланду могут. Давай я тебе хозяйство поставлю. Будет мясо, овощи, вообще хороший приварок». Гуман на это пошел, а председатель свое дело сделал, тут его и выпустили, но он человек был дальновидный, не хотел, чтобы его идея пришла после него в разор, и двух крепких людей подготовил, а у тех сроки серьезные, да и наказал им: смотрите, ребята, чтобы и после вас тут был порядок. Ходил слух: об этом подсобном весть долетела до управления, приезжали оттуда, но хозяйство не закрыли — пусть, мол, нигде ведь не записано, чтобы колония не могла иметь такого. Вот почему попавшие в эту колонию больше всего боялись, что их направят в другую, а это вполне могло случиться, потому и старались работать, чтобы не было замечаний. Харчи — не последний пристяжной ремень, за который можно удерживать человека да заставить делать дело без понуканий.
Вахрушев взял свою миску, уселся на хвою под ель, к нему тут же пристроился Артист — так окрестили театрального деятеля, соседа по нарам Вахрушева. От него нельзя было отделаться, да Артист и помогал порой Антону, потому что бог весть какими путями даже здесь, в «командировке», умудрялся доставать нужное, что было в дефиците, а в дефицит входила соль, потому как от гнуса распухали руки и щеки, а опухоль снимали примочки из соляного раствора.
Артист ел торопливо, быстро облизывая ложку, даже нельзя было поверить, что этот человек когда-то бывал на самых фешенебельных банкетах, где строго соблюдался ритуал еды, а сейчас он чавкал и отрыгивал, да еще при этом умудрялся трепаться о всякой всячине. Впрочем, он чаще всего повторял одну и ту же историю или ругал себя: это надо, мол, быть таким олухом, чтобы шубу, в которой принесли ему камушки, вшитые в подол, держать у себя в кабинете, решил, мол, так никто не догадается, а эта старая грымза, что стукнула на него в ОБХСС, знала того, кто ему принес шубу, актеры народ болтливый, а Артист это не учел. Он сидел в своем кабинете, ни о чем не ведая когда явились милиционеры и с ними еще кто-то из работников управления, к нему часто заходили разные люди, у него была манера любого встречать весело, и тут он встал, ткнул пальцем в грудь капитану, улыбнулся ему, сказал: у него прекрасные внешние данные, мог бы сниматься в кино, но капитан не клюнул на шутку, отстранил его и сразу к шубе. Вот тут он только и понял: началось… А не будь шубы в кабинете, им бы разматывать да разматывать, может быть, и не докопались бы ни до чего.
Антону иногда это надоедало, он обрывал Артиста: перестань, мол, об одном и том же талдычишь, тебя послушаешь, так все актеры жулики и прохиндеи, и когда Антон однажды всерьез взорвался, Артист нахмурился: не все, конечно, не все, есть таланты, а это дар великий. Артист хоть и загромыхал сюда, а ведь не бревно, он перед настоящим талантом готов на колени пасть, потому как знает: великий человек — он во всем великий, и его не купишь, такой на лишения пойдет, на корке хлеба сидеть будет, а не переломится в поясном поклоне перед чиновником, потому у такого и жизнь бывает трудной, неудобны великие, им пинков надают, и на задворки засунут, и сплетен вокруг наплетут, а они все равно выстоят и для народа сверкнут всем своим существом. Он сам наблюдал: такому самую малую роль сунут, а он в нее столько вложит, что только на него публика и сбегается. Вот таким Артист никогда препятствий не чинил, тут может Антон верить или не верить, — но не чинил, другие на них топтались, и больше из своих же коллективов. А он понимал: такого и по плечу панибратски не похлопаешь, он гордость, и это вовсе не значит — гордыней живет, а он именно гордость всех и вся, и те, кто пытается казнить его, рано или поздно будут посрамлены. Сколько такого было! И постановлениями разными их били, на всю страну марали, по всем газетенкам от столицы до Камчатки в статьях поливали, а они жили, творили свое, потом объявлялись гордостью народа, да знающие люди и не сомневались в этом.
Вот сам Артист, можно сказать, из мелких администраторов пробился в верхние эшелоны управленческой власти, на разных дачах побывал. Особенно жены да дочки крупных людей любят, чтобы к ним за стол в какой-нибудь праздник знаменитость села, стихи почитала или под гитару спела нечто такое, чего с обычной сцены не услышишь, и он, театральный начальник, им таких людей привозил, одни все на свете бросали и мчались на дачку, да потом еще благодарили за оказанную милость, видя в этом продвижение по службе, но, бывало, он натыкался и на других, те посылали его подальше, говорили: они не застольные лицедеи, а дача — не сцена и не арена, им зал нужен и публика в нем такая, которую они могли бы за собой вести через страдания, смех и слезы, а не эти дамочки, что благосклонным кивком их одаривали, — пусть телевизор смотрят. Артист, первый раз когда на такого наткнулся, — а он знал, как его беспощадно били в свое время в газетах в пятидесятые годы, чуть до смерти не забили, — перепугался: тот его направил вместе с хозяином дачи в такие места, о которых со сцены не скажешь. Артист потом этого великого стороной обходил; черт знает, ведь слова его могут и передать, великому — ничего, а ему, как администратору, и пришить могут.