Тут помощник шепнул Павлу Петровичу, что по вине сопровождающих весь кортеж рванул не по той дороге; машины въехали в карьер, вовсе заводу не принадлежащий, забуксовали в глинистых лужах, а лимузин пришлось выволакивать трактором. Павел Петрович вдруг разозлился: а, пропади все пропадом, почему он должен терпеть обиды? Он резким протестующим жестом прервал высокого гостя и, успев только увидеть побледневшее до мертвенной синевы лицо секретаря обкома, выложил: завод и так построил дорогу и мост, выручил область, да еще и другое строит, а о карьере пусть позаботятся те, кто отвечает за разработку нерудных материалов, а то одним разогнуться некогда, а другие ноздри пальцем чистят, у завода свои проблемы, и немалые, и коль приехали сюда такие лица, то не худо было бы им прежде всего в эти проблемы вникнуть, они для всей отрасли типичны… Пока он это все выдавал, то видел, как стало меняться багровое от гнева лицо, сначала на нем возникло любопытство, потом улыбка.
— Что, значит, идеи есть? Прошу подробней…
И тогда Павел Петрович пошел на крайность, может быть, даже на серьезный риск, но он не хотел упустить возникшей возможности добиться главного: быстрой и решительной реконструкции завода. Нужно было говорить четко и ясно, чтобы была понятна каждая мелочь, он так и говорил и при этом, не стесняясь, поливал строителей за плохое качество работ, а ученых за нерасторопность, показывал, что ценного соорудили инженеры завода, а они создали установки, которых нет в мировой технике. Он видел: это нравилось, даже вызывало восхищение.
— Вот хоть один по-честному рубит. Давай, директор, давай. Неси на-гора, что в душе есть! А вранья я нахлебался… Это же надо, до чего доперли: кукурузу убрать не смогли, так рельсу к трактору присобачили и примяли. Мол, с дороги поле чисто, стебли не стоят, значит. Показушники, мать вашу… Дело нужно, директор, не словеса, значит, а дело. У нас что, мозги хуже, чем у американцев? Во-от! — сделал он рукой широкий жест. — Глядите, что на обычном заводе сделали! Европе нос утерли! Веди обедать!
Об обеде позаботился не Павел Петрович, заранее приехали люди, готовили в столовой, и хотя был ноябрь, но откуда-то привезли розы. Обед удался, было шумно, весело и много говорилось: впереди крутые дела, надо наращивать темпы, быстрее, быстрее, чтобы всего было вдоволь, чтобы люди знали — дальше станет легче жить, магазины завалят костюмами, обувью, всеми необходимыми товарами; с жильем-то вот сумели, стронулось дело с мертвой точки, — сколько людей в той же Москве в подвалах жили, в ванных при коммуналках обитали, а бараки — гнойники, хорошо, что их и тут снесли.
— То, что поселок строишь, молодец! Рабочий — хозяин, у него должна быть не только квартира, но и удобства. Это ничего, что потолки низкие. Везде, значит, так… Ну еще молодой, директор, еще наворочаешь. Ох и нужны такие, как ты. Чтобы открыто, без показухи!
На прощанье даже обнял Павла Петровича, хотя был ниже его, хлопнул по шее.
Может быть, с этой истории и начала всерьез меняться судьба Павла Петровича; года через два, когда принялись восстанавливать министерства, его отозвали с завода; ведь тогда в свите были люди, которые остались на своих местах, занимались кадровыми вопросами, а он уже значился у них как человек, имеющий свой взгляд, как крепкий руководитель. Это, конечно, он все узнал позднее. Но вот уж никак не думал не гадал, что спустя семь лет встретит на опушке леса этого человека и будет с ним разжигать костерок…
Страсти, которыми он жил много лет, улеглись, а если иногда и беспокоили, то не так уж тревожно. Постепенно Павел Петрович привык к рутинному существованию, много читал, пытался писать, хотя понимал: это не его стезя, самообман, видимость дела, — но так ему было легче, потому что порой возникала надежда: в процессе этих занятий родится нечто такое, что станет его подлинным увлечением. Когда эти мысли и чувства охватывали его, он забывался, но приходило отрезвление, понимал: тщеславие не покинуло его, в нем все еще живет желание совершить нечто неожиданное, способное удивить тех, кто пытался о нем забыть…
Павел Петрович прежде никогда не задумывался, удобное у него жилье или нет. Ему выделили квартиру, когда он перебрался в Москву; дом был добротной послевоенной постройки, комнаты с высокими потолками, в стороне от шумных улиц.
В этом доме жили еще два министра, иногда они по утрам встречались во дворе, когда за ними приходили машины, здоровались, перебрасывались шутками; один из них даже в те времена, когда Павел Петрович переехал в Москву, казался ему стариком, таким он до сих пор и остался, высокий, костлявый, улыбчивый, с короткой бородкой. Другой — моложавый, с лоснящимися щеками, черноволосый, с восточным акцентом — умер лет пять назад от инфаркта. Ни с одним из них Павел Петрович дружен не был, да их пути, кроме этого двора и некоторых заседаний, не слишком часто пересекались, и все же друг к другу они относились с почтением. А вот их шофера дружили. Перекуривая во дворе в ожидании шефов, невольно пробалтывались о всяких делах. Гавриил Матвеевич, старый, самоуверенный водитель, нет-нет да и посвящал Павла Петровича в некоторые события, происшедшие с именитыми соседями. Не кто иной, как Гавриил Матвеевич, первым сообщил Павлу Петровичу, что «чернявый» попал в нехорошую историю, сейчас партконтроль ее разгребает, и вряд ли «чернявый» усидит в кресле, может даже быть изгнан с позором, потому как у него под крылом раскопали группу взяточников. Но министр до позора не дожил, похоронили его с почестями, да и позднее о нем дурных слов не говорили. Что же касается Старика, то и ныне Павел Петрович мог иногда наблюдать, как тот бодренько проходит к своей машине и, прежде чем сесть, улыбчиво пожимает руку водителю. Никакие ветры, как бы сильны они ни были, не сумели его свалить, и люди, стоящие над ним, понимали, что на всех этапах отрасль, которую и создал-то сам Старик (он был ученым и практиком), без него и ныне, когда выросло столько его учеников, обойтись не может, ибо конечной цели у этой отрасли нет, она в постоянном развитии, и в этом развитии одна мечта порождает другую, а каждая из них воплощается в реальность.
Но это особый случай, может быть, даже выдающийся. Большинство из тех, кто становится во главе огромного дела, тонут в повседневной суете, и наступает миг, когда, окончательно захлебнувшись в событиях, они перестают им сопротивляться, теряют возможность управлять, и конечно же смена таких людей становится необходимостью.
Возможно, такими размышлениями Павел Петрович пытался успокоить себя. Возможно, но однако же теперь он был твердо убежден: застой и начинается с того, что люди, надрываясь, дабы угнаться за мчащимся на всех парах прогрессом, кроме ступеньки вагона, на которую необходимо им вскочить, не видят ничего да и увидеть не могут — ведь стоит отвлечься, как ухнешь в яму или разобьешь башку о столб. Все так. И все же жаль, что он не знал этого раньше, вернее, он знал, даже Соня предупреждала: «Ты остановись, оглянись», — но вся-то штука в том, что оглядываться было недосуг, это, мол, дела второстепенные, а потом-то и выяснилось, что они и есть наиглавнейшие; выяснилось, да поздно.
Нет, недаром, видно, Соня так не хотела переезжать в эту квартиру. Прежде в ней жил известный академик, но год, как умер, семья его выехала. Соню пугало, что они займут место покойного. Однако страхи вскоре прошли, она с удовольствием обставлялась, завезла новую мебель, в столовой был поставлен тяжелый буфет и круглый стол, была куплена спальня, а в кабинет привезли старинный круглый стол, когда-то принадлежавший отцу Сони.
Странно, конечно, но лишь оказавшись не у дел, Павел Петрович обнаружил, что не знает всерьез своего жилья; он как бы заново увидел все это: и мебель, и ковры, и большой натюрморт в столовой — его Соня купила на Арбате, когда еще там существовал знаменитый комиссионный магазин, — и гравюры на стенах кабинета. Это были старинные гравюры с изображением замков, храмов, улочек древних городов, он задерживался подле них подолгу и словно совершал путешествие в неведомые страны и времена. Однако самым удивительным оказалось содержание шкафов в его кабинете, он даже не знал, что у него такая богатая библиотека. Книги покупала Соня, лишь в последние годы они стали дефицитом, распространялись по списку, ему отбирал книги помощник. Павел Петрович ставил их в шкафы, но читать было некогда; времени едва хватало на сон и на еду да порой на телевизор, главным образом программу «Время».
Ливень за окном шумел ровно и мощно, в его мерный плеск вплетались удары капель о жестяной карниз, и под эти звуки Павел Петрович стал задремывать, и тут раздался резкий звонок. «Телефон», — подумал он и протянул руку к тумбочке, где стоял аппарат, но звонок не повторился; тогда Павел Петрович сообразил: звонят в дверь, включил ночник — на часах было восемнадцать минут четвертого. Кого могла принести нелегкая? Он встал, сунул ноги в тапочки и, стараясь ступать неслышно, вышел, не зажигая света, в прихожую, глянул в дверной глазок. На лестничной площадке прямо перед ним стоял худощавый парень в потемневшей от воды джинсовой курточке и с надеждой и нетерпением смотрел в дверь. Кто такой, откуда? Как в дом-то проник? Наверно, лифтер дрыхнет… Парень поднял руку, намереваясь позвонить еще раз, и тут Павел Петрович увидел его глаза — черные, жгучие. Ленька! Вот так история — родного внука не узнал! Хотя, конечно, мудрено узнать, года два не виделись. Но ведь предупрежден был о его приезде, как можно было забыть? Да очень просто: дня приезда Ленька не назвал.
С неделю назад вечером, когда Павел Петрович сидел за письменным столом, раздались длинные гудки. Межгород. Павел Петрович снял трубку и услышал бойкий мальчишеский голос: «Павел Петрович, дед… Это я, Леонид. Мне в Москву надо. Пустите?» Павел Петрович насторожился — не случилось ли чего с Люсей. «А мать… в курсе?» — спросил осторожно. «В курсе. Дело за вами…» Это было радостно: если Люся разрешила сыну пожить у него, стало быть, что-то в ней сдвинулось, ведь могла для сына найти приют у подруг, да и отец Леньки проживает в столице… «Какого черта ты меня на «вы» величаешь? Дед я тебе или не дед? Давай на «ты», а то не пущу. Договорились?» «О’кей!» — весело отозвался Ленька, и сразу же пошли гудки отбоя.