Ночные трамваи — страница 68 из 95

Он потерял много крови, потому что его не сразу подобрали санитары. Его свезли в Александро-Невскую лавру — там сортировали раненых, и поначалу положили к покойникам, потом кто-то обнаружил, что Семен жив, и уж тогда его привезли в госпиталь. У него стали пухнуть ноги, а все знали, чем это кончается. Ноги раздувались, и можно было нажать пальцем — оставалась на теле вмятина, она не болела. Он мало спал, глаза его приобрели совсем уж нехороший яростный блеск, и он бормотал: «Мне надо выбраться… надо…» Он очень хотел жить и очень хотел вернуться домой.

Раненых стали готовить к эвакуации, все знали: повезут в машинах по льду Ладожского озера. Брали обычно тех, кто способен был пройти хоть километра три пешком, и потому, когда начинался врачебный обход, все подтягивались, старались казаться здоровее, чем были на самом деле. Большинство, преодолевая слабость, садились на койках, чтобы встретить приветливым взглядом врачебную комиссию, во главе которой шел маленький длинноносый доктор. Он щурил глаза и все время принюхивался, у него были сильные тонкие пальцы, он брал беспощадно за руку, решительно поднимал веки и говорил коротко: «Этот». И тогда ты точно знал: тебя запишут на эвакуацию. Несколько раз он останавливался возле Павла, решительно задирал серую, застиранную рубаху, морщился, словно от дурного запаха, бормотал что-то по-латыни и шел дальше. Но в этот его обход Павел сидел на койке и зло смотрел, как он приближался. «Этот!» — приговором прозвучало над Павлом, и ему захотелось рассмеяться. Наверное, нечто подобное испытывали люди в камере, когда неожиданно тыкали в них пальцем и говорили: «Свободен!» Во всяком случае, приказ низенького доктора означал надежду: тебе пока рано готовиться на кладбище, еще, может быть, ты оклемаешься и вернешься туда, где и должен быть — в землянку, на болота, в маршевую роту, а сшибет тебя осколком или пулей — это мы еще поглядим.

Радость затуманила Павлу разум, и он опомнился, лишь когда увидел: доктор только на мгновение остановился подле койки Семена, резко отвернул от него нос и двинулся дальше. Глаза Семена начали гаснуть. Еще не закончился обход, а Павел уж двинулся к его койке. Сел на край.

— Значит, ты… выберешься, — проговорил Семен. Губы у него были толстые, потрескавшиеся, с белыми коростами.

Говорить ему какие-то добрые слова было нелепо, да их и никто тут никому не говорил. Каждый ведь все понимал, а обман или показная бодрость воспринимались скверно, за это можно было и схлопотать по физиономии… До актерства ли тут?!

— Слушай… — зашептал он. — Ты не знаешь… Новаки всегда вкалывали… Рабочие. Понимаешь?.. По железу… Так?.. Отец, дед. У меня, наверное, брат в Брно… А может, и еще где-нибудь. Не знаю… Отец говорил. Мать знает, но мне не сказала… Боялась. Понимаешь?

— Нет.

Он досадливо сморщился:

— Ну как же ты?.. Родственники за границей. Если бы узнали, меня на завод не взяли бы. Понимаешь?

— Да сейчас-то какое это имеет значение?

Он приподнялся с подушки, на длинной его шее заходил кадык, впалые щеки дрогнули, и опять загорелись глаза:

— Имеет. Немцы там… В Брно.

— Да они вон и здесь, под самым городом.

— Это другое дело… Там, в Брно, их тыл.

— А ты чешский знаешь?

— Нет… Я с детства только русский и слышал. И мать не знала.

Он внезапно вдруг схватил Павла за руку, но сжать как следует не смог — вот когда Павел по-настоящему почувствовал, как он ослаб.

— Ты выберешься… Если домой вернешься… Зайди к матери. Расскажи…

Вот Павел Петрович это вспоминал и думал, как все может показаться невероятным, да и вспоминает он сквозь плотный туман прожитых лет, и потому сомнение: так ли все было? Память не все хранит, она отбирает, вот и отобрала: раскаленные глаза Семена, его потрескавшиеся губы — это память хорошо сохранила, а вот слова… И все же он что-то такое говорил, но Павел Петрович быстро обо всем забыл и вспомнил только очень много лет спустя, возможно, и неточно все вспомнил.

После войны он не сразу пошел в дом Новака, хотя вернулся домой в сорок пятом. Город медленно оттаивал от войны. Еще черными были сугробы от заводской копоти, на льду городского пруда, что был в самом центре, лежала сажа, и кто-то додумался выскребать на ней названия новых фильмов, которые появлялись на экранах, это главным образом были трофейные фильмы; и первую надпись на городском пруду он увидел: «Девушка моей мечты». Почему-то до сих пор Павел Петрович относился к этому фильму с отвращением, словно он пахнет вонючим солдатским мылом, которое они находили в отбитых у немцев землянках.

Возможно, ему надо было испытывать чувство вины, что он спохватился лишь в сорок седьмом году — мол, надо отыскать семью Новака, но не испытывал никакой вины, потому что у него было оправдание: ведь он не забыл, он нашел дом Семена, а после февраля сорок второго так много было потерь, так много людей умирало на глазах. Это сейчас иногда кажется: вот были твои фронтовые товарищи такой-то и такой-то и ты идешь на встречу с ними в установленное место — это стало обычаем. Но ведь на самом деле чуть ли не каждый день ты встречался с новыми людьми, иногда жил рядом с ними неделю, иногда больше, их было много, очень много, сколько, и не счесть, военные перекрестки многолюдны, иногда ты был обязан даже жизнью человеку, встреченному всего на час-два, имя его не успел узнать. Война — это гигантское движение людей, где тебя самого заверчивает в поток времени, как в воронку, и время растягивается, не имея своего точного физического отсчета.

Он был студентом, когда в зимний вечер постучал в плотные дощатые двери бревенчатого дома и ему открыла пятидесятилетняя высокая женщина с темными глазами, тогда он сразу вспомнил глаза Семена. Она провела Павла в комнату, где стоял большой черный буфет со стеклянными створками, на котором белела фарфоровая пивная кружка с металлической крышкой, может быть даже серебряной, и стол со стульями, обитыми коричневой затертой клеенкой, как в каком-нибудь учреждении. Это и была Настена, Анастасия Николаевна, мать Семена. Когда Павел Петрович шел в этот дом, то был спокоен — прошло ведь так много времени, и снова они, жители города, отмываясь, обогреваясь, приноравливаясь к обстоятельствам, переходили из одной эпохи в другую, и жизнь менялась круто, но на этот раз, как им казалось, в лучшую сторону… Да, он шел в этот дом спокойно, и, когда сел, огляделся, ему поведали насмешливый рассказ про пивную кружку, которую таскал в своем ранце легионер первой мировой войны как реликвию, захватив кружку на память из любимой пивной в Брно. Потом она очутилась здесь, в доме уральского вальцовщика. Он слушал все это и думал, как тяжко, как страшно рассказать матери о смерти ее сына. Но скрипнула дверь… Он в ту пору уж ничему не удивлялся, а тут обомлел: на него шел Семен, краснолицый с мороза, потирая озябшие руки, взгляд его был хмур и недружелюбен.

— Ты, — пробормотал Павел. — Живой?

Семен долго не отвечал. Вроде бы ничего не происходило, тикали ходики с гирей, похожей на еловую шишку, это утекало время; взгляд Семена все холодел.

— Ты кто? — наконец спросил он.

— Да мы с тобой в госпитале, в Ленинграде… Ты забыл, что ли, меня?

Он опять долго молчал, и Анастасия Николаевна, только что веселившая Павла, молчала в настороженности, а Павлу сделалось не по себе, он подумал: какого черта я сюда приперся? И вдруг обозлился:

— Ты умирал. Просил зайти, мать навестить. Но я уйду. Я долг отдать… Не знал, что ты жив. Прости.

Он пошел к выходу, но Семен ухватил его за локоть.

— Постой… Мы курили на лестнице. Это с тобой?

— Со мной.

И тут случилось совсем непонятное: Семен притянул его к себе, обдал запахом машинного масла и заплакал. Он не стеснялся своих слез, они были обильными, текли по щекам, и плечи его содрогались; потом он утер лицо рукавом, сказал:

— Прости.

Это был зимний вечер, когда они сидели друг против друга, пили водку, закусывая квашеной капустой и салом с черным хлебом, и вспоминали, как их носило по войне. Там ведь разные были судьбы, но то, что свершилось с Семеном, и тогда-то Павлу показалось необычным. Его все же вывезли из Ленинграда в марте сорок второго, когда лед Ладоги покрывали лужи и машины двигались по воде, а потом надо было идти пешком до станции Войбоколо. Ту дорогу Павел помнил, и как усеяна она была от этой станции чуть ли не до Вологды трупами покинувших блокадный город бойцов, погибших не от пули, а от котелка каши, съеденной на голодный, сжатый желудок. Семен остался жив, потому что тогда, после отбытия Павла, в нем все взбунтовалось против смерти и он собрал в себе остатки уходящей жизни, чтобы подняться. Он это сумел, хотя не способен был объяснить, как такое удалось. Отлежался в госпитале, а потом опять двинулся на фронт, а в сорок четвертом снова угодил в госпиталь и вернулся домой. Наверное, жажда знаний томила Новака. А кого она из них не томила тогда?.. Новак полез в науку, он стал настоящим фанатиком своего дела, потому и добился многого. Павел Петрович не мог бы точно сказать, что влекло этого человека так яростно по жизни: тщеславие или преодоление неполноценности, ощущение которой прорвалось в блокадном разговоре, или неистовая потребность познать как можно больше.

Вот тогда же он и узнал, что отец Семена погиб, как и отец Павла Петровича, в страшную ночь, когда шли один за другим, обдавая небо фиолетовыми вспышками, трамваи и плач стоял над толпой на призаводской площади.

Они бежали с матерью, разбуженные соседями, и другие женщины бежали по булыжной мостовой, посреди которой стыло сверкали рельсы. Площадь перед проходными была оцеплена милицией и военными, а где-то там, в глубине заводского двора, еще полыхало пламя, а потом раздался тупой звон. Это трамваи, они разворачивались по кругу, и нельзя было разглядеть, что же там творится. Толпа стояла тесно, потом в ней завыли, заголосили, и мать тоже завыла. Почему пришли трамваи? Скорее всего, не было иного транспорта, а нужно было вывозить тех, кто погиб и был ранен той страшной ночью… Теперь уж трудно понять: все ли было на самом деле так или за полвека в памяти улеглось по-своему. Трамваи прорывались сквозь толпу и набирали скорость, скрежеща на рельсах, выбивая на стыках проводов фиолетовое пламя. Павел бежал и прыгал на решетчатые ступени, ухватясь за поручень. Дверей в вагоне не было, он ввалился в него и различил среди трупов белое лицо отца и его обгоревшие руки. А может быть, это лицо он видел поздн