Ночные трамваи — страница 69 из 95

ее в гробу, который стоял в зале заводского клуба, их там много стояло, и худой человек в полувоенном френче припадочным визгливым голосом кричал, что карающий меч падет на головы диверсантов, отъявленных врагов народа, погубивших лучших людей завода. Око за око, зуб за зуб! Павел тогда впервые услышал эти слова, их шептали вокруг как заклинание. А потом потянулись огромной колонной, несли на руках гробы. И чеканился шаг на черной мостовой. Око за око, зуб за зуб…

В туманной дали послевоенных лет всплывал и зимний вечер. Они сидели друг против друга, пили водку, закусывали квашеной капустой и салом с черным хлебом и не только о войне вспоминали, но и о своих отцах, которых не стало в ту ночь, насыщенную электрическими разрядами. И Семен все время поглядывал на пивную фаянсовую кружку с металлической крышкой, что стояла на буфетной полке.

Странно, сколько всего забылось, а вот это помнится до сих пор.

Наверное, Павел Петрович встречал Новака и раньше, до коллегии, конечно же встречал, не мог не встретить. И его статьи читал, но то, что этот человек имеет отношение к его прошлому, обнаружилось случайно. Могло бы и не обнаружиться. И это бы ничего не меняло… Конечно, тот Новак, которого он знал в послевоенное время, был совсем другой человек, не похожий на нынешнего. Но ведь и Павел Петрович стал иным. И странно не то, что они встретились, а то, что Новак признал Павла Петровича, ведь и в его жизни было множество людей и среди них такие, что числились в его друзьях, но затем затерялись во времени и пространстве. Павел Петрович, однако, близким человеком Новаку считать себя не мог, но с той самой коллегии стал пристальней следить за делами профессора.

И все же он не поверил, когда Соня сказала:

— У твоей дочери роман с Семеном Карловичем.

— Со стариком? — ахнул он.

— Ему еще нет шестидесяти, — сказала Соня. — В наше время это не старость.

— Чушь какая-то!

— Для тебя чушь, а для меня трагедия. Вот лопнет ее брак с Бастионовым, что ты тогда запоешь?..

Бежевая папка лежала перед ним на столе, и постепенно выяснялось: в ней были не только документы, направленные против Бастионова, в ней тайно хранились невидимые страницы его собственной судьбы. Да, может быть, подлинная суть его жизни вовсе и не выражалась в его внешних поступках, а была сокрыта от других? Впрочем, подобное происходило и с окружающими. Люся, Новак, Бастионов… Разве он разгадал их?

Глава шестая

Они шли проселочной дорогой, пролегавшей через поле озимой пшеницы, она еще была зелена, но с золотистым налетом, колос был какой-то неуверенный, слабо покачивался на стебле. Дорога была пуста, в низинах на ней поблескивали лужи. Синяя даль неба покрылась редкими кучевыми облаками, они застыли в неподвижности и казались одинаковыми, с чуть сероватыми мохнатыми брюшками, а вершины облаков пронзительно светились белизной.

Павел Петрович и Нина миновали овражек, забитый пакетами из-под молока, консервными банками и прочим мусором, и за сосновым перелеском открылось небольшое озерцо с круглым, заросшим кустарником островком. Тропа вела к деревянным мосткам с пошатнувшимися перилами и скамье под ивой. Нина сбросила с себя легкий ситцевый халат, кинула его на скамью, солнце било по ее телу, высвечивая синие жилки на ногах и складки на талии, плечи обгорели. Нина картинно вскинула руки и, легко подпрыгнув, плюхнулась в воду, на мгновенье исчезла, потом показалась ее желтая шапочка.

Павел Петрович немного понаблюдал, как она плывет, перевел взгляд вправо — там, ярко выделяясь белизной, стояла березовая роща, та самая, где в осеннюю пору он встретил человека в длинном бежевом макинтоше и шляпе, которого когда-то знал весь мир. Вот уж много лет Павел Петрович бывал здесь, и когда шел сюда на прогулку, то неизбежно, хоть мельком, но вспоминал необычную встречу. Было много всякого, но почему-то исповедь человека, в которой сквозила тягостная жалоба, что главное из задуманного не удалось свершить, преследовала его многие годы и только нынче стала более понятной. Может быть, в той исповеди Павел Петрович искал ответ на то, что произошло с ним самим. Неважно, что на поверхность выходили явления вроде бы разного круга: середина пятидесятых и середина восьмидесятых, но у этих разных явлений должна была обозначиться единая причина. Он это чувствовал, и ему мнилось: он близко к разгадке… А отыскал ли причину своей неудачи тот самый человек, с которым Павел Петрович жег костерок на опушке рощи? Пожалуй, на это ответить мог лишь он сам, а его давно нет в живых. Павел Петрович осознавал только одно: вырвавшись однажды из плена усвоенных им понятий и жизненных установлений, сломав самого себя во имя идеи справедливости, этот человек, спотыкаясь и падая, уже не мог повернуть назад, потому что для него это значило — снова быть рабом минувшего.

Павел Петрович смотрел в сторону березовой рощи — и словно из дальних лет долетали до него слова, звучал голос с хрипотцой, с легким покашливанием: «А, значит, я так думаю… значит, так: не довел до ума главного…»

Павел Петрович смахнул со скамьи опавшие листья, и человек, запахнув макинтош, сдвинув со лба шляпу, сел, сложив в замок руки на округлом животике. Теперь он обращался к Павлу Петровичу как к старому знакомому Смотрел на огонь и говорил, перебивая сам себя, иногда похохатывая; смех у него был необычным, сначала вырывался громким «хе!», потом постепенно уходил куда-то внутрь, словно сглатывался и затихал. Павлу Петровичу было интересно сидеть с ним и слушать, солнце стало хоть слабо, но припекать, и здесь, в затишье, было приятно. Конечно, Павел Петрович не мог запомнить всего, что говорилось, но кое-что осталось в памяти. Вот хотя бы слова о вредности отживших идей, об их разлагающей силе… И все же не сам разговор был важен, а состояние человека, испытавшего на своем веку так много всего, что редко, очень редко кому подобное выпадает, но вблизи оказавшегося обыкновенным, старчески болтливым и доступным в своей неприкрытой простоте, способным рассуждать без озлобления и горечи. Вот что тогда потрясло.

И еще слова, сказанные каким-то бесцветным, полным смирения голосом, отчего они звучали еще страшней: «Это, значит, тяжело доживать, это, так сказать, удел каждого, кто до старости. И бывает, от скуки можно волком завыть. Но не надо. Все равно в каждой жизни есть смысл… Я вот так понимаю сейчас, когда оглядываюсь… А оглядываться, значит, это и думать, это полезно. Так вот я так понимаю: индивидуальность должна проявляться в инициативе, а решения должны приниматься коллективно. А другого, так сказать, быть не должно…»

Павел Петрович запомнил эти слова. Они казались простыми, ясными и скорбными. А ведь он знал, что, отстраняя от дел этого человека, его обвинили во всех грехах, главным из которых считались произвольные решения, игнорирующие объективные условия и закономерности, надуманные планы. Но это, скорее всего, были и не планы вовсе, а мечтания, плоды необоримой фантазии, которые людьми кабинетными возводились в закон. Видимо, обещания райской жизни устраивали многих, верить в нее было сладко. Верил и Павел Петрович, ведь поначалу ему удавалось все: и строительство, и новые формы организации производства; да и люди работали яростно, может быть впервые за много лет всерьез ощущая, что работают на себя. Да, Павел Петрович верил, хотя сам потом удивлялся, как мог поддаться общему настроению, не отличить фантазию от реальности. Однако, сидя тогда на скамейке, глядя на костерок, Павел Петрович задумался: а может, эти мечтания возникли от нежелания идти по чужим следам, были поиском своего, нетрадиционного пути? Беда же заключалась не в самом этом поиске, а в поспешности, в стремлении утвердить в жизнь непроверенное — ведь времени у этого человека оставалось мало, старость шла по пятам.

Павел Петрович не знал тогда, не мог знать, что ему самому придется до времени покинуть место, на которое взошел, и что встреча на опушке рощи в золотой осенний день поможет ему выработать линию поведения.

Конечно, до него доходило: определяют его как человека, способного выдержать любой удар судьбы; но в то же время о нем шла молва, что ему удивительно везет, что он там пройдет, где любой другой спасует. А один из серьезных государственных деятелей бросил фразу: «Доброго бога и телята лижут». Фраза эта пошла гулять по ведомствам; хотя смысла ее никто как следует не разобрал, однако все уловили в ней одобрение деятельности Павла Петровича. Многие из его окружения были убеждены: как бы тучи ни сгустились над головой Павла Петровича, гроза обойдет его стороной. Но вот когда газеты сообщили, что он отставлен от дел «в связи с уходом на пенсию» (хотя шестьдесят три года возраст по нынешним временам для мужчины нормальный), никто почему-то не удивился.

Обычно о назначении или снятии узнают загодя, а тут все свершилось быстро. Лишь позднее Павел Петрович сообразил, что за месяц до его ухода жизнь обрела некое ровное течение, его никуда срочно не вызывали, как это случалось почти весь год, и он намеренно резервировал время на эти вызовы; о нем вроде бы забыли, и он обрадовался: наконец-то дали возможность спокойно вести дело. Глупо, конечно, обрадовался, должен бы был насторожиться, но не насторожился; впрочем, это ничего бы не изменило. Ему предложили проститься с коллективом, однако он объявил: сантименты излишни, речи тем более, пенсия не наказание, а дар за заслуги, дар естественный, и ничего необычного в этом видеть не следует. Ему бросили вслед, теперь уже с явной насмешкой: «Доброго бога и телята лижут». Он даже не поинтересовался, кто это сказал, ушел спокойно, как уходит победитель, а не побежденный, он понимал — выдержкой его многие будут восхищаться, начнут гадать: где-то он теперь объявится, но он знал твердо — трудовой путь окончен.

За лесом, где был пионерлагерь, прозвучал горн, там врубили музыку, боевой марш потек над сонными деревьями. Как хорошо и чисто вокруг, и все же внешний мир, его зримые контуры — не подлинное бытие, истинное чаще всего сокрыто… А Нина радостно кричала, плескаясь в теплой воде совсем как девочка.