Ночные трамваи — страница 82 из 95

Человек в клетчатом пальто хотел что-то возразить, но золотозубый не дал: по мере того как он говорил, становился бледней, а губы еще больше синели.

— Молчи уж, набрехался достаточно… Ну а ты чей угол берешь, Павел Петрович?

— Ничей, — ответил Павел Петрович. — Извините, мне пора.

Он убрал трясущуюся руку золотозубого со своей пуговицы, повернулся, пошел по дорожке.

— Видали мы таких! — донеслось до него злобное. — Куда ветер…

Теперь-то он знал, что подобные схватки случаются не только среди «бывших», но на всех житейских уровнях и перекрестках, даже в магазинах и метро. Мир вокруг вспенился, забурлил, пришел в движение. До сегодняшнего дня Павел Петрович был как бы в стороне от него, но тем, что отнес документы о Бастионове, невольно переступал порог бездействия. Это значило — стычки не миновать.

Глава двенадцатая

Андрей Бастионов объявился вечером, когда Павел Петрович и Ленька ужинали на кухне, но до этого был разговор с внуком, который не хотелось прерывать, а еще раньше позвонила Нина.

— Павел, — сказала она, голос у нее чуть дрожал. — Я не думаю, что мы расстались. Все-таки мы были нужны друг другу. Так мне казалось. Ты понимаешь?

— Понимаю, — сказал он, хотя на самом деле не мог определить, к чему она клонит.

— Я не спала ночь. Я думала. Ты скажи мне честно, ты упомянул какие-то трамваи. Что это? — Голос ее был напряжен, и он догадался: она полагает, что кроме Института у него на совести еще есть нечто подобное, и неожиданно для себя ответил:

— Тревога.

— Что? — удивилась она.

— Я сказал — тревога, — ответил он и вдруг рассердился. — Ты что же, считаешь, у таких, как я, ее вовсе нет?

— Павел! — воскликнула она и неожиданно всхлипнула. — Ты меня гонишь?

— Это ведь ты удрала от меня.

— Но я хочу вернуться. Только мне надо подумать. Теперь уж он окончательно вышел из себя.

— Думай! — рявкнул он и положил трубку.

И тут же пожалел об этом. Нина выложила все как есть, она переживает, мучается… Нет, это он заставляет ее мучиться, и, может быть, несправедливо… Как же он устал за эти несколько дней. Ведь все, казалось, улеглось, он со всем смирился, но стоило какому-то Дроздецу сообщить о Бастионове…

Скверное настроение развеял Ленька, он еще с порога гаркнул:

— Дед! Кричи «ура»! Считай, я студент.

Павел Петрович пошел ему навстречу, обнял, прижал к себе и ощутил неожиданно сильный прилив радости — вот так же он когда-то обнимал дочь, когда она тяжело сдавала экзамены, и Соня молилась по ночам, он слышал эти молитвы и сердился, потому что сам нервничал.

Павел Петрович потащил Леньку на кухню, сказал:

— Пируем! Есть водка, есть вино.

— Ты, дед, выпьешь водки, а я чуть вина, — сказал Ленька. — Маме я уже звонил. Она тебя целует.

Они снова оказались за столом друг против друга, и на какое-то время Павлу Петровичу почудилось: не было дня, не было похода к Фролову, а все еще длится утро, завтрак, и Ленька продолжает разговор.

— Ну, дед, я через день-два тебя покину. Поболтаюсь немного по Москве и домой, в Воронеж. А когда вернусь — в общагу.

— И не вздумай! Места хватит.

— Да не в этом дело. Хочется студенчества по-настоящему хлебнуть. А как без общаги?.. Дед! — он передернул кривым носом, и глаза его зажглись азартом, ну совсем как у Люси, когда она решалась на что-нибудь отчаянное. — Вот я двинул по вашим стопам. Как получится — посмотрим. Я вот о чем… Ну, ты всего хватил: работягой был, мастером, директором, министром. Я знаю, мне мама говорила. Но ты мне вот что скажи: когда тебе было хорошо? Только по-настоящему скажи, честно. Мне это очень важно…

Что Павел Петрович мог ответить?.. Когда было хорошо?

— Не знаю, — задумчиво произнес он. — Впрочем… Мне много раз было хорошо. Пожалуй, когда что-то начинал… Вот после войны. Остался жив, кинулся учиться… Очень было хорошо. Хотя голод, мрак, а хорошо. Потом — завод. Сделали директором. Честное слово, был счастлив. Тут многое сразу сплелось: и добился, и верят, и могу! Начинать всегда прекрасно, тут дело идет об руку с надеждами. Тогда в тебе силы кипят. И веришь: все переверну.

— А потом?

— Потом, — усмехнулся Павел Петрович. — Потом — разное. Начинается лабиринт. Думаешь, идешь прямиком к цели, а на самом деле — совсем в другую сторону… Знаешь, Ленька, ты у меня жизненных рецептов не спрашивай. Пока сам не навернешься, все, что я тебе скажу, — мимо.

— Но у тебя опыт, дед.

— Опыт — это то, что осталось позади. Никто еще никогда не сумел повторить чужую жизнь. Поступок — да, поступок можно повторить. Но лучше искать свое. Ты же утром сам меня в этом уверял… Да не морочь ты себе голову абстрактными мыслями. Если ты технарь, размышляй конкретно.

— Не выйдет, дед. Если я замкнусь только на технике — мне хана. Знаешь, у матери остались кое-какие записки Семена Карловича. Там есть над чем подумать. Вот послушай. — Он сунул руку в карман, извлек записную книжку, прищурился, стал читать: — «Мы живем в эпоху, когда техника переросла породившие ее социальные структуры. Это — опасность. Что такое техника? Совокупность операций, которые обладают тенденцией приобретать самостоятельное значение. Технари не переступают пределов дозволенного и подчиненного характера обслуживаемой ими техники. А технократы используют присущую технике склонность превращаться в независимую самостоятельную ценность. Так они подменяют главное второстепенным, чтобы господствовать в мире, подчинить человека машине, держать его в страхе перед ней…» Как тебе эта мысль, дед?

— Я в этом не силен, — признался Павел Петрович. — Но, может, он и прав. Может быть, и в самом деле надо об этом думать…

Когда-то и его в молодости мучили эти вопросы, он размышлял о технике, ее назначении, но все забылось, ушло, развеялось, а вот Новак… В нем, наверное, всегда жило нечто молодое. И внезапно он подумал: это ведь удивительно — они там, в министерстве, на совещаниях, заседаниях, сидели часами, схватывались по разным техническим проблемам, копались в цифрах, схемах, планах, но он не помнит ни одного спора за много лет — каково же место человека среди наворота этих дел. Правда, любили бросаться словами: о людях надо думать. Да вроде бы и думали — как накормить, одеть, обуть, занять досуг, но все это входило в общую схему производства и вовсе не касалось более глубинных срезов… Каков человек ныне? Да работник он, и все тут. А о работнике нужно проявлять заботу… Как же это случилось, что о самом главном у них не было речи… Почему? Да потому, что для всех них техника — это серьезно, а все остальное — ф и л о с о ф и я, и когда произносили это слово, то крылось в нем пренебрежительное. А этот парень, его внук…

— Послушай, — сказал Павел Петрович, — а почему ты со всем этим ко мне полез?

Ленька усмехнулся. Странная все-таки у него усмешка, вроде бы добрая, но есть в ней и нечто загадочное.

— А к кому же еще, дед? Мне интересно.

— Тогда я тебе признаюсь. Все, что ты вычитал у Новака, меня тоже беспокоило. Только по-другому. Мне как-то начало казаться, что промышленность — это живая структура. Главное в ней — сообщество людей. Ну, как пчелиный улей. У каждого своя функция, а на самом деле — это цельный организм. А если цельность нарушена, тогда сообщество больно. Но я не довел мысль до конца, не справился…

А Ленька вдруг заволновался, округлив глаза:

— Дед! А ведь это, наверное, самое главное. Ну, честное слово. Техника! Она меняется, она всегда будет меняться, но ведь ради чего-то. А цель может определить только сообщество. Тогда оно и найдет и средства, и систему действий… Вот ведь в чем дело! Вот!

Теперь уж рассмеялся Павел Петрович — эк парня разобрало. Но договорить им не удалось, потому что в дверь позвонили. Ленька вскочил, выбежал в прихожую, и оттуда донесся голос Бастионова: «Ну, хорош! Торчишь тут, а отцу…»

Павел Петрович больше вслушиваться не стал, он сообразил: Андрея надо принять в кабинете, это ничего, что там беспорядок. Он сорвал со спинки стула пиджак, торопливо надел его, прошел в кабинет и едва опустился в кресло, как на пороге возник Андрей, а из-за его спины выглядывал Ленька.

— Прошу прощения, Павел Петрович, — проговорил Бастионов, — что без предупреждения, но нужда…

Голос у него был веселый, и выглядел Бастионов хорошо. Аккуратная прическа, благородные залысины на высоком лбу; он раздался в плечах и снова отрастил усы, аккуратненькие, скобочкой, щеки хоть и загорели, но румянец с них не исчез. Ему не было и сорока, но во всем ощущалась вальяжность — и в раскованности движений, и в бархатистом голосе. Одет он был в дорогой костюм из тонкой кофейного цвета материи. Бастионов сделал несколько шагов к столу и тут же скосил глаза на Леньку. Павел Петрович понял: он не хотел, чтобы при разговоре присутствовал сын, — и весело сказал Леньке:

— Садись, парень, на диван. А ты, Андрей, проходи вот сюда.

Бастионов не выказал неудовольствия, и пока сделал несколько шагов к столу, Павел Петрович успел наметанным взглядом определить: Бастионов уверен в себе. Значит, не знает о бежевой папочке. Или… Мысль сработала мгновенно: нет, все знает, иначе бы не явился, и сейчас непременно нанесет ответный удар. Такое для Павла Петровича разгадать было нетрудно, все-таки многолетняя тренировка, и пока Бастионов садился, чуть поддернув брюки на коленях, откидываясь на спинку кресла, Павел Петрович успел собраться, чтобы не быть застигнутым врасплох.

— Я пришел с предложением, — начал Бастионов. — Дело в том, что три часа назад меня окончательно утвердили первым замом Фролова.

Да, несмотря ни на что, Бастионов все же был учеником Павла Петровича, а он всегда считал: оппонента прежде всего надо ошарашить, тогда все пойдет легче. Но Павел Петрович знал и другое: получив удар, ни в коем случае нельзя показывать, что противник достиг цели. Поэтому он спросил как о чем-то обыденном:

— Ну и какое предложение?