Ночные туманы — страница 23 из 47

Но он был так искренне рад мне и так подробно рапортовал о каждом из нашей команды, что я расцеловал его в колючие усы.

Меня настигла сестра Маргарита и, отчитывая, как школьника, повела в госпиталь.

Мой сосед по палате целыми днями читал «Овода».

Книжка была затрепана, листы ее обгорели. Эту книжку, очевидно очень любимую, он привез с собой. На ней сохранился даже штамп Морской библиотеки.

Мне почему-то подумалось, что, может, и я когда-то, зайдя в торжественно-тихий зал, брал с полки именно эту книжку. Она и тогда была изрядно потрепанной, Я всегда размышлял над ней, восторгаясь хладнокровием человека, командовавшего своим расстрелом: «Ну, молодцы! Эй вы там, на левом фланге, держите выше ружья! Все прицелились?» Овод учил нас мужеству.

А теперь вместо торжественно-молчаливой библиотеки там, в Севастополе, остались обугленные стены и, быть может, из всех тысяч книг уцелела только одна, обожженная, зачитанная сотнями моряков.

И опять показалось непростительной подлостью жить так далеко от войны…

Газету «Красный черноморец» привозили сюда гидросамолеты и «кукурузники». В ней говорилось, что мы вернемся в Севастополь.

В госпитале появился поэт Алымов. В кителе, насквозь пропитанном пылью руин Севастополя, он читал в столовой о море, шумящем за кормой корабля:

…Клятву даем:

Севастополь вернем!

Севастополь был

И будет советским!

И тогда:

Встречай, Севастополь, орлов Черноморья,

Навеки прославивших город родной!

Как-то, придя ко мне, Сева порадовал:

— Ну, Серега, довольно тебе прохлаждаться. Я доказал, что тебя пора выписывать. Ремонт заканчиваем; идем в новую базу.

Я сбросил осточертевший халат, надел китель, вонявший карболкой, и отправился навестить отца. День был праздничный, и я нашел его дома. Из окна доносились дикие, похожие на рев тигра звуки. Отец в гимнастерке с расстегнутым воротом сидел в неубранной и захламленной комнате против подростка-аджарца. Они трубили дуэт из «Роберта-дьявола». Отец нашел-таки мне заместителя! Он встретил меня без особого энтузиазма — я помешал ему музицировать. Старик поседел, съежился, очень усох, но все еще служил капельмейстером в тыловом пехотном полку. Пятнадцатилетний аджарец был его пасынком.

Вошла толстая, неопрятная женщина лет сорока. Узнав, кто я, расчувствовалась, угостила меня чем-то пряным и острым и выставила молодое сиреневое вино. Отец пил его стакан за стаканом, как воду.

Я сказал, что снова ухожу воевать. Глаза моего сводного брата загорелись упорным желанием идти со мной вместе. Когда я уходил, он выскочил за мной во дворик и стал торопливо умолять, чтобы я взял его на свой катер.

Я понял: он хочет сбежать от трубы, от отчима, от дуэтов из «Роберта-дьявола». Я отказал. Он заплакал. Может быть, он и в самом деле хотел воевать? Этого я никогда не узнал. Отец вскоре умер от рака горла. Мачеха сообщила мне 6 его смерти через штаб Черноморского флота. Ни ее, ни ее сына я никогда потом не встречал.

Вечером, перед тем как стемнело, мы уходили в новую базу. Мы горячо благодарили Мефодия Гаврилыча, Аристарха Титова и их подручных. Благодарили и Шуpочку.

Звезды алели на катерных рубках.

И было чувство свободы, не связанной больше ничем — ни врачебными предписаниями, ни дверью палаты, ни суровым взором сестры Маргариты, с которой, впрочем, расстались мы дружески. Я крепко пожал ее сухую, жилистую, не женскую руку.

Мы отходили. Причал отодвинулся, и все стало смутным — люди, пакгаузы, небрежно затемненные здания на набережной. Мы вышли из бухты в открытое море.

Нас охватила необъятная темнота. За работу, довольно бездельничать!

Куда нас пошлют? В Новороссийскую бухту? К берегам Крыма? Я отвечу «Есть!» на любой приказ, выполню любое задание. В этом смысл моего существования, вся моя жизнь, жизнь моряка, офицера и, прежде всего, коммуниста.

Глава двадцатая

Мы жили в болотах Колхиды, в устье речки со странным названием Хопи. Базой нашей был отживший свой век пароход. Он был просторен, с небольшими каютами первых двух классов, где располагались мы, приходя с моря. В салоне у переборки стояло дряхлое пианино.

Пароход был искусно замаскирован тысячами ветвей, срезанных краснофлотцами в лесу, и походил на зеленый шатер. Даже сходни были замаскированы. С воздуха ничего не было заметно.

Речка заросла тиной, а над болотистыми берегами клубился густой туман, и лягушки задавали такие пронзительные концерты, что настоящее название деревушки было прочно забыто. Сева назвал ее «Квакенбурт», и это наименование так за ней и осталось.

Нам бы очутиться здесь лет двадцать с лишком назад, когда мы, мальчишки, жаждали фантастических приключений. Уж тут наверняка кишели в те времена и змеи, и всякие гады, а в лесу запросто разгуливали рыси и барсы!

В деревушке жили мингрельцы, трудолюбивый и гостеприимный народ. Их домики стояли высоко приподнятые на сваях. Катера оглушительным гулом моторов распугивали рыбу. Неделями лил густой теплый дождь, мы перестали его замечать. Не обращали внимания и на рык «юнкерсов», пролетавших на очередную бомбежку. По «юнкерсам» не стреляли. Это открыло бы нашу стоянку.

И зенитки бездействовали, зенитчики отчаянно скучали, а «юнкерсы» летели туда, где их встречал отпор кораблей. Мы каждый раз слышали грозный раскат их могучих орудий.

В узенькие каюты почти никогда не заглядывало солнце; когда электричество не затухало, оно служило исправно. В ленинской каюте висела стенная газета «Катерник».

В ней под фотографией бешено несущегося катера можно было прочесть новости нашего соединения.

— Мне нравится «Катерник», — говорил Сева. — Нет пустых фраз, шапкозакидательских деклараций. Я вижу, наши соратники не сидят тут без дела. Смотри-ка: под носом у противника поставили мины, не вызвав никаких подозрений. Высадили десант без потерь. Двое не вернулись из операции… Он призадумался. — Я хотел бы всегда возвращаться…

— Я тоже…

— Ну а теперь пойдем к капитану первого ранга и напомним ему о себе. Я не собираюсь тут околачиваться без дела…

Дело нашлось.

Уже на следующий день мы погрузили мины и ночью вышли их ставить на путях чужих кораблей. То и дело приходилось приглушать моторы, прислушиваться.

Команды подавали почти шепотом: «Правая! Левая!» — и я слышал шепотом же подаваемые ответы: «Есть, правая! Есть, левая!». Стакан Стаканыч, можно было подумать, всю жизнь занимался постановкой мин. Он был спокойнее всех, хотя и лучше всех знал, что будет, если нас обнаружат. Мы вернулись, заслужив похвалу капитана первого ранга.

Вскоре разведка донесла, что на поставленных нами минах подорвались два вражеских транспорта.

Мы обедали в уютной кают-компании с квадратными окнами, среди веселых и славных ребят. Они острили, шутили, смеялись, играли на дряхленьком пианино «Прощай, любимый город», «Землянку» и еще какую-то веселую песню, сочиненную ими самими. Приди сюда кто посторонний, он бы ни за что не поверил, что эти люди сегодня ночью пойдут очень далеко и неизвестно, вернутся ли.

В каюте глухо гудел вентилятор, поскрипывали переборки, койка была мягка и уютна, на ней снились сны, далекие от войны. И вдруг — короткий стук в дверь, приглашение к капитану первого ранга и новое задание, еще более сложное и опасное.

Мы должны были проникнуть в один из вражеских портов. Там погружались на транспорты гитлеровские солдаты; придя с позиции, отдыхали подводные лодки.

Туда привозили снаряды. Там же была база торпедных катеров и катеров-«охотников», совершавших набеги на наши морские пути.

Мы неслись с быстротой удивительной.

Пройти мимо тысяч острых глаз наблюдателей, мимо сотен орудий нелегкое дело. Можно встретиться и с подводной лодкой врага, и с его кораблем. С прибрежных аэродромов могут подняться бомбардировщики.

Катера срезали угол к Южному берегу Крыма.

Вот и маяк, вытянувшийся острой белой иглой, темный мол, бухта, похожая на подкову, набережная, белые здания на холмах.

У входа в порт сонно покачивались сторожевые катера. Катер Гущина взял курс на проход среди бонов. Катера не открыли огонь, но над морем взлетела ракета.

От нас требовали опознавательные. Сева выдал что-то чрезвычайно сумбурное. Важно было выиграть время; пусть поломают головы, пытаясь расшифровать непонятное.

У пирса торчала серая рубка подводной лодки. В глубине бухты разгружалась баржа. Подальше прижались друг к другу несколько катеров на покое.

Катер Гущина был уже в бухте: Я видел, как он подскочил: торпеды вырвались из аппаратов. Пирс и весь порт окутало дымом. Бесформенная мертвая глыба — вот все, что осталось от подводного корабля…

Теперь и мой катер на полном ходу влетел в бухту.

Торпедный залп по складам, почти не видным в дыму…

Мы все же были подбиты. Моторы наши заглохли.

И тогда Сева, уже уходивший, развернулся и подошел к нам. Он нас не оставил в беде… Он скрыл нас густой дымовой завесой, лавировал, отбиваясь от наседавших «охотников». А мы тем временем исправляли моторы…

Наконец я дал знать, что могу следовать в базу.

И мы взяли курс на Кавказ…

И вот среди безбрежного синего моря на палубу вылез наш кок и доложил, как будто не было ни поединка, ни боя:

— Завтрак готов, товарищ командир. Разрешите раздавать?

Мы ели, не отходя от руля, от пулеметов, моторов, торпедных аппаратов. Ели бутерброды с тушенкой и шоколад.

Когда капитан первого ранга встретил наши подбитые катера на причале и я доложил, что Гущин нас не оставил в беде, Сева озлился: «Что же, ты думаешь, я хотел орден на тебе заработать? Или ты полагаешь, что я, как последний трус, отошел бы подальше и, полюбовавшись, как они тебя разделают под орех, отправился бы докладывать, что ты погиб и намять о тебе надолго сохранится в моем и в прочих сердцах? Грош цена такой сволочи, которая видит, как погибает товарищ, и не подает ему руку помощи…»