Но Дина ответила:
– Вполне можно летать. Ориентиры просматриваются.
Командир полка и представитель из дивизии переглянулись.
Бершанская знала, что Дина будет докладывать именно так. Потому что не в ее характере было пасовать перед трудностями. Такая уж она, Дина Никулина, командир эскадрильи. Чем сложнее, чем опаснее обстановка, тем сильнее в ней желание бороться и победить. Год назад на Кубани она совершила почти невозможное. Вряд ли кто-нибудь другой смог бы выйти из того безнадежного положения, в котором она оказалась. Внизу – враг, мотор не работает, самолет горит… Из пробитого бака хлещет бензин, заливая глубокую рану в ноге. Штурман Леля Радчикова, тяжело раненная, без сознания. Но Дина не растерялась ни на секунду. Она сумела отчаянным скольжением сбить пламя, дотянуть до линии фронта и в темноте посадить машину у самой обочины дороги, чтобы их быстрее нашли…
Теперь она стояла перед Бершанской и утверждала, что в нелетную погоду летать можно.
– Конечно, трудно, но можно, – сказала она, переводя взгляд с командира полка на представителя дивизии, а потом снова на Бершанскую.
– Видите ли, товарищ майор, – обратилась Бершанская к Дине подчеркнуто официально, – в мужских полках разведчики погоды доложили, что погода нелетная…
Она выдержала паузу и добавила:
– …и что летать нельзя.
Дина почувствовала, что Бершанская не решается сделать окончательный вывод. Действительно, из шести полков только в женском полку разведчик погоды докладывает, что лететь на задание можно.
– Я дошла до самой цели. Там высота облачности такая же, как и здесь, – настаивала Дина.
Она не хотела отступать. Как раз в это время включился приводной прожектор, и все невольно повернулись, глядя на луч, уткнувшийся в толщу облаков.
– Да-а-а… – неопределенно протянул представитель из дивизии, высокий, сутуловатый полковник.
Очевидно, этим неопределенным «да-а-а» он не только выражал свое удивление, но главным образом хотел дать понять, что он не желает ни во что вмешиваться и тем более – ни за что отвечать.
– Ну что ж, – сказала Бершанская, видимо приняв наконец решение, – будем работать. Я сообщу выше.
Последние слова она произнесла скорее для представителя из дивизии. Пусть он не чувствует себя хоть сколько-нибудь ответственным за ее действия.
– Командиры эскадрилий, выделите для полетов наиболее опытные экипажи.
Дина, застегивая на ходу шлем, называла фамилии летчиков своей эскадрильи, которые должны были лететь на задание.
Спустя минуту она уже выруливала для взлета. За ней, с интервалом в две минуты, стали взлетать остальные.
В воздухе было черным-черно. Лететь приходилось вслепую, ничего не видя впереди. К счастью, мы хорошо знали район Севастополя, и даже редкие ориентиры, которые просматривались вертикально, очень нам помогали.
Мы бомбили огневые позиции на подступах к Севастополю. На земле шла интенсивная перестрелка. Часто наши войска, заслышав рокот По-2, начинали стрелять по вражеским огневым точкам, указывая нам цели. Бомбы рвались на земле с оглушительным грохотом, и самолет подбрасывало взрывной волной.
Погода и в самом деле была не подходящая для полетов. Высота облачности – меньше минимальной, при которой разрешалось бомбить, если считаться с инструкциями. И при других обстоятельствах Дина, вероятно, не решилась бы так смело заявить о том, что летать можно. Но то при других…
А в условиях, когда наш полк перешел в состав Четвертого Украинского фронта, вошел в новую воздушную армию и в новую дивизию, в этих условиях нельзя было не летать. К нам снова присматривались, иногда поглядывали с недоверием.
Встречаясь с нами, летчики мужских полков, входивших в дивизию, хвастались тем, что сражались под Сталинградом: «Мы сталинградцы…», «Когда мы бомбили фашистов в городе…», «Высота? Да мы – бреющим…»
Однако после этой нелетной ночи летчики-мужчины попритихли. Встречая нас, они уже не задирали нос. И говорили другое: «Конечно, у вас же опыт какой! Вам приходилось летать и в горах, и в туманы, и над морем…»
Угнали в Германию
Просторное село раскинулось на правом, высоком, берегу Днепра. Хатки-мазанки, стройные тополя, колодцы с журавлями.
Отсюда, с крутого холма, далеко виден Днепр. Видно, как изгибается русло реки, как, сделав большую излучину, скрывается за возвышением. А по ту сторону, где берег пологий, тянутся бескрайние поля, светлеют хатками села. Простор, какой бывает только в украинских степях!
В этом селе у нас остановка. Полк перелетает из Крыма в Белоруссию, на другой фронт.
В хате, где мы с Ирой остановились, очень чисто и очень тихо. Кроме хозяйки, молчаливой женщины средних лет, – никого. Мерно тикают ходики над столом. Со стены смотрит лихой парень с усами. Рядом – еще фотография: тот же усач и гладко причесанная девушка, очень похожая на хозяйку. Это, конечно, она. Тогда ей было, наверное, лет двадцать. Между этими фотографиями, чуть пониже, третья. На ней та же девушка, только лицо покруглей, да брови над веселыми глазами поразмашистей. В уголках полных губ – еле заметная улыбка. Она? Или дочка, может быть?
Хозяйка неслышно ходит по дому, печально смотрит из-под платка, низко надвинутого на лоб. На худом лице – большие испуганные глаза. Скупо, в нескольких словах рассказывает о себе. Мужа убили на войне. Восемнадцатилетнюю дочку угнали в Германию.
Угнали… Раньше о людях так не говорили. Она произносит это слово привычно просто, как будто только оно и годится.
Молча она достает из комода несколько почтовых открыток. Протягивает нам. Из далекой неметчины, от дочки Нади. А дочка пишет, что с утра до ночи батрачит на ферме под Лейпцигом, что сердце разрывается от тоски по дому, по родному краю. Каждая открытка начинается словами: «Мамо моя рiднесенька!»…
Я невольно поднимаю голову и снова смотрю на фотографию девушки с темными бровями-крыльями. Только теперь мне кажется, что улыбки на ее губах уже нет и в глазах – слезы. И я вдруг живо представляю себе, как она, упав на солому, плачет там, одна, в неволе, вспоминая мать, и эту хату, и Днепр…
Пока мы читаем, женщина выходит из комнаты. Потом возвращается с заплаканными глазами и прячет открытки в комод, бережно завернув их в белый платочек. Садится с нами. Некоторое время мы молчим. Ира и я сидим подавленные, не зная, где найти такие слова, которые могли бы утешить бедную женщину. Нет таких слов. И все же Ира говорит глуховатым, каким-то чужим голосом:
– Еще немножко потерпите. Скоро войне конец. И тогда дочка вернется, все будет хорошо…
Почему-то нам неловко, словно и мы виноваты в том, что фашисты угнали Надю. В комнате невыносимо громко тикают ходики. Я смотрю в окно. Там течет серебристый Днепр, над ним – белесое небо. В конце улицы медленно поворачивается журавль. По тропинке идет девушка в белом платочке, с ведрами на коромысле.
А Надя – под Лейпцигом…
– Все будет хорошо, – повторяет Ира.
Женщина кивает, соглашаясь. Но глаз не поднимает. Смотрит вниз, на яркий василек, вышитый на скатерти. Задумчиво гладит пальцем синий цветок, тяжело вздыхает. И все же мы чувствуем, что на душе у нее стало легче. И она благодарна нам.
Глупые, глупые девчонки…
Небо постепенно бледнело. Тускнела луна, и острые зазубрины ее неровного, будто обломленного края постепенно сглаживались. Последние самолеты, устало рокоча, возвращались с боевого задания.
Выключив мотор, я еще немного посидела в кабине, откинув голову на спинку кресла и закрыв глаза. Вылезать не хотелось: для этого нужно было сделать усилие.
– Наташа, пойдем? – позвала Нина.
Она стояла у самолета и ждала меня. Раз, два… три! Я быстро поднялась с кресла – первое усилие сделано…
Мы направились к старту. Возле небольшого вагончика, который служил нам КП, собрались девушки. Сидели на траве, ждали возвращения последнего самолета.
Нина вошла в вагончик, а я осталась у двери. Поболтать. В раскрытую дверь я видела, как она показывала что-то на карте начальнику штаба Ракобольской. А начштаба смотрела то на карту, то на Нину и кивала, изо всех сил стараясь пошире раскрыть слипавшиеся веки.
Девушки переговаривались, обмениваясь впечатлениями от полетов. Некоторые дремали. Самолет, на котором улетели Катя Олейник и Оля Яковлева, задерживался.
Худякова, круглолицая, румяная летчица, сегодня говорила много и громче всех. После трудных полетов она была возбуждена.
– Жигули, это ты во втором вылете бомбила вслед за мной?
– Угу, я.
Жека на мгновение приоткрыла глаза и снова закрыла. Она сидела, удобно поджав колени и опершись о чью-то спину.
– Ну, спасибо тебе. Прямо по пулемету ударила! Я уже думала, не выберусь живая!..
– Угу, – опять сказала Жека, продолжая дремать.
– Прожекторы сразу переключились на тебя, а я тут же улизнула.
Жека поежилась, сунула руки поглубже в рукава комбинезона и сидела так, свернувшись шариком, не открывая глаз. Будто хотела сказать: «Да, я ударила прямо по пулемету. И мой самолет схватили. Ну и что? А сейчас не мешайте: мне хочется спать…»
Из вагончика высунула голову начштаба:
– Не видно еще?
С тревогой в глазах она посмотрела на светлое небо, прислушалась. Потом перевела взгляд на сидящих, на спящую Жеку.
– Уже минут на двадцать задерживаются… Может, начнете разруливать по стоянкам?
– Нет-нет, подождем еще. Сейчас вернутся, – уверенно сказала Худякова.
Но Катя Олейник и Оля Яковлева все не возвращались.
Мы прозвали их Стара́ и Мала́. Потому что Катя, девушка с мягким украинским юмором, обращалась к подругам не иначе как: «А ну, Стара́, скажи…» или: «Как думаешь, Стара́…» Штурмана же своего Оленьку называла Мала́. Плотная, большеглазая Катя была всего на два года старше Оленьки, маленькой, изящной девушки с милой, застенчивой улыбкой.
Вдали на дороге показалась машина. Свернув, она помчалась прямо по полю, подпрыгивая и погромыхивая. Ехал Ваня, шофер из батальона обслуживания. Он водил машину с таким видом, как будто это был не обыкновенный грузовик, а шикарный лимузин. Резко затормозив, Ваня затем эффектно остановил машину и не спеша вышел с важным видом. Но сразу же щеки его порозовели, и он смущенно сказал: