Поедая свою огненную похлебку, Кишо кое-что рассказал о своем детстве. Голодали они здорово, особенно во время войны. Отец ростом был невелик, а ел, как дракон. А тогда ведь все было по карточкам. Он даже и детские порции съедал. Однажды умял целиком громадную вареную тыкву вместе с хвостиком, а им не дал даже понюхать. Дети росли слабенькими, качались от голода на улицах Банишоры. И назло своему неграмотному отцу все, как один, отлично учились.
— Не умри он, мы все бы погибли! — закончил Кишо севшим от перца голосом. — Он бы и нас сожрал в конце концов.
— Отчего же он умер?
— Кто его знает? Бабка моя говорила — пуп у него размотался. Пуп не пуп — все равно! — Кито горько усмехнулся. — Помню только, что память у него была потрясающая. Грамоты не знал, а шпарил наизусть все Священное писание. Я в него.
— Не похоже! — скептически заметил Сашо. — Кто тебя вчера отвел домой, помнишь?
— И правда, не помню… Знаю только, что проснулся я в семь часов, пришел сюда и за полтора часа наладил три автомата… Другой бы копался с ними три недели.
— Но ты отдаешь себе отчет, что эта твоя работа временная?
— Почему это временная?
— Потому что твой бельгиец завтра же может отсюда выкатиться, ты и останешься не солоно хлебавши.
— Я же тебе говорил, что автоматы останутся здесь… Должен же кто-нибудь их чинить.
— Не будь наивным! — мрачно оборвал его Сашо. — Не успеешь оглянуться, как на твое место назначат какого-нибудь водопроводчика. Особенно, если тот свояк директора.
— Мне все равно, — раздраженно ответил Кишо. — Я специалист, и руки у меня золотые. Да я по два цветных телевизора в день чинить буду и стану зарабатывать побольше твоего дяди.
Сашо прекрасно знал — это была чистая правда. Не нужны ему будут ни вывеска, ни разрешение. Даже налогов можно не платить. Каждый клиент изо всех сил будет стараться прикрыть его собственной грудью — легко ли найти техника по цветным телевизорам? А этот — снимешь трубочку и, пожалте, — он тут! Любезный, воспитанный, анекдотик расскажет, даже в бридж или покер компанию может составить. Да его на руках будут носить, в Государственный совет петицию подадут, если с ним что случится.
— И все же университет есть университет, — нехотя возразил он. — Не хлебом единым…
Кишо сердито отшвырнул ложку, лицо его побагровело — то ли от перца, то ли от злости.
— Слушай ты, глупец! Ты согласился бы всю жизнь сидеть на ассистентской зарплате?
— Почему всю жизнь?
— Вот и я спрашиваю: почему?.. Что я — недоучка, глуп, бездарен? Почему каждый может меня топтать?
На этом их разговор и кончился. Кишо вернулся в «Луна-парк» взглянуть на свои владения, Сашо отправился домой. Там никого не было — тем лучше. Но зато центральное отопление почему-то оказалось выключенным. Вечная история — в мае шпарило как ненормальное, видно, наработалось и за ноябрь. Сашо задернул шторы, укрылся двумя одеялами. Через полминуты он уже крепко слал, как человек с абсолютно чистой совестью.
Когда он наконец проснулся, в комнате было холодно и сумрачно. Невозможно было понять — утро сейчас или вечер. Он чувствовал себя совершенно опустошенным, какая-то печаль, неприятное ощущение бессмысленности всего происходящего сжимало сердце. Сашо огорченно зевнул, рассеянно почесал между лопатками и включил телевизор. Засветился белый экран, и, когда изображение выплыло из небытия, он с изумлением увидел показанную крупным планом голову Донки. Она выглядела как обычно, только незнакомая прическа с длинными локонами делала ее похожей на какого-нибудь средневекового лорд-мэра. И говорила она отчетливо, старательно, не терпящим возражения тоном. Когда камера отдалилась, он увидел жюри — видимо, показывали какую-нибудь телевизионную викторину. Судьи, как один, подняли руки с пятерками. А когда показали большое табло, Сашо убедился, что Донка по всем показателям идет на первом месте. Еще бы ей не быть первой — среди прочей мелюзги она казалась особенно высокой и внушительной, ни дать ни взять какая-нибудь черногорская княгиня. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, и смотрела она прямо ему в глаза, словно хотела сказать: «Смотри, болван, не одна Криста есть на белом свете!» Сашо вздохнул и выключил телевизор,
Все в том же кислом настроении он поплелся на кухню. Матери дома не было — наверное, демонстрировала соседкам свои пропахшие нафталином туалеты. Холодильник тоже был пуст, да и с чего ему быть полным, он-то ничего не приносит в дом. Мать неплохо питалась у дяди, вполне могла обходиться без ужина. Он снова вздохнул — разве это жизнь! Ни денег, ни службы, ни еды, ни подружки. Даже с любовницей поссорился. Что делать? Может, пропить последние левы? Или сходить все-таки в «Варшаву» — вдруг она одумалась, эта дурочка.
Через полчаса он уже сидел в «Варшаве» с высоким бокалом сиропа и весело скалил зубы. Напротив сидела Криста в самом лучшем расположении духа.
3
Наутро в окно кабинета он увидел безнадежно серый, без единого светлого лучика день. Улицы тоже были пустынны, только какой-то человек в мятой широкополой шляпе шагал, погруженный по пояс в редкий туман и, казалось, собирался нырнуть в него, как в бассейн. И все же академик не испытывал никакого уныния. Если и было что неприятное, так это чувство вины, да, вины, и не перед кем-нибудь, а перед этим мальчишкой-племянником. Все, что он вчера ему наговорил…
— Михаил! — окликнула его из другой комнаты сестра.
— Что тебе? — промычал он под нос.
— Иди завтракать!
Что-то тираническое стало появляться в ее голосе, какие-то еще неокрепшие повелительные нотки, которые, хотя и отдаленно, напоминали ему голос отца. Этот властный урумовский голос все еще жил в нем, вернее в его воспоминаниях и, как он считал, больше нигде. Он очень бы поразился, если б узнал, что отцовские интонации звучат иногда и в его голосе, острые и холодные, как лезвие. Сам себя он считал кротким и терпеливым человеком, хотя и не лишенным чувства собственного достоинства. Чувствуя себя именно таким, он поплелся на кухню, но в холле его остановила сестра.
— Шлепанцы! — сказала она строго.
При жене он всегда ходил по дому в ботинках, а когда оставался один в кабинете — просто в носках. Академик вздохнул и покорно вернулся назад. Вот уже два-три месяца его сестра как одержимая драила красноватый буковый паркет, злилась, что не может довести его до полного блеска, но сдаваться все-таки не хотела. Чтобы сохранить пол в возможно более приличном виде, она купила брату шлепанцы, а для себя нашла где-то войлочные тапки, настолько разношенные и неудобные, что ходила она в них, как гусыня. Вскоре академик уже сидел за своим кофе и поджаренными ломтиками хлеба с маслинами и маргарином, до которых сестра снисходительно его допустила. «…Все, что мальчик вчера сказал, — чистая правда! — думал он. — Парень на редкость толковый, ничего не скажешь. Разве можно сравнить с ним кого-нибудь из своих ближайших сотрудников? Нет, разумеется!»
— Ученый, называется, — сказала сестра. — Не видишь даже, что ешь.
— Это неважно, — промычал он.
— Важно!.. Посмотри, на кого ты стал похож. Святой!
Будь она точнее, то сказала бы, что он похож на святого-малярика. Все последние месяцы глаза его горели лихорадочным блеском, но она не понимала, что это не говорит ни о голодании, ни о болезни. В ее брате вдруг вспыхнул какой-то новый огонь, таинственный и непонятный ему самому.
Через полчаса он уже шагал к институту, прижав к губам носовой платок. Туман слегка рассеялся, и сейчас его клочья висели на голых ветвях деревьев, грязные и серые, как мокрое бедняцкое белье. Все равно, лучше поменьше ездить в машине, кроме, может быть, самых важных и спешных случаев. Движение, движение — это все. Это даже больше, чем цели, которые умирают, как только их достигнешь. Но насколько еще заряжена движением его собственная человеческая машина? Да, надо как-то устроить парня. А если ему так уж важны принципы, так ведь и тут есть выход. Он возьмет Сашо к себе, а потом подаст в отставку. Судя по его первым шагам, Сашо лучше него сумеет повести работу.
Дойдя до Полиграфического комбината, академик с досадой спохватился, что придется идти назад. Вот уже год, как его институт переехал в новое здание, а он, словно старый цирковой конь, все еще продолжает кружить вокруг старого манежа. Академик никак не мог привыкнуть к этому новому зданию с его линолеумом и гулкими стенами, с этими проклятыми стонущими лифтами, которые так часто застревают между этажами. Ему не нравился даже его кабинет, хотя он и был довольно просторным. В старом, массивном, словно крепость, здании окна были узкими и неудобными, с огромными чугунными шпингалетами и укрепленными замазкой стеклами. Но из этих окон в его кабинет целых три десятилетия врывались ветви большущего старого вяза, которые каждую осень приходилось обрезать. А какие чарующие там были весны! Солнечный свет, процеженный сквозь листву, заполнял кабинет сквозным зеленоватым сиянием, словно дно речного омута. И какие-то птицы по утрам распевали в этих ветвях — невидимые и сладкоголосые — с ранней весны до позднего лета. Время от времени они выпархивали из листвы — желтенькие, сизые, пестрые, — но какие из них поют, никто не знал. Иногда академик спрашивал какого-нибудь доцента, старшего или младшего научного сотрудника: «Скажите, ради бога, что это за пичуга, которая так неутомимо поет для нас?» А те только пожимали плечами и удивленно смотрели на него — никакого пения они не слышали. Наконец это стало его раздражать — ну и биологи, не могут распознать самой простой птицы. Однажды ему пришло в голову спросить уборщицу. Та секунду прислушивалась и сказала:
— Дрозд.
— Ну конечно же! — обрадовался академик. — Конечно, дрозд. Покажи-ка мне его.
Но только через четверть часа ему удалось разглядеть притаившегося в листве маленького певца. А теперь вместо вяза из его окна виднелся какой-то ржавый башенный кран, протянувший свои длинный клюв к верхнему этажу строящегося дома. Кран напоминал огромного аиста, который вот-вот склюнет кого-нибудь из этих человечьих кузнечиков, прыгающих по стройке в своих желтых пластмассовых касках.