Ну, вот мои родные! Вчера к вечеру прибыли с Толей в Москву. <…> Без пропуска, Толька трясся, что снимут с поезда, и потому всю дорогу пролежала под его шинелью, дабы иметь военный вид. Задержали меня в Москве в ГПУ на вокзале, но и тут выпустили. Ехали всяко, и на грузовике, и пешком, тащили вещи километра 2, на вокзале меня отогревали в куче сваленных тулупов, и бесплацкартном вагоне холодном, и в плацкартном, и, наконец, в международном отсыпались ночь и день!!! Толя получил командировку до 18.12. Дел масса, должен издать книгу стихов и др. дела международные. Я с сегодняшнего дня начинаю узнавать, как вызвать отца. Будут приложены все усилия, но пока ничего не знаю.
В Москве очень голодно – никаких сказочных пайков детям в военкоматах не дают. На рынке картошка 50–60 р. кг, морковь, свекла, тоже. Капуста – 40–45. Мясо – 300 р. Масло – 800 р. Сахар – юоо. Хлеб – 120–130 р.[264]
Разговоры. Настроения. Слухи
25 сентября 1942 года Вс. Иванов написал в своем дневнике:
Все говорят о возможности налетов на Ташкент. Агитаторша сказала, что “Ташкент – прифронтовой город”. В домах чувствуется, что привыкшие к эвакуации уже собирают чемоданы[265].
В то время, когда наши войска все более сдавали позиции, а эвакуированные только начинали заселять клетушки комнат, по Ташкенту ползли разговоры о том, что необходимо учить английский язык. Что Узбекистан, скорее всего, отделится от России и станет англо-американской колонией.
Те, кто знал по рассказам или сам прошел через эмиграцию, говорили об ощущении от Ташкента “как последнего корабля на Константинополь”, на котором еще недавно оказались тысячи бегущих от советской власти людей.
Возможно, это были всего-навсего панические слухи, но они с неизбежностью появлялись в том вакууме, в котором находились миллионы людей, не знающих, что происходит на самом деле. Вс. Иванов, напряженно пытающийся разобраться в происходящем, с тоской отметил в дневнике, что все ждут какого-то чуда, надеются на сверхъестественные обстоятельства.
Неудивительно, что писателей в самые напряженные дни немецкого наступления охватывало раскаяние за прежнюю фальшь, за приукрашивание действительности, за чудовищные 1930-е годы. Они уже откровенно говорят друг другу, что неудачи на фронтах происходят из-за потоков лжи, в которых утонула страна. Никто не знает, что происходит в городах, где остались их друзья и близкие, что со страной, что с властью, как она функционирует.
Вс. Иванов горько признавался себе в дневнике от 22 июня 1942 года:
Много лет уже мы только хлопали в ладоши, когда нам какой-нибудь Фадеев устно преподносил передовую “Правды”. Это было все знание мира, причем если мы пытались высказать это в литературе, то нам говорили, что мы плохо знаем жизнь. К сожалению, мы слишком хорошо знаем ее – и поэтому не в состоянии были ни мыслить, ни говорить. Сейчас, оглушенные резким ударом молота войны по голове, мы пытаемся мыслить – и едва мы хотим высказать эти мысли, нас называют “пессимистами”, подразумевая под этим контрреволюционеров и паникеров. Мы отучились спорить, убеждать. Мы или молчим, или рычим друг на друга, или сажаем друг друга в тюрьму, одно пребывание в которой уже является правом[266].
Начинается время больших разговоров; только общаясь друг с другом, можно было почувствовать, понять, кто думает так же, а кто по-другому, а кому вообще все безразлично. Разговоры, как и прежде в России, были основным способом для интеллигенции понимания самой себя. Мура, внимательно наблюдавшего за писателями, их суждения смешили и раздражали.
Интеллигенция советская удивительна своей неустойчивостью, – замечает Мур в своем дневнике, – способностью к панике, животному страху перед действительностью. Огромное большинство вешает носы при ухудшении военного положения. Все они вскормлены советской властью, все они получают от нее деньги – без нее они почти наверняка никогда бы не жили так, как живут сейчас. И вот они боятся, как бы ранения, ей нанесенные, не коснулись бы их. Все боятся за себя. В случае поражения что будет в Узбекистане? Все говорят, что “начнется резня”. Резать будут узбеки, резать будут русских и евреев[267].
К сожалению, разговоры о еврейских погромах звучали постоянно. Обыватели упорно обвиняли евреев в том, что война произошла из-за них. Вс. Иванов в своих дневниках приводит такой разговор:
Маникюрша, еврейка, у которой двое детей, сказала в воскресенье Тамаре:
– Евреев всех надо перерезать. И меня. И моих детей. Если бы не евреи, войны бы не было.
Чисто еврейское самопожертвование. Бедная. Она уже поверила, что война из-за евреев! [268]
Мур продолжал свои рассуждения:
Любопытно отношение интеллигенции к англо-саксонским союзникам. С одной стороны, все говорят о предательстве Англии, наживе Америки, “исконной вражде” этих стран по отношению к СССР. Говорят о “загребании жара”. <… > С другой стороны, наличествует симпатия к этим странам, ибо кто после войны будет “нас” снабжать продовольствием, восстанавливать промышленность? Никому из них не хочется новых пятилеток[269].
17-летний мальчик видел трагическую сущность советской интеллигенции, привыкшей питаться из рук власти и мучительно ищущей этой руки. Но в то же время он так и не понял драму людей, с которыми ему было суждено прожить полтора года. Да, они были уязвимы в своих страхах и словоговорении, но у них, как и у всей советской интеллигенции, не было никакого другого выхода, не было никакого другого способа осмыслить положение вещей: ни в газетах, ни на радио, ни в книгах, – и это делало их абсолютно непохожими на прагматичных западных интеллектуалов.
Теперь напечатаны материалы так называемых спецсообщений НКВД, по которым видно, насколько широко прямые разговоры о судьбе страны захватили советскую интеллектуальную элиту. Материалы подслушанных разговоров показывают, что по-настоящему советских людей в писательских слоях уже нельзя было сыскать. Поэтому удар по интеллигенции после войны был закономерен. Сталин жестоко мстил им всем за разговоры, размышления, надежды, за то, что вообразили себя свободными.
Вот только некоторые из оперативных данных (прослушанных разговоров, доносов и прочего) на писателей, бывших и не бывших в Ташкенте. Специально не приводятся разговоры Пастернака, Пришвина, Сергеева-Ценского и других писателей, с очевидностью недовольных происходящим в стране. Отобраны те, кто привык всегда поддерживать все идущее сверху:
И. Уткин – поэт, бывший троцкист: “Будь это в 1927 году, я был бы очень рад такому положению, какое создалось на фронте сейчас (Уткин имеет в виду невозможность достижения победы силами одной Красной армии). <…>
Нашему государству я предпочитаю Швейцарию. Там хотя бы нет смертной казни, там людям не отрубают голову. Там не вывозят арестантов по сорок эшелонов в отдаленные места, на верную гибель…
У нас такой же страшный режим, как и в Германии… Все и вся задавлено… Мы должны победить немецкий фашизм, а потом победить самих себя… ”
A. Новиков-Прибой – писатель, бывший эсер: “Крестьянину нужно дать послабление в экономике, в развороте его инициативы по части личного хозяйства. Все равно это произойдет в результате войны… Не может одна Россия бесконечно долго стоять в стороне от капиталистических стран, и она придет рано или поздно на этот путь…55
К. Чуковский – писатель: “Скоро нужно ждать еще каких-нибудь решений в угоду нашим хозяевам (союзникам), наша судьба в их руках. Я рад, что начинается новая, разумная эпоха. Она нас научит культуре…55
С. Бонди – профессор-пушкиновед: “Жалею вновь и вновь о происходящих у нас антидемократических сдвигах, наблюдающихся день от дня. Возьмите растущий национальный шовинизм. Чем он вызывается? Прежде всего настроениями в армии – антисемитскими, антинемецкими, анти по отношению ко всем нацменьшинствам, о которых сочиняются легенды, что они недостаточно доблестны, и правительство наше всецело идет навстречу”.
B. Шкловский – писатель, бывший эсер: “Мне бы хотелось сейчас собрать яркое, твердое писательское ядро, как в свое время было вокруг Маяковского, и действительно, по-настоящему осветить и показать войну…
В конце концов мне все надоело, я чувствую, что мне лично никто не верит, у меня нет охоты работать, я устал, и пусть себе все идет так, как идет. Все равно, у нас никто не в силах ничего изменить, если нет указки свыше”.
К. Федин – писатель: “Все русское для меня давно погибло с приходом большевиков; теперь должна наступить новая эпоха, когда народ больше не будет голодать, не будет все с себя снимать, чтобы благоденствовала какая-то кучка людей (большевиков). <…> Я очень боюсь, что после войны все наша литература, которая была до сих пор, будет просто зачеркнута. Нас отучили мыслить. Если посмотреть, что написано за эти два года, то это сплошные восклицательные знаки”.
Н. Погодин – драматург: “… Страшные жизненные уроки, полученные страной и чуть не завершившиеся буквально случайной сдачей Москвы, которую немцы не взяли 15–16 октября 1941 года, просто не поверив в полное отсутствие у нас какой-либо организованности, должны говорить прежде всего об одном: так дальше не может быть, так больше нельзя жить, так мы не выживем”.
Ф. Гладков – писатель: “Подумайте, 25 лет советская власть, а даже до войны люди ходили в лохмотьях, голодали… В таких городах, как Пенза, Ярославль, в 1940 году люди пухли от голода, нельзя было пообедать и достать себе хоть хлеба. Это наводит на очень серьезные мысли: для чего было делать революцию, если через 25 лет люди голодали до войны так же, как голодают теперь… ”