Сама Петровых впоследствии вспоминала в своих заметках:
В эвакуации я была недолго (в эвакуации мне нечем было жить) – с июля 1941 года по сентябрь 1942.
В город Чистополь (Татария) эвакуировались писатели со своими семьями. Это было трагическое и замечательное время. Это было время необычайной душевной сплоченности, единства. Все разобщающее исчезло. Это было время глубокого внимания друг к другу. В Доме Учителя, часто при свете керосиновой лампы, <… > происходили замечательные литературные чтения. Иногда лит<ературные> вечера устраивались в “большом” зале Дома Учителя. <… >
В Чистополе, в Доме Учителя, были и мои чтения. Помню чтение в маленькой комнатке, где в числе других слушали меня Пастернак, Асеев, Щипачев. Помню большой мой вечер. Самым близким человеком был мне в ту пору Б. Л. Пастернак, с которым я была давно, с 1928 г., знакома. Постоянно бывал у меня мой дорогой друг, замечательный поэт Самуил Залманович Галкин. В Чистополе (и только там) я много встречалась и много разговаривала с Н. Н. Асеевым.
Глубокой осенью 1942 года был мой вечер в Союзе писателей в Москве (в “каминной комнате”). На этом вечере также были Пастернак, Асеев, Щипачев, Кайсын Кулиев. Все выступавшие говорили о необходимости издания моей книги, но из этого ничего не вышло. (В 1942 г. я вступила в члены ССП.)[342]
Пастернак делал все, чтобы о ее поэзии стало известно; несколько раз он писал Петру Чагину, который в то время заведовал издательством “Художественная литература”.
2. VIII.42 Дорогой Петр Иванович! Простите, что я Вам часто надоедаю. Я Вам несколько раз писал, но вскользь и, боюсь, неубедительно, о Марии Сергеевне Петровых. Это очень серьезное и выдающееся дарование. Ее чистопольская слава должна была дойти до Вас. Ей надо дать хороший заработок. Я так уверен в ее литературном будущем, также и в смысле матерьяльном, что посоветовал ей бросить грошовую службу здешнего радиодиктора, не рассчитав, как долго будут тянуться почтовые переговоры с Вами и П. Г. Скосыревым о каком-нибудь капитальном и ответственном стихотворном переводе для нее. Ускорьте, пожалуйста, выбор работы для нее, пришлите договор ей на подпись и переведите ей какой-нибудь осязательный аванс. Все это очень важно, и я не знаю, какие подобрать выраженья, чтобы Вы мне поверили, что это случай, заслуживающий немедленного вниманья, нешуточный и незаурядный. Сноситься с ней можно через Чистопольский Союз писателей, а денежно – через УАПП, впрочем, Скосырев знает ее адрес.
Крепко жму Вашу руку. Ответьте, пожалуйста, не откладывая: это ведь вопрос существованья человека достойного и талантливого. Ваш Б. Пастернак[343].
3 сентября 1942 года Пастернак написал Фадееву тоже письмо о Марии Петровых:
Прости, что пишу второпях. Сел я тебе писать собственно не о себе, а о Марии Петровых. Она очень талантливый человек и если бы она жила припеваючи, это было бы только естественно и справедливо, и на пользу всем. Но она очень далека от таких притязаний и удовольствовалась бы, если бы ей жилось хоть мало-мальски сносно. Это надо обязательно устроить. Союз или Чагин должны заключить с ней договор на объемистую и прибыльную переводную работу. Дай, пожалуйста, распоряжение об этом подлежащему отделу[344].
Удивительно, что еще до письма Пастернака Фадеев в августе 1942 года написал к Марии Петровых теплое и дружеское письмо:
Мне удалось познакомиться со многими из Ваших стихов. Не помню, кто показал мне. Стихи Ваши, несомненно, талантливы: они пронизаны подлинным чувством и, несомненно, правдивы. Но им присущ, с моей точки зрения, большой недостаток: на подавляющем большинстве из них нет меты времени. К сожалению, это не дает стихам качества вечности, а, наоборот, делает их похожими на другие стихи, написанные раньше. <…> Мне кажется, что много нового и необыкновенного можно увидеть в Чистополе, только надо уметь и хотеть видеть. Если Вы не возражаете, я прошу Вас прислать в Союз на мое имя все, что Вы написали, и прислать в дальнейшем все, что напишите. С приветом. Ваш А. Фадеев[345].
Письмо по-своему самонадеянно, если учесть, что цикл “Чистополь” обладал именно всеми приметами времени, на отсутствие которого пеняет поэту Фадеев. Но в этом отеческом письме были поразительные строки о том, чтобы Петровых все стихи, которые напишет, посылала Фадееву. Приняла ли Мария Петровых предложение Фадеева и стала ли высылать ему все свои стихотворения, неизвестно. Но известно то, что после войны между ними что-то произошло. И стихотворение Петровых, которое Ахматова назвала жемчужиной русской лирики, “Назначь мне свиданье на этом свете… ” было обращено именно к Фадееву. Но все это будет потом, а пока жизнь идет своим чередом.
Вызов в Москву Марии Петровых пришел 21 сентября 1942 года, из Чистополя Пастернак и Петровых выехали почти в одно и то же время. Книжку ей издать не удалось. Ей было позволено лишь переводить.
Быт Чистополя. Голоса обитателей Лето 1942 года
Наталья Павленко – дочь драматурга Тренева и жена Павленко – жила в Чистополе вместе с отцом. Муж изредка навещал семью. На руках у нее было двое детей и две собаки: огромный дог и мелкая собачка, что крайне изумляло местных жителей. В письме Маргарите Алигер она по-своему описывает чистопольский быт:
Пользуясь безвыходностью положения, мы тут, тем временем, воспитываем в себе качества добротных жен-домохозяек. Мы становимся практичными и хозяйственными. Мы научились на вкус отличать гнилую муку от хорошей. Мы изобретаем печенье из кофейной гущи с отрубями (да, да – факт!). Мы умеем делать студень. <…> Бытовое трудности уже не терзают, как в первое время, ибо мы притерпелись. С продуктами хоть и трудно, но лучше, чем во многих местах.
И еще, главная достопримечательность Чистополя – непечатаемый Пастернак, оттого им обмениваются как ценностью. Поэтому в заключительной части письма она предлагает: “Кстати, хотите последние стихи Пастернака? Они у меня есть, могу Вам прислать”[346].
Пастернак пережил тяжкую зиму в комнате, которая не отапливалась, тепло почти не доходило через открытую дверь кухни. Летом стало легче, он рассказывал Ольге Фрейденберг о своем житье-бытье в Чистополе.
Одно окно у меня на дорогу, за которою большой сад, называемый Парком культуры и отдыха, а другое – в поросший ромашками двор нарсуда, куда часто партиями водят изможденных заключенных, эвакуированных в здешнюю тюрьму из других городов, и где голосят на крик, когда судят кого-нибудь из здешних.
Дорога покрыта толстым слоем черной грязи, выпирающей из-под булыжной мостовой. Здесь редкостная чудотворная почва, чернозем такого качества, что кажется смешанным с угольной пылью, и если бы такую землю трудолюбивому, дисциплинированному населенью, которое бы знало, что оно может, чего оно хочет и чего вправе требовать, любые социальные и экономические задачи были бы разрешены, и в этой Новой Бургундии расцвело бы искусство типа Рабле или Гофман “Щелкунчика”[347].
А сын драматурга Билль-Белоцерковского Вадим в своих мемуарах тоже вспоминает внутренний вид тюрьмы, который открывался ему из окон дома:
Комнаты наши выходили окнами во двор – и мы стали невольными наблюдателями тюремной жизни. Видели, как зэки по двое носили на палках, на плечах котлы с едой и параши, как формировались, приходили и уходили колонны зэков <…> Видел я однажды и как надзиратель бил зэка. Посреди двора стояли три заключенных и надзиратель. Вдруг какая-то судорога прошла по группе, и один зэк упал на грязный снег, надзиратель несколько раз ударил его сапогом. После этого два других заключенных поволокли своего товарища по двору, а надзиратель деловито пошел в другую сторону.
Запомнилась еще широкая улица в сумеречном зимнем свете и приближающаяся широкая черная колонна зэков. Впереди – командиры на конях, по бокам колонны – солдаты в тулупах и валенках с винтовками наперевес, с собаками на поводках. Зэки в жидких бушлатах и ботинках. Звучит команда, и колонна останавливается. Скрипят, открываются ворота – колона начинает втягиваться во двор, замкнутый с четырех сторон школьными домами.
Шла тяжелейшая война, каждый человек был на вес золота, а тут всякий день уходили на восток огромные колонны живой силы, и колоннам этим, казалось, не было конца. Столько в стране было преступников, армии преступников? Все это было дико и непонятно[348].
Девочка Мура Луговская пишет летнюю хронику чистопольской жизни в письмах родным:
21.06.1942<…> Сейчас в Чистополе цветет сирень. Купаться мы перестали, пришла телеграмма из Москвы, чтобы не купаться. Теперь мы подыхаем от жары.
С огородом у нас хорошо, мы уже начали полоть. Вам надо скорей начать сажать, а то у вас ничего не взойдет. Милые мои! Вот уже скоро год как я вас не видела. Как мне хочется вас расцеловать. Но ничего, Хмара сказал, что мы осенью будем дома. Так что будем надеяться на это. А это уже точно, потому что уже сообщили в Литфонд чтобы нас ждали к осени и выписали деньги. Скорей, скорей бы вас увидеть, моих милых и хороших. Увидеть родную комнату, всех родных. <…>.
14.07.1942. Дорогие мои!
Сколько новостей у нас здесь в Чистополе.
1. Здесь пять госпиталей, а скоро будет еще шесть. Сегодня ходили к ним выступать. Ходили и фашевские (фаш это фельдшерская акушерская школа). Раненые были не в доме, а в парке. Этот парк как раз против фаша. Это и не парк, а так что-то вроде большого сквера. Там растет бузина (она уже красная). Есть открытая эстрада. Посреди фонтан. Дорожки посыпаны песком. Когда пройдешь аллейки идет вокруг всего лужок с полевыми цветами. И так значет мы ходили выступать. Таня Никитина играла на бояне. Мы с Людой Рихтер танцевали вальс… Девочки читали стихи. Бойцы нас хвалили.