Наша Поля все это называет гораздо проще, она говорит: “Хозяин дурука валяет”. Вообще она очень смешно говорит – помимо “дурука”, еще “втюг” (вместо утюг), “уши” (вши) и т. д. Фишками она почему-то называет всех актрис[431].
Елена Сергеевна с Сережей ехали в Москву более двух недель. С дороги они посылали смешные открытки и телеграммы.
1 июня 43 года
Ташкент
Жуковская улица дом 54
Луговскому В. А.
Обратный адрес:
что-то между Москвой и Ташкентом. Володя, милый, как дела? Мы устроились хорошо, ты не волнуйся. Тюпа объелась чем-то, и у нее болит живот. Она лежит внизу, а я занимаю полку наверху. Жарко очень и дущ, но, но ничего. Все проходит. “Все в мире суета сует… ” Целую вас всех. Сергей[432].
4 июня 1943 года
Открытка. Обратный адрес: Вагон. Скоро будет Чкалов. 4.06. – часов примерно 6 по московскому времени, 8 по местному. Вагон идет, палец на правой руке завязан – порезала ножом. С соседями полная дружба. Погода серая, холодная. Я в темненьком (коричневом, сером, зеленом) костюме (какое счастье, что его не купили!), в теплом белье. Выхожу на вокзал в оренбургском платке. На предыдущей станции купила много яиц – около сотни, им кило полтора масла сливочного. Истратила все деньги (осталось только 300 рублей) и теперь спокойна. А то все руки чесались. Что-то делается в нашем домике? Что делаешь ты, Дима? Работаешь ли как следует? И все ли вообще так, как нужно? Что тетя Туша? Полька, Яшуша? Пиши мне в Москву скорей. Целую тебя и ты поцелуй от меня всю семейству. Тюпа[433].
От Сергея. 4 июня 1943 года Володя милый!
Как живете? Как поэма, пиши ее обязательно, это замечательная вещь. Едем хорошо. Оба здоровы, жрем много, в Москву приедем толстые. Завтра будем в Куйбышеве. Послали молнию Леонтьеву, чтобы вышел на вокзал. Тюпа шлет тебе поцелуй. Я тоже. Привет всем. Сергей!”
“Телеграмма. Ташкент Жуковская 54 Луговскому Москвы 14.6.43.
ехали очень хорошо прибыли порядке встречены отменно нежно целую обнимаю – тюпа[434]».
В Москве их встретили на вокзале Ольга Бокшанская с мужем Евгением Калужским.
У Елены Сергеевны начиналась другая жизнь.
На балахане Ахматовой. Середина – конец 1943 года
Последние месяцы 1942 года Ахматова вновь балансировала между жизнью и смертью – брюшной тиф. В больнице Ташкентского мединститута (Ташми), куда удалось ее устроить, был приличный уход, она стала поправляться. Наконец она получила письма от сына Левы, который отбыл к марту 1943 года заключение в лагере и устроился в Норильске на работу в экспедицию. Первое она получила в конце 1942 года. Раневская была при этом: “В Ташкенте она получила открытку от сына из отдаленных мест – это было при мне. У нее посинели губы, она стала задыхаться, он писал, что любит ее, спрашивал о своей бабушке, жива ли она? Бабушка – мать Гумилева”[435].
Из Норильска Льву Гумилеву удалось попасть на фронт и с армией дойти до Берлина. “… Во время ее болезни два счастливейших события, – писала в те дни Надежда Мандельштам, – бодрое чудесное письмо от Левы – первое за всю войну <… > – и груды телеграмм и писем от Гаршина, который был вроде мужа, а в разлуке решил, что женился. Это очень хорошо”[436].
В это время между Ахматовой и Гаршиным наметилось полное взаимопонимание, она согласилась взять его фамилию, в письмах они обсуждали детали совместной жизни, квартиру, где будут жить. С тех пор Ахматова открыто стала называть его своим мужем.
17 января 1943 года все испытали огромную радость – пришло известие, что прорвана Ленинградская блокада. Можно было верить в то, что друзья, знакомые, родные завтра не умрут от голода и дождутся их возвращения домой. На балахану, где жила Елена Сергеевна Булгакова, после ее отъезда в конце мая в две небольшие комнатки въехала Ахматова. Одна из комнат была длинная, большая, с окном почти во всю стену. О своем новом жилище Анна Андреевна написала два стихотворения. Одно из них называлось “Хозяйка”. В печатных изданиях оно всегда входило в цикл “Новоселье”.
Посвящено это стихотворение Елене Сергеевне Булгаковой.
Атмосфера дворов, улиц, дома и новой комнаты – преображается в стихи. Здесь есть и тайна бывшей хозяйки, и тайна ее, Ахматовой, обживающей новое пространство, вглядывающейся в тени. Тайна умножается тайной.
Колдунья
В этой горнице колдунья
До меня жила одна:
Тень ее еще видна
Накануне новолунья.
Тень ее еще стоит
У высокого порога,
И уклончиво и строго
На меня она глядит.
Я сама не из таких,
Кто чужим подвластен чарам,
Я сама… Но, впрочем, даром
Тайн не выдаю своих.
Пастернак потом говорил Ахматовой, что за такие стихи в Средние века ее бы сожгли на костре. А она, смеясь, отвечала, что сожгли бы ее еще до написания этих стихов.
Долго я не могла понять, почему Ахматова назвала ее колдуньей, – вспоминала Г. Козловская. – Лишь много поздней я узнала, что в Ташкенте, вместе с Фаиной Георгиевной Раневской, она читала роман “Мастер и Маргарита” Булгакова. И кто знает, быть может, читала в этой самой комнате на балахане. Поэтому у меня память об этом жилище наполнена двойной поэзией о двух женщинах, прекрасных женщинах, в ней обитавших[437].
Однако Николай Гумилев в 1910 году написал об Ахматовой:
Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
А думал – забавницу,
Гадал – своенравницу,
Веселую птицу-певунью.
Может быть, отсюда поэтический и в то же время немного шутливый намек на внутреннюю связь с Еленой Сергеевной Булгаковой: “Я сама… но, впрочем, даром / Тайн не выдаю своих”. Ведь и одну, и другую женщину – их мужья называли колдуньями.
Снеси-ка истому ты
В Днепровские омуты,
На грешную Лысую гору, —
обращался к своей жене Гумилев.
Трудно уже представить себе, как выглядели комнатки наверху, остались ли там придуманные Еленой Сергеевной детали уюта. О “милых выдумках” она написала Татьяне Луговской в Алма-Ату, когда еще жила в Ташкенте:
Прожила у Володи в его отсутствие Паустовская – с неделю. Очень мне понравилась. Разрисовала мне комнатку. Очень остроумно: над кроватью моей с белым покрывалом – на стене нарисовала дорожку – рисунок с покрывала. Потом еще очаровательно – на печке сделана как бы крышка футляра мирленовских духов: тоненькая девушка в пышной юбке, с крестиком на шее. С букетом цветов и корзиной в руках. Фотографии – в рамках, нарисованных на стене. Много милых выдумок[438].
2 июня 1943 года Анна Андреевна писала в Москву своим друзьям Томашевским из своего нового жилища на балахане:
Я болела долго и тяжело. В мае стало легче, но сейчас начинается жара и, значит, погибель. <… > Из Ташкента в Россию двинулась почти вся масса беженцев 1941 г. С Академией наук уезжает юоо человек. Город снова делается провинциальным, сонным и чужим. <…> У меня новый дом, с огромными тополями за решеткой окна, какой-то огромной тихостью и деревянной лесенкой, с которой хорошо смотреть на звезды. Венера в этом году такая, что о ней можно написать поэму. А мою поэму вы получили?[439]
Во втором стихотворении – почти документальная картина нового жилища, дневниковый рассказ о встречах с друзьями, с Козловскими, мужем и женой, которые жили в Ташкенте фактически как ссыльные. Александр Федорович был композитор, он написал музыку к операм, романсам, прологу “Поэмы без героя”, его жена – певица. Ахматова очень любила слушать романсы в ее исполнении.
Как в трапезной – скамейки, стол, окно
С огромною серебряной луною.
Мы кофе пьем и черное вино,
Мы музыкою бредим.
Все равно…
И зацветает ветка над стеною.
В изгнаньи сладость острая была,
Неповторимая, пожалуй, сладость.
Бессмертных роз, сухого винограда
Нам родина пристанище дала.
Слова “Мы музыкою бредим” – об их вечерах, где велись разговоры о музыке, которыми была пронизана “Поэма без героя”. Радость от общения с восточной природой, с людьми, которые окружали ее в избытке, соединялась с “острой сладостью изгнания”.
Ахматова очень чутко реагировала на сияние черного восточного неба и луны, что лежит “ломтем чарджуйской дыни”. Влияние на нее луны началось еще в детстве, и не поэтически, а физически. В 1920-е годы она рассказывала П. Лукницкому (первому биографу Гумилева) о своей странной особенности.
В детстве, лет до 13–14, А<нна> А<ндреевна> была лунатичкой… Еще когда была совсем маленькой, часто спала в комнате, ярко освещенной луной. <… >
А потом луна стала на нее действовать. Ночью вставала, уходила на лунный свет в бессознательном состоянии. Отец всегда отыскивал ее и приносил домой на руках[440].
В таинственном лунном свете оживает и нарисованный на стене профиль в одной ташкентской комнате.
В том городе (название не ясно)
Остался профиль (кем-то обведенный
На белоснежной извести стены),
Не женский, не мужской, но полный тайны.