– Ета, она бывает на полу, – с готовностью подсказал Детрит.
– Вот только она светлая, а земля у нас в городе темная.
– Ага, – подметил сержант Детрит. – Улика!
– Или просто грязь.
Его внимание привлекло еще кое-что. Кто-то пытался сложить книги. В комнате возвышалась аккуратная стопка шириной в один том; в ней было несколько десятков фолиантов, самые крупные – внизу, все уголки выровнены как по линейке.
– Что-то не сходится, – сказал Ваймс. – Вспыхивает драка. Старика жестоко ранят. Потом кто-то – то ли он сам из последних сил, то ли убийца – пишет что-то на клочке бумаги кровью этого несчастного. Аккуратно сворачивает бумажку и сует ему в рот, словно конфету. Потом старик умирает, кто-то закрывает ему глаза, складывает руки, собирает книги в стопку… и что? Ныряет обратно в кипящий котел, который мы называем Анк-Морпорком?
Сержант Детрит нахмурил свой честный лоб в попытке поразмыслить.
– Может быть… может быть, за окном есть следы. Всегда надо искать енти, улики!
Ваймс вздохнул. Детрит был хорошим стражником и чертовски хорошим сержантом, даром что его коэффициент интеллекта соответствовал комнатной температуре. Он был из тех глупцов, которых трудно обдурить. Но вбить ему в голову какую-то идею было очень сложно, а еще сложнее – убедить выкинуть ее из головы[8].
– Детрит, – сказал Ваймс так мягко, как только мог, – в тридцати пяти футах под окном – река. На ней не осталось бы никаких… – Он прервался. В конце концов, речь шла о реке Анк. – Даже если бы там остались следы, они бы давно затянулись, – поправился он. – Почти наверняка.
Он все-таки выглянул наружу – на всякий случай. Внизу булькала и урчала река. Даже на ее знаменитой твердой поверхности не было видно никаких следов. Но на подоконнике обнаружилось еще одно пятно.
Ваймс поскреб его и понюхал щепотку грязи.
– Похоже на белую глину, – сказал он.
Он не мог припомнить рядом с городом залежей белой глины. Сразу за стенами простирался чернозем – до самых овцепикских гор. Человек, вздумавший пешком перейти это поле, за время пути вырос бы на два дюйма.
– Белая глина, – повторил он. – Откуда тут могла взяться белая глина?
– Загадка, – сказал Детрит.
Ваймс невесело усмехнулся. И вправду загадка. А он не любил загадки. Если их вовремя не разрешить, они разрастались и производили на свет новые загадки. Заурядные убийства происходили изо дня в день, и, как правило, раскрыть их было под силу даже Детриту. Когда обезумевшая женщина стояла над павшим мужем с кочергой в руках и кричала: «А нечего было так говорить про нашего Невилла!», существовало не так уж много способов затянуть расследование до следующего перекура. А когда люди или всевозможные части их тел субботним вечером свисали с разнообразных выступов в «Залатанном барабане», а уцелевшие посетители сидели с невинным видом, не требовалась даже проницательность Детрита, чтобы во всем разобраться.
Просто удивительно, как в этом человеке с ручками-веточками и ножками-палочками помещалось столько крови. Он явно не мог бы дать нападающему отпор.
Ваймс склонился и осторожно приподнял трупу веко. Мутный голубой глаз с темной сердцевиной уставился на него из тех неведомых измерений, где сейчас находился старый священник.
Пожилой религиозный человек, который жил в паре захламленных комнатушек и, судя по запаху, никуда особо не выходил. Для кого он мог представлять угрозу?..
Констебль Посети просунулся в дверь.
– Там гном без бровей и с завитой бородой. Говорит, что вы его ждете, сэр, – сказал он. – И несколько горожан, которые говорят, что отец Трубчек их священник и они хотят его достойно похоронить.
– А, это Задранец. Пусть заходит, – сказал Ваймс и выпрямился. – Остальным скажи, чтобы подождали.
Задранец взобрался по лестнице, окинул взглядом комнату и сумел добежать до окна, прежде чем его стошнило.
– Полегчало? – спросил Ваймс через какое-то время.
– Э-э-э… да. Надеюсь.
– Ну тогда за дело.
– А… а что именно мне нужно сделать? – спросил Задранец. Но Ваймс был уже на полпути вниз.
Ангва зарычала. Это был знак – того, что Моркоу снова можно открыть глаза.
У женщин, как сказал ему когда-то Колон, решив, что парнишка нуждается в совете, бывают разные причуды. Кто-то не хочет, чтобы их видели без макияжа, кто-то упорно покупает крошечные сумочки, а потом пытается запихнуть в них весь свой гардероб. У Ангвы тоже был свой заскок: она не любила, когда на нее смотрят во время перевоплощения. Такой уж у меня пунктик, говорила она. Моркоу мог смотреть на нее в любом из двух обличий, но только не в тех, которые она принимала в промежутке, – иначе этот взгляд рисковал стать последним.
Мир волчьими глазами выглядел иначе.
Прежде всего, он был черно-белым. По крайней мере, та несущественная часть восприятия, которую в человеческой форме она называла зрением, становилась монохромной, – но кому какое дело до зрения, притулившегося на заднем сиденье, когда обоняние перехватывает руль, и смеется, и высовывает руку в окно, и показывает всем остальным чувствам неприличные жесты? Задним числом она всегда вспоминала запахи как краски и звуки. Кровь была темно-коричневой и гудела низким басом, черствый хлеб казался ярко-голубым и неожиданно звонким, а каждый человек представлял собой калейдоскопическую симфонию, существующую в четырех измерениях. Потому что нос видит не только в пространстве, но и во времени: человек постоял минуту на одном месте и ушел – но учуять его можно и спустя час.
Она рыскала по коридорам Музея гномьего хлеба, опустив морду и принюхиваясь. Потом ненадолго вышла в переулок и поискала следы там.
Через пять минут она вернулась к Моркоу и снова подала ему знак.
Когда он открыл глаза, Ангва через голову натягивала рубашку. В чем в чем, а в этом люди давали волкам фору. Лапами такой трюк было не провернуть.
– Я думал, ты отправилась по следу, – сказал он.
– По чьему? – спросила Ангва.
– В смысле?
– Я чую его запах, и твой, и хлеба, и на этом все.
– Больше ничего?
– Грязь. Пыль. Ничего необычного. Есть старые следы, оставленные несколько дней назад. Я знаю, например, что ты заходил сюда на прошлой неделе. Запахов-то хватает. Сало, мясо, сосновая смола – непонятно откуда, лежалая еда… Но, клянусь, за последние пару дней тут не было ни одной живой души, кроме него и нас с тобой.
– Но ты говорила, что все оставляют след.
– Оставляют.
Моркоу посмотрел на покойного смотрителя музея. Это не тянуло на самоубийство, даже если очень широко трактовать рамки суицида. Нельзя убить себя батоном хлеба.
– А вампиры? – спросил Моркоу. – Они умеют летать…
Ангва вздохнула.
– Моркоу, я бы учуяла вампира, даже если бы он залетал сюда месяц назад.
– В ящике лежит почти полдоллара мелочью, – сказал Моркоу. – Так или иначе, если бы сюда забрался вор, он бы пришел за Боевым батоном, верно? Это очень ценный культурный объект.
– Родственники у этого бедолаги были? – спросила Ангва.
– Кажется, старшая сестра. Я захожу сюда раз в месяц, просто поболтать. Он даже дает мне потрогать экспонаты.
– Вот это шик, – не сдержалась Ангва.
– Это… очень приятно, да, – серьезно сказал Моркоу. – Напоминает мне о доме.
Ангва вздохнула и направилась в заднюю комнату. Такие комнаты есть в каждом музее – в них копится всякий хлам, экспонаты, которым не нашлось места на полках, и предметы сомнительного происхождения, вроде монет, на которых отчеканено «52-й год до нашей эры». Ангва увидела верстаки с обломками гномьего хлеба, полку для инструментов с месильными молотами разных размеров и кипы всевозможных бумаг. Немалую часть комнаты занимала печь.
– Он исследовал старинные рецепты, – сказал Моркоу, который, кажется, полагал своим долгом отстаивать честь смотрителя даже после его смерти.
Ангва открыла печную заслонку. Комнату залило теплом.
– Ничего себе печечка, – заметила она. – А это что?
– Так… Похоже, он пек оладьи, – ответил Моркоу. – Довольно убойные вблизи.
Она закрыла печь.
– Давай вернемся в штаб-квартиру, чтобы кого-нибудь отправили…
Ангва осеклась.
Превращаться незадолго до полнолуния было рискованной затеей. В волчьей форме это не слишком давало о себе знать. Она сохраняла разум – или, по крайней мере, ей казалось, что она сохраняет разум, хотя волчья жизнь была намного проще человеческой, так что, возможно, она просто становилась исключительно разумным волком. Трудности начинались, когда она превращалась обратно в человека. В течение нескольких минут, пока изменения окончательно не устаканивались, все ее чувства были обострены; запахи по-прежнему били в нос с огромной силой, и она слышала звуки, выходящие далеко за пределы убогого человеческого диапазона. А еще могла это обдумать. Волк мог понюхать фонарный столб и понять, что вчера тут проходил старый Бонзо, и ему слегка нездоровилось, и хозяин по-прежнему кормит его требухой, но только человек мог взвесить в голове причины и следствия.
– Есть еще какой-то запах, – сказала она и втянула носом воздух. – Едва заметный. Живое существо так не пахнет. Но… ты сам не чувствуешь? Вроде земли, но не совсем. Он такой… желтовато-оранжевый…
– Эм… – тактично протянул Моркоу. – Не у всех такой нос, как у тебя.
– Я его уже чувствовала где-то в городе. Но не помню где… Он резкий. Резче прочих запахов. Похоже на грязь.
– Ну слушай, на этих-то улицах…
– Нет, нет… не совсем грязь. Он тоньше, острее. Более пронзительный.
– Знаешь, иногда я тебе завидую. Наверное, здорово быть волком. Хотя бы иногда.
– У этого есть свои минусы.
«Например, блохи, – подумала она, запирая дверь в музей. – И еда. И постоянное неуютное чувство, что тебе надо нацепить сразу три бюстгальтера».
Она твердила себе, что держит все под контролем, и в каком-то смысле так оно и было. Да, когда она лунными ночами рыскала по городу, иногда ей попадался на зуб какой-нибудь цыпленок, но она всегда запоминала свой маршрут и на следующий день возвращалась, чтобы сунуть под дверь немного денег.