Ноги — страница 4 из 33

м говорю себе: так что же теперь, назад? Нет, давай уж до конца…

— Он — сумасшедший, — убежденно сказал переводчику Хэнк. — Я еще не слышал, чтобы люди устраивали такое. В конце концов, «Тоттенхэм» — не тюрьма с камерой пыток, мог бы и согласиться.

— Что он говорит? — переспросил Семен переводчика.

— Он говорит, что вы — сумасшедший.

— Сумасшедший, это точно. Но я, скажи ему, за «Барселону» приехал играть. Очень мне ваша команда нравится. Красота стоит того. Связанность у вас какая между игроками, какое понимание бессловесное, какие ходы тончайшие, какое с мячом обращение — такого нигде больше нет… Вы же с ним обращаетесь, как будто он священный сосуд, легчайшим касанием. Эх, влюбился я, — признался Семен, проникаясь к своему спасителю той благодарностью, которая вызревала в течение многих лет, с самого детства, и вот наконец прорвалась в тот момент, когда расстояние в несметное множество километров между ним, Семеном, и этим чудесным городом исчезло. И знакомые ему с детства — по субботним эфирам программы «Футбол без границ» — слепящие софиты, и темная синева сгустившихся сумерек, и похожий на старого орла Круифф в неизменном своем сером плаще у бровки, и его легендарные игроки, и намагниченный мяч, прилипший к их танцующим ногам, мяч, который как будто обладал свойством сжиматься до сверкающей точки, разрезая ряды чужих, и вновь вырастать, округляться, обретать упругую плоть — все это становилось явью, ко всему он теперь имел самое непосредственное отношение. Ради такой сказки стоило забраться в самый маленький, самый неудобный ящик. А они говорят — сумасшедший!

Тем временем его вели по длинному коридору, вдоль расположенных на равном расстоянии друг от друга массивных дверей, которые блестели теплым коричневым лаком. По стенам с безупречной аккуратностью были развешаны картины — блекло-голубые, серые, песочные холсты, пересеченные наискось то густо-багровой, то черной полосой или набухшие какими-то вспученными волдырями (а одна из картин представляла собой целлофановую пленку, вместо холста натянутую на раму и прорванную ровно посередине). Наконец они дошли до отведенного Шувалову номера, и вновь угодливый коридорный распахнул перед Семеном двери и сделал приглашающий жест рукой. Стены номера были белоснежны — это была стерильная, предельная, абсолютная белизна. Обивка дивана, кресел, квадратной, широкой, почти в половину обычной комнаты кровати оказалась черно-белой, полосатой, похожей на шкуру зебры.

— Ну все, Семен, вот мы и на месте, можешь отдыхать, — сказал Хэнк через переводчика. — Осваивайся. Если что-то тебе понадобится, сними вот эту трубку и набери сто тридцать один.

— Мне бы… поесть, — попросил Шувалов.

— Нет проблем!

Через пять минут принесли тарелки, накрытые крышками, бутылку минеральной воды, апельсиновый сок. Как только все ушли, Семен набросился на еду.

Он ел неряшливо и жадно, наслаждаясь тем, что никто его не видит, работал челюстями, запивал переперченное мясо минеральной водой прямо из пластиковой бутыли.

Насытившись, он принялся расхаживать по комнате, разглядывая фотографии, развешанные по стенам. Вот орлиный нос и серо-стальные выпуклые глаза Круиффа, вот Христо в футболке «Барсы» старого образца, вот огненно-рыжий Куман в костюме — божества под стеклом, как футбольные иконы. И на каждой фотографии в углу была дарственная надпись — это что же выходит, все эти великие призраки обитали в этом номере до него?

На широкой полке под зеркалом он нашел полосатый, желто-синий найковский мяч. Он взял его в руки, бросил на пол и, воровато оглядевшись, поддел ногой… Вверх, вверх и вверх… На колено, на грудь, на макушку. Забросил себе на спину и, закинув голову, притиснул мяч к шее затылком. Он вспомнил все свои трюки и с удовольствием исполнил их, а под конец принялся подбрасывать мяч в потолок, добиваясь его отскоков под разными углами.

Он думал о Полине, говоря себе, что отдал ее навсегда остальному, нефутбольному миру, законы существования в котором так никогда и не станут ему до конца понятными, что он расплатился своей любовью за возможность сохранить вот эту самую власть — над мячом, над пространством футбольного поля и, в конце концов, над самим собой.

4. Там и тогдаМоскваСтадион на Песчаной улицеСентябрь 1993

Из-за малолетней саранчи, которая облепила решетку, зеленого газона не было видно. Пацаны стояли в три ряда. Не осталось ни единого просвета. Кто-то присаживался на корточки, кто-то карабкался по прутьям на самый верх, а кто-то, отчаявшись протиснуться в передние ряды, опускался на четвереньки и безнадежно пытался пробраться сквозь частокол мальчишечьих ног.

От главных ворот растянулась по улице очередь метров на двести. «Не пробиться, — в секунду понял Семен, — опоздал, и теперь не пробиться». Он вклинился в очередь и лихорадочно заработал локтями. Спины были как железные — не поддавались, не прогибались. Семен хватался за плечи, за локти, за головы чужаков. Отдергивал, отодвигал, протирался.

— Ты куда, козел, прешь? — засадив ему локтем в кадык, взъярился огромный белобрысый детина — косая сажень в плечах, глаза навыкате, прыщавое лицо. Ему было лет четырнадцать, не меньше. — Отвалил назад, быстро!

Семен не отвалил. Протиснув голову под рукой ошалевшего от такой наглости парня, продавился вперед.

— Ах ты сука! — Белобрысый влепил ему ногой по копчику. Но Семену было некогда оглядываться. Он рванулся вперед, чувствуя, что сражается с гигантским стоголовым зверем.

— Во охренел! Да куда лезешь-то? — кричали ему в самое ухо. — Пшел отсюда, быра! Это наше место.

— Пропусти, пропусти, мне надо, — надорванным, охриплым голосом отвечал Семен, не узнавая сам себя.

— Чего? Че ты сказал? Мне надо? Че те надо? Я тебя сейчас в момент урою, понял?

— Да там место мое — впереди. Там братан занимал.

— Че ты вешаешь, чмо? Ты кому про братана втираешь? Там по ходу у всех братаны, и ты че — самый умный, да?

— Да вмочи ты ему, чтоб не лез!

Семен опять рванулся, и вот тут-то его начали бить. Усадили на колени и сверху, по хребту локтями припечатали. А потом еще ногами по ребрам. Били с удовольствием, как будто найдя выход для долго копившейся злобы. Семена спасло только то, что в толпе было слишком тесно, — как следует не ударить, не размахнуться. И поэтому самых страшных ударов он избежал.

Во рту стало солоно, кровь капала из носа, будто из испорченного крана.

Пролежав какое-то время, он увидел, как вся очередь нестройно, разом двинулась вперед — белые кроссовки, стоптанные кеды мелькали перед глазами. Это было так унизительно, что Семен ненавидел себя. Понимал, что проиграл. Только с ним одним такое и могло случиться. Лишь его одного и могли урыть в самый важный день всей его девятилетней жизни.

Он совершил побег — не пошел в школу, уже без всякого сожаления миновал пустырь, расположенный между банно-прачечным комбинатом и железной дорогой, не замечая ни деревянных самодельных ворот, ни «центрального круга», который еще вчера прочерчивал собственной подошвой. Поднялся на платформу и сел в электричку, идущую в сторону Москвы. Он и раньше с пацанами ездил на недавно открывшийся вещевой рынок в Царицыно — потолкаться по рядам, поглазеть на нарядные коробки видеокассет, на плакаты с голыми девицами, прицениться к китайским футболкам, к железным перстням в виде человеческих черепов… но сегодня был день исключительный. И ощущение собственного тела, и то, как он воспринимал происходящее вокруг, — все это было до невероятности странным. С одной стороны, его восприятие было обострено, и в то же время он погрузился в какое-то небывалое прежде оцепенение: он будто грезил наяву, будто спал с широко раскрытыми глазами. Все вокруг него было несомненным, достоверным, подлинным как никогда, но вместе с тем он никак не мог поверить в то, что сам он действительно существует. На минуту Семену даже показалось, что он болен — точно так же, как последней зимой, когда он целую неделю температурил. Тогда привычные узоры на обоях превратились в живописные призраки: там были и острые, зловещие профили разных уродцев, и, отдельно, большое, вытянутое страшное ухо, и одноногий футболист, согнувшийся под тяжестью собственного горба, и очертания каких-то неведомых материков, и рубиновые пожарища, и, в отсветах этих пожарищ, погибающие города…

Вот и сегодня с утра Семен испытывал нечто подобное, с той лишь разницей, что ощущал в себе незнакомое прежде напряжение воли. И вот теперь все это кончилось, оборвалось, не сбылось… Уголовная местная шантрапа размазала его по асфальту.

Но он все-таки поднялся. Вытер нос рукавом шерстяной олимпийки. Он увидел, что высокие ворота наконец-то открыли. Однако толпа как будто наткнулась на прозрачную стену. Встав на цыпочки и вытянув шею, Семен разглядел пятерых стоявших за воротами парней — они осаживали и усмиряли всю эту разбушевавшуюся мальчишечью ораву. Ах, какие на них были костюмы — стального цвета, с фигурными красными вставками! Ах, какие чудесные, обо всем говорящие ромбы лепились по рукавам и один, чуть побольше, — на правой стороне груди. Конечно, не сами по себе костюмы были восхитительны, — те, кто носил их, принадлежали к иному миру, к какой-то особой породе людей. Они были похожи друг на друга как близнецы. Им было лет по пятнадцать, и они принадлежали к школе!

— А ну назад! — кричали они толпе. — По пятеркам, вас будут впускать по пятеркам. А ну встал на место!

Отобрав двадцать человек, парни закрыли ворота. И вот тут-то Семен каким-то невероятным, неожиданным для самого себя образом прорвался к воротам и прилепился лбом к горячим прутьям. И уже никакая сила не могла его от этих прутьев отлепить. Он увидел, как отбирают в школу. На огороженном и очень маленьком участке поля две первые пятерки поставили друг против друга. И тут же пацаны затеяли остервенелый спор — никто не хотел становиться в ворота. Вратарей назначили в приказном порядке. Вслед за этим один из «работяг» тренеров — лысый, обрюзгший — вставил в пухлые губы свисток, и началась обычная дворовая возня — каждый старался присвоить мяч, чтобы не расставаться с ним как можно дольше.