Ногин — страница 16 из 75

— Братцы, убивают! Кузюткин это, предатель!

— Бей шпиона!

— Смерть ему! — разъярились рабочие.

Но нагрянула полиция, и Кузюткина спасли от расправы. Забастовщики хлынули за ворота фабрики, навстречу полиции, и решение их оформилось мгновенно: на фабрику никому не ходить, все требования отстаивать до конца.

Кто-то забежал в ткацкую и порезал ремни трансмиссии, кто-то высадил камнем стекла в ситцевой фабрике. Так прошел этот день.

15 декабря Виктор собрал рабочих на углу Смоленского переулка: Паль никого не впустил во двор, пришлось митинговать на улице.

— Нечего в казарме отсиживаться! — сказал Виктор. — Давайте хозяина требовать. Пусть к народу выйдет! Послушаем, что он скажет!

Но хозяин не вышел. Вместо него загарцевали по тракту конные жандармы и с ходу потеснили рабочих. От них вырвался вперед околоточный из второй Шлиссельбургской части и завопил:

— А, скоты, бунтовать?! Да я вас на каторге сгною! — и стал хлестать нагайкой.

Рабочие отступили, но с улицы не ушли.

Через час висел на фабричных воротах гневный приказ столичного градоначальника генерала Клейгельса: «Всем быть на работе! Кто не выйдет, тех под расчет! А зачинщиков — в деревню, в каталажку, на каторгу!»

Не успели забастовщики провести митинг, жандармы стали похватывать тех, кто был на виду. А Палевы сподручные кинулись в казарму и начали выбрасывать жен и детей забастовщиков и их небогатое барахло.

Виктор с Калабиным и Галковой побежали поднимать максвелевцев.

— Полиция и жандармы ломают хребет палевцам! На помощь, товарищи! — крикнул Виктор.

Марина Галкова бежала по цехам и голосила:

— Убивают соседей, братцы! Да нешто можно терпеть такое?

А Калабин уже вел отряд максвелевских женщин из казармы.

Полицмейстер озверел: еще не справился он с бунтовщиками у Паля, а уже подняли голову максвелевские ткачи. И он решил взять максвелевскую казарму приступом.

Конные закрыли выход из казармы, спешились и с разгона сорвали входную дверь. Напирая друг на друга, звеня шпорами, громыхая саблями, синей суконной массой кинулись они к единственной лестнице казармы.

Проклятьями встретили их ткачи. И приняли первый бой на площадке. Полицейские и жандармы выхватывали из живой стенки ткача за ткачом, с подзатыльниками и бранью тащили на мостовую и расставляли шеренгой. Палевцы, напирая массой, разбивали эту шеренгу, норовя укрыть арестованных.

А в казарме уже вступали в бой все новые и новые силы максвелевцев, теперь уже с верхних этажей. И каждый пускал в дело все, что попадало под руку. На головы и спины полицейской рати летели поленья дров, старые кастрюли и сковороды, бутылки, банки и даже ветхие опорки.

Полицмейстер приказал выломать входную дверь. Мигом сорвали ее с петель, и два дюжих околоточных, накрывшись ею, как щитом, пыхтя, полезли по ступеням.

Кричали в голос женщины, сурово ругались мужчины, плакали дети. Громыхали поленья по щиту, зловеще звенели шашки, отдувались побитые стражи закона. С улицы летели камни, с треском и звоном разлеталось оконное стекло.

Виктор успел крикнуть из толпы:

— Эй, наверху! Кипятком этих гадов!

Жандармы бросились к нему, но палевцы втиснули его в тесную, жаркую толпу. И закричали:

— Из титана давай!

— Шпарь красномордых!

Глухо загремели ведра: в них поднесли кипяток к перилам. И в пролет лестницы, обжигая напиравшую стаю синешинельников, тяжело, мягко ударили по крыше двери первые потоки кипящей воды. Теперь завизжали ошпаренные полицейские.

Полицмейстер, окутанный клубами пара, размахивал обнаженной шашкой и вопил снизу:

— Хватать всех подряд! Гнать ко мне взашей!

Полицейские и жандармы дали исход своему озлоблению: они хватали мужчин и женщин, волокли вниз за руки, за ноги, за волосы. Полицмейстер встречал задержанных зуботычиной. А когда согнали всех, кто попал в лапы, избитые и ошпаренные стражи принялись нещадно хлестать их нагайками.

Вечерам 16 декабря 1898 года десятки людей попали в полицейские участки. Тридцать человек оказались в тюрьме на Шпалерной.

Одним из тридцати был Виктор Ногин.

В полночь он вернулся домой после встречи с Андроповым и был озлоблен и потрясен тем, что видел за Невской заставой в этот короткий зимний день.

Он не спал еще, когда в дверь постучали — грубо, властно; откинул щеколду — на пороге, до боли в глазах, блеснули светлые пуговицы.

И пожилой страж, держа в руке бумагу с печатью, сказал надтреснутым баском:

— Вы арестованы, Ногин! Прошу следовать за мной…

ШПАЛЕРНАЯ, ДОМ № 25


Декабрь, 1898 год

В двадцать лет, да еще впервой в одиночной камере, — дело не пустяк! Звонко застучало в висках, когда старый надзиратель легонько втолкнул его в тесную серую коробку, сказал негромко, без всякого зла: «Иди, иди! Квартира завидная. Насидишься, милок, от нас-то не скоро уйдешь!» — и гулко хлопнул железной дверью. В предрассветной тишине скрипнула задвижка и ржаво треснул замок.

Все!

Но сейчас же мелькнула мысль: не один он тут, тюрьма забита друзьями. Только как найти к ним доступ?

В зимний сумеречный полдень вывели его на прогулку. Двор был обширный, где-то кашляли и чихали люди, под их ногами хрустел снег, но он никого не видел. Он ходил в отгороженном треугольнике, который напоминал вырез в гигантском пироге. Острым углом этот кусок «пирога» упирался в башню, где вдоль перил прохаживался старший надзиратель, как пожарный на каланче. Позади — тюремная стена. А по бокам — высокий, ладный забор и доски на нем впритык, будто в товарном вагоне.

Кто-то ходит по своему «пирогу» рядом, и, видать, тому зябко: он и кряхтит и потирает руки. А их велено держать за спиной.

На допрос не вызывали. Можно было постепенно обживать свою камеру № 243, заявить о желании получать газеты и журналы и отправить домой первое письмо из неволи.

О такой именно камере сочинил сонет Глеб Максимилианович Кржижановский, вспоминая то время, когда он сидел на Шпалерной неподалеку от Ульянова:

Три шага вширь и пять в длину —

Очерчен так всей камеры мирок.

Окошко вздернуто предельно в вышину.

В двери, над форткой запертой, глазок.

Листок железа — стол стенной,

Стул откидной, такая же кровать…

В белесом потолке порой ночной

Малютка-лампочка начнет мерцать.

Здесь вашей воли нет; ее сломить

Наметил враг. Он на расправу крут.

Вас будут одиночеством томить.

Не все, не все его перенесут…

Но вот письмо, твой бодр привет.

Условным шифром шлю ответ.

Писем пока не было. Но в брючном кармане для часов сохранился маленький сувенир с воли. Для посторонних глаз — просто безделушка: лист березы из тонкой жести. А в трудный час одиночества он будил мысль и перекидывал мост к Андропову, от него — к Ветровой, от Ветровой — к дверному «глазку», куда заглядывал изредка надзиратель.

«Глазки» вошли в моду недавно, когда волной двинулись в тюрьму рабочие. А после ужасной смерти Ветровой без этого «глазка» не могли и обходиться: хотели следить за арестованным ежечасно, осторожно, неслышно.

Мария Федосьевна Ветрова сожгла себя керосином из лампы в мрачном Петропавловском каземате. Тюремщики переполошились: срочно заменили лампу стеариновой свечкой, затем электричеством и по всей стране стали долбить «глазки» в дверном железе.

Виктор не был знаком с Ветровой. Он услыхал о ней от Андропова вечером 2 марта 1897 года, когда тот явился с демонстрации и принес этот памятный подарок.

Пять тысяч питерских студентов собрались в полдень у Казанского собора и стали просить настоятеля отслужить панихиду «по безвременно погибшем борце».

Под напором пяти делегатов настоятель отступил в алтарь и стал кричать, что он не будет заводить службу по девице, наложившей на себя руки. Делегаты тоже повысили голос, и перебранка перешла в открытую брань. Настоятель спохватился, что алтарь не самое лучшее место для крепких слов, выбрался на клирос и крикнул всем толпившимся в соборе:

— Не делайте храм божий местом сходбищ, не кощунствуйте, разойдитесь, ибо панихиды не будет. Вы собрались не для панихиды, а для демонстрации!

Студенты подняли над головой три металлических венка, запели «Вечную память» и двинулись по Невскому в сторону Зимнего дворца. Но прискакал градоначальник Клейгельс, с ним — конные жандармы и казаки. Демонстрацию завернули в Казанскую улицу, а возле Фонарного переулка стали загонять на широкий двор казанской полицейской части.

В страшной давке девятьсот три человека были задержаны и переписаны. Остальные сделали удачный прорыв в полицейском кордоне и разбежались по Екатерининскому каналу… Три венка были разобраны по листку на память, и Андропов подарил свой Ногину, когда увидел в нем друга…

«Вот и все, что осталось от Ветровой: доброе имя борца и этот траурный знак, — Виктор держал на ладони зеленый листок из тонкой жести. — Даже могила ее не указана. А как с нами? Ну, господа хорошие, мы на себя руки не наложим! У Арсения Морозова в хорошей тюрьме сидели, у Карла Паля — не чище, и тут выдержим! И как же мне хочется знать, где Сергей, где Ольга, где Николай! Спаслись они в ту ночь или ходят рядом по скрипучему снегу за дощатым забором и хлебают из одного котла со мной тюремные щи?»

Пробовал говорить с надзирателем; тот грубил или отмалчивался. Но однажды надзиратель открыл форточку, сунул в нее сизый нос, рыжие усы и вялые глаза:

— Слушай, Ногин, уголовника прислать или сам натрешь пол?

— Давай уголовника.

Но и с ним поговорить не пришлось: был отдан приказ идти на прогулку. А в иные дни уже сам Виктор танцевал со щеткой по асфальтовому полу, натирая его воском до блеска.

Половину третьей ночи он промучился над письмом домой: все опасался, что скажет лишнее и убьет тяжким горем Варвару Ивановну.