Поезд на север уходил в полдень, и Виктор решил нанять маленький одноконный фиакр с извозчиком в смешной пелерине и высоком клеенчатом цилиндре. Договорились о цене, извозчик нехотя спрятал под себя газету, и тронулись в путь.
«А ведь прав российский юморист Николай Лейкин: все извозчики читают газету! И лопочут по-французски!» — усмехнулся Виктор.
Поначалу город показался трущобным и грязным. Чумазые ребятишки гоняли мяч вдоль серого, облезлого дома, на балконах сушилось белье, группами толпились люди вокруг гитариста, певца и продавца нот и, притопывая в такт песне, поднимали облако пыли. На булыжной мостовой валялись огрызки фруктов, клочки бумаги, куски щебня: никак не шел Париж в сравнение с опрятным Цюрихом и чистым, чопорным Петербургом. Но все простилось парижанам, когда фиакр добрался до центра и замелькали по сторонам красивые особняки, щедро украшенные нимфами, амурами и колоссами, нарядные храмы, стройные колонны, висячие горбатые мосты, широкие бульвары, фонтаны в гранитных чашах и унеслась в голубое небо стальная и словно невесомая громада знаменитой башни. И маленькими букашками показались люди, толпившиеся на ее верхней площадке, под шпилем.
Эспланада Дома Инвалидов, площадь Звезды, Собор Парижской богоматери, Лувр, Гранд-Опера и Елисейские поля — такого архитектурного богатства было вполне достаточно даже не для одного города. А фиакр продвигался вперед, и в каждом квартале можно было видеть неповторимое сооружение, типичное только для Парижа.
И всюду крикливая реклама. В Латинском квартале, у бульвара Сен-Мишель, с разноцветной афиши глядел на парижан живыми выпуклыми глазами седеющий бородатый крепыш с короткой толстой шеей: это Жан Жорес объявлял о своей речи в Большом манеже.
Когда завернули к вокзалу, Виктор с удивлением заметил, как одиночками, группами и даже большим потоком вылезали люди из-под земли по широкой лестнице и растекались по тротуарам.
— Что это? — спросил он у возницы.
Тот махнул рукой:
— На днях открыли. Новинка века, мсье, железная дорога под землей. И назвали чудно, по-гречески: метрополитен; значит — главный город, столица. А нам эта штука — конкурент. Только солидный человек туда не полезет, ему пристойней на фиакре ездить. Придумывают люди! В Лондоне есть, в Нью-Йорке и в Будапеште есть, а мы чем хуже? Француз, мсье, никогда не отстанет от моды!..
«Да, плетемся мы в хвосте, — подумал Виктор. — В Петербурге пошел трамвай, в Москве — все еще конка. А в деревне и о керосине понятие столь слабое, что наивный мужик может выпить его вместо водки, как это картинно изобразил Щедрин в сказке о двух мальчиках. И работают здесь на фабриках всего десять часов, и Жорес открыто говорит о социализме…»
В полдень поезд ушел на север. За окном вагона развернулась низменная Нормандия, засверкала петляющая по равнине Сена. Затем промелькнул Руан — прекрасный памятник нормандской готики, город текстилей и судостроителей. И когда-то в этом городе пылал самый памятный костер Франции: на нем сожгли Орлеанскую деву — Жанну д’Арк.
Из Гавра в Портсмут пароход шел ночью. Беспокойный осенний Ла-Манш не давал уснуть. Но даже после бессонной ночи Виктор в бодром настроении занял сидячее место в поезде и, не сделав остановки в Лондоне, добрался до Молдона, в графстве Эссекс, где Сергей Андропов уже поджидал его на станции: неуклюжий, в выцветшей голубой косоворотке навыпуск, с длинными волосами дьячка, но такой родной и желанный!
За все время разлуки Виктор думал об Андропове как о самом близком друге. Связывала его с Сергеем действительно пламенная дружба: в ней были и восхищение, и соревнование, и преданность. И глубокая симпатия и идейное родство.
Давным-давно Бенедикт Спиноза говорил о том, что человеку полезнее всего человек. Один — всегда один, как перст, а два, да связанные высокой целью, — это уже не два, а три или четыре, потому что к помноженным человеческим чувствам — нежным и добрым — вовсе неприложимы законы простого арифметического счета. А там, где действуют в обществе два друга, связанные общностью высоких и благородных интересов, есть уже коллектив, способный сдвинуть горы!
Может быть, и не так говорил Спиноза, но Виктор вспомнил его изречение именно так и чувствовал себя сильным и радостным, потому что рядом сидел Сергей и разделял его мысли о том, что нет необходимости болтаться за границей, когда в России так остро нужны люди революционного подвига.
В непринужденной болтовне с близким человеком незаметно- пролетели пять километров до местечка Перли, где Андропов жил и работал у толстовца Владимира Черткова.
Владимир Григорьевич Чертков произвел на Виктора двойственное впечатление, словно это был Дон-Кихот Ламанчский — человек правильный и волевой, способный на подвижничество, но занятый бесполезной войной с мельничными крыльями где-то на подступах к Иберийским горам.
Чертков был человек высокий и плотный, с орлиным носом, серыми холодными глазами навыкате и великолепной шевелюрой. Некогда конногвардеец из свиты императора, он был богат и знатен. И его весьма эффектно нарисовал Крамской, когда он еще прожигал жизнь в русской столице, жуировал напропалую и крупно играл в карты. Родовые связи давали ему возможность стать флигель-адъютантом или генерал-губернатором. Но он не стал делать служебную карьеру.
Передовые люди России и особенно Чернышевский, Добролюбов, Некрасов и Писарев дали понять ему, что истинная жизнь не в чинах и орденах. Правда, он не пошел в народ, но по-своему приблизился к нему: построил ремесленное училище для крестьянских детей, открыл в селе больницу, ясли. Потом пытался понять увлечение своей матери, которая толковала евангелие в духе английского проповедника Редстока. Но это были лишь поиски бескорыстной и полезной деятельности, а к тому времени, когда наметился разрыв с высшим светом, вышел он в жизнь без всяких определенных убеждений.
Семнадцать лет назад, осенью 1883 года, Чертков встретился с Толстым. Яснополянский мыслитель увидел в нем те черты, которые он ставил тогда превыше всего на свете: презрение к общественному мнению, независимость по отношению к власть имущим, настойчивость в достижении задуманного и готовность пострадать за свои убеждения. Дима, как называл Толстой Черткова, проникся убеждениями Льва Николаевича, смело порвал с высшим светом и стал зеркалом своего великого друга.
Виктору нравилась эта нежная преданность другу. Но он никак не мог понять, зачем, например, отдавать столько сил и воли сектантам-духоборам. Ведь именно их переправлял Чертков из России в Канаду, за что и был выдворен из России. И к чему тратить так много энергии на издание тощих книжек, трактующих евангельские тексты в толстовском духе?
Правда, Чертков напечатал полный текст «Воскресения», без цензурных урезок. И Виктор в первую же перлийскую ночь прочитал этот роман. И бесконечно был благодарен Толстому за беспощадное разоблачение всех социальных и моральных устоев царской России. Но почти инстинктивно сопротивлялся он той характерной черте «толстовства» в романе, которая раскрывалась в проповеди нравственного усовершенствования и непротивления злу насилием.
До глубины души ненавидел Ногин насилие над личностью, народом, классом и считал, что сопротивление режиму Николая II и капиталистам — истинное призвание лучших людей его поколения. Он доходил даже до крайностей и не раз говорил Андропову: а не рано ли отказываться от террора против таких мерзких типов, как Пирамидов и Клейгельс?
— И что же Чертков не подсказал Толстому, что всякое оправдание зла — во вред народу российскому? Народ пробуждается, а великий художник твердит ему: «Терпи зло, страдалец!» «Да на что это похоже?» — горячился Виктор.
— Чертков и сам так мыслит, и все толстовское ему дороже всех чудес мира. Он признает революцию духа, а не действия, внутреннего освобождения, а не насилия. В этом его жизнь. Поглядите, как он бережно хранит в сейфе каждую строчку своего друга. Но он способен и к активным действиям. Вспомните, как он поработал в «Посреднике», — напоминал Сергей.
Конечно, деятельность в «Посреднике» была большой заслугой Черткова: пятнадцать лет он выпускал в свет серьезную народную литературу с рисунками Сурикова, Репина, Кившенко. Дешевые сытинские выпуски рассказов Толстого, Тургенева, Лескова и других классиков подрубили корень у самого распространенного на Руси писателя Кассирова (Ивина), который заполонил книжный рынок такими лубочными повестями, как «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего мужа» и «Еруслан Лазаревич».
— Такую бы волю да такую преданность в дружбе Толстому направить бы в рабочее движение! Вот была бы база для наших изданий!
— Мечтатель вы, Виктор Павлович! — говорил Андропов. — Владимир Григорьевич никогда не уйдет от своего великого Льва! До самой смерти будет идти с ним, мне это ясно. Да и Лев Николаевич весьма ценит его влияние во всех делах, и даже в личной жизни…
В доме у Чертковых не было того подчеркнутого опрощения, с каким жил в Ясной Поляне и в Хамовниках Лев Николаевич Толстой. Но все тут шло под его знаменем, потому что в кабинете Черткова он и Андропов приводили в порядок дневники Толстого, вели переписку о сектантах и готовили новые материалы для периодического органа «Pree Age Presse». А рядом работала типография, и первые же оттиски направлялись в Хамовнический особняк в Москве.
Часто сиживал Виктор в типографии. Ему пришлись по душе наборщики-латыши Весман и Розен и особенно обрусевший немец Густав Шиллер.
Густав дорожил местом, но радости не выказывал:
— Работать, конечно, везде хорошо. Но тут слишком много бога и всяких проповедей. Погорячей бы чего-нибудь, чтоб жизнью пахло и светилось неугасимым огнем!
Через несколько месяцев по рекомендации Виктора и его лондонских друзей этот наборщик оказался в Германии, где печаталась «Искра». Нашел Густав дело, о котором мечтал!
Каждый день Виктор бродил по окрестностям. Он изучал английский язык и пытался беседовать с фермерами, жадно схватывая на лету каждое слово. А иногда заглядывал к Бонч-Бруевичу. Владимир Дмитриевич всегда был на месте: он, как и Андропов, помогал Черткову в его делах и вел большую переписку. Но всей душой стремился к Ульянову. Они встретились шесть лет назад в Москве, а недавно Ульянов прислал ему записку, приглашая заняться экспедицией «Искры».