Чернила и перо не полагалось держать в камере. Их приносил ключник. Он стоял за спиной, пока писалось письмо, и все уносил с собой, видно, боялся, что Виктор отольет чернил в маленький наперсток из хлебного мякиша, кстати давно уже заготовленный им. А для всяких занятий, по языку например, и для мелких записей выдавалась черная аспидная дощечка и кусок грифеля. Этим грифелем и нацарапал Виктор на подсвечнике еле заметную подпись «Яблочков». И весной увидал на каком-то подсвечнике «Яков»: Сергей Цедербаум сидел где-то рядом. И Андропов был здесь, но вестей о себе не подавал. Раз в неделю водили в баню, с «церемонией». Рядом сидели на скамье голый жандарм, а в предбаннике — вечные два охранника: унтер и ключник. Семь раз мылся, пока не попал на жандарма «с понятием». Тот явно тяготился своей собачьей должностью в бастионе. Ему-то Виктор и шепнул доверительно:
— Встретишь тут Андропова или Цедербаума, скажи, я держусь здесь, молчу на допросах и верю в их дружбу!
Нашел доступ к книгам: библиотека в тюрьме была большая. Каждый мог приобретать только новые тома, неразрезанные и сдавать их в общий фонд бастиона. Но стоило подчеркнуть слово или фразу ногтем, книга уже никому не выдавалась. Это не то что на Шпалерной, где удавалось с успехом шифровать в журналах!
Пробовал покупать беллетристику. Но она слишком волновала, а сцены любви просто истязали. Мог читать лишь Салтыкова-Щедрина: язык его веселил — соленый, умный, злой.
Снова появились самоучители трех европейских языков. И — в оригинале и в переводе Ленина — объемистая книга Беатрисы и Сиднея Вебб «Теория и практика английского тред-юнионизма».
Побывала в камере Ногина и книга Иммануила Канта «Всеобщая естественная история и теория неба» и знаменитые диалоги Платона: «Пир», «Парменид» и «Государство».
Иногда вспоминалась крылатая фраза Федора Достоевского: «Ко всему подлец человек привыкает». Так и было. В первые дни раздражал заведенный в тюрьме порядок отпирания двери после прогулки, бани или допроса. Жандарм и ключник стояли позади и заставляли Виктора отодвигать засов. Видно, кому-то из них дали в свое время увесистым кулаком по загривку, вот они и завели эту процедуру. Безуспешно пытался Виктор сопротивляться этому, не помогло, привык. И голый жандарм в бане и беспрерывная «игра» в молчанку со стражей — со всем свыкся, словно так и надо.
Знал ли он хоть малейшие радости в каземате? Да! Состояли они в умственной работе. Подвести хороший итог дня, отметить новые знание — это уже было счастье. Да и радовали мысли о том великом деле его жизни, к которому он хотел скорее возвратиться на воле.
Кошмаров не испытывал: он был здоров и телом и душой и трудился как экстерн в горячую пору экзаменов. Но угнетала таинственность этого петровского здания, скрытая от всех людей с воли жизнь в нем и полная невозможность достучаться до соседа и услыхать хоть одно теплое слово друга.
А вздыхать и грустить пришлось позже летом. В раскрытую фортку доносилось дыхание иной жизни: отдаленный гудок парохода на Неве, приглушенная расстоянием маршевая музыка в зоологическом саду, шелест листьев и дробный перестук крупных капель дождя по жестяной крыше Монетного двора. Днем сжималось сердце, потому что лучик солнца скользил по серой шершавой стене, а ночью изрешеченный свет луны падал на изголовье.
В бессонные ночи Виктор утешал себя:
«Я ждал этого. Я на это решился. Я не одинок. Разрушится этот проклятый мир каземата. И мой кирпич полетит с баррикады!»
А небо было таким маленьким в узком оконце! И Виктору шли в голову слова, которые много лет спустя пришлось сказать в тюрьме поэту Джо Уэллесу:
Размер тюремного окна:
Пять дюймов с чем-то — вышина,
Шесть с чем-то — ширина
Примерно.
Но сквозь железный переплет
Я вижу звездный небосвод
Безмерный.
А небо — судя по окну —
Шесть с чем-то дюймов в ширину.
Пять дюймов с чем-то в вышину
Примерно[2].
За тюремным окном жизнь не затихала ни на миг.
Шеф полиции Зволянский распорядился провести экспертизу: кто написал из Мюнхена директивное письмо на томике стихов господина Тана? Эксперт Алабышев — из экспедиции заготовления государственных бумаг две недели сличал почерки Юлия Цедербаума, Александра Потресова и Владимира Ульянова. Но не догадался, что писала Крупская под диктовку Ленина. Ногин это сразу сообразил по бестолковым вопросам следователя на допросе.
Зубатову дали команду немедленно изъять московских искровцев: Николай Бауман и Павел Ногин с товарищами отбыли в Лукьяновскую тюрьму в Киеве, где уже сидели Виктор Крохмаль и Конкордия Захарова, доставленная из Одессы. В Киеве затевался большой процесс искровцев.
Из Ковно привезли Сергея Цедербаума: он с Ногиным и Андроповым должен был проходить по процессу в Питере.
Охранка решила вырвать с корнем и столичный «Союз борьбы»: Павел Смиттен и Николай Аносов с большой группой товарищей угодили в тюрьму на Шпалерную.
Их захватили в те дни, когда они пытались прозреть под натиском передовой части своей организации. Накануне ареста Виктора Ногина был оглашен приговор участникам Обуховской обороны. Лучшие питерские рабочие требовали ответить на этот акт произвола массовой стачкой. Вышли на улицу рабочие Батума: войска убили пятнадцать, ранили более пятидесяти человек. Забастовки докатились из Нижнего Новгорода в Екатеринослав и Ростов. А столичный «Союз» еще не провел в знак солидарности с товарищами по классу ни одной крупной уличной демонстрации.
Смиттен и Аносов согласились, наконец, созвать митинг в «Народном доме императора Николая II», а шествие — на Невском проспекте. «Народный дом» был избран по той причине, что «это место с его увеселительными сборищами для народа есть не что иное^ как огромный публичный дом, развращающий неинтеллигентную публику и подбором зрелищ и легкостью нравов огромного штата женской прислуги, из числа коей половина недавно была отправлена в специальные больницы для излечения сифилиса». Именно так мотивировал Смиттен свое предложение в «Союзе».
Но ни у него, ни у Аносова не было целеустремленной воли и революционного темперамента. Появились сомнения: не дорого ли заплатят они арестами рабочих и студентов за эту акцию? И уже стали поговаривать о переносе демонстрации на первое мая. А когда увидали, что наиболее решительная часть «Союза» согласна поддержать лозунг «Искры» о восьмичасовом рабочем дне и свержении самодержавия, отказались идти вперед, как старые кони перед болотом.
Охранка изловила в феврале 1902 года и колеблющихся и решительных. И одновременно захватила тех, кто держал связь с Ногиным, включая Степана Радченко, Николая Скрыпника, Якова Калинина и Михаила Затонского.
Околотки забили конфискованной литературой. Тут были и «Искра», и «Заря», и запретные стихотворения: «Поток», «Нагаечка», «Голуби-победители», «Песнь торжествующей свиньи», и боевая песня Леонида Радина «Смело, товарищи, в ногу»; и статьи Горького — «Перед лицом жизни» и «О писателе, который зазнался», и свободный от цензурных помарок роман Толстого «Воскресение», и письмо С. А. Толстой «По поводу отлучения графа Л. Н. Толстого», и ответ духовным дельцам из синода самого Льва Николаевича, и памфлет «Штатские упражнения военного генерала Ванновского. История одного гуся».
Тюрьмы были переполнены.
Ротмистр Сазонов, сменивший в столичной охранке Мочалова, писал Зволянскому, что столь много захвачено «политических», что «девать людей некуда. Четыре общие камеры, предоставленные в распоряжение градоначальника в Пересыльной тюрьме, заняты 78 студентами, арестованными 8 и 19 февраля. Особенно негде помещать лиц, требующих одиночного заключения». И просил выделить ему 100 камер в одиночной тюрьме в «Крестах» и несколько камер в Литовском замке для арестуемых женщин.
Через две недели просто взвыл питерский градоначальник Клейгельс. Он просил Зволянского дать в его распоряжение четырех опытных офицеров из Отдельного корпуса жандармов. И мотивировал это тем, что его охранники сбились с ног; «непрекращающиеся волнения учащейся молодежи, в связи с напряженной агитацией подпольных революционных организаций, затем непрерывные обыски и аресты вызвали положительно безостановочную деятельность подведомственного мне охранного отделения, чины коего ежедневно заняты с утра до поздней ночи, следствием чего уже замечается полное переутомление служащих, препятствующее обычному ходу занятий и, тем самым, лишающее отделение возможности своевременно выполнять предъявленные к нему требования».
А тут еще Степан Балмашев убил егермейстера его величества министра внутренних дел Сипягина. Да пошли в столице и другие выстрелы всякого рода: пятой мужской гимназии ученик шестого класса выпалил из пистолета в учителя физики; в инженерном училище портупей-юнкер первой роты застрелился из винтовки и оставил загадочное письмо: «О самоубийстве знает убийца». Пополз слух, что революционеры собираются порешить Клейгельса. И когда на Трубном заводе узнали, что слух ложный, раздались голоса:
— Все равно не сегодня, так завтра его прикончат!
И «прокурора Святейшего Синода Победоносцева убили бы давно, если бы он не был настолько осмотрителен и осторожен», — доносил Сазонов.
Появились сообщения о тяжелой болезни Льва Николаевича Толстого, и в охранке ждали неизбежных волнений, если граф сейчас скончается.
И нашумело громкое дело Максима Горького, всколыхнувшее всю передовую Россию: царь отменил решение об избрании выдающегося писателя в Российскую академию наук. Сазонов информировал Зволянского, что надо ждать внушительной демонстрации студентов на премьере Горького «Мещане». И предлагал запретить показ пьесы 26, 28 и 30 марта 1902 года в Панаевском театре. Этим запретом удастся сорвать «бурную торжественную овацию по адресу автора пьесы для выражения сочувствия «отвергнутому академику» и протест тех правительственных органов, которые воспрепятствовал