В заслугу себе генерал ставил арест В. П. Ногина, О. П. Ермаковой, доктора Парижского университета Г. Д. Лейтейзена, В. П. Милютина, М. В. Смидович и журналиста Ю. И. Рудзита.
На первом же допросе Виктор Павлович не отрицал, что бежал из ссылки и проживал по чужому паспорту. «Мотивировал он свой побег и переход на нелегальное положение невозможностью по климатическим и иным условиям отбывать административную ссылку в районе Тобольской губернии», — так записали жандармы в протоколе допроса.
На рассвете, при восходе солнца, когда еще спали тульские обыватели, не зная, какой разгром учинил их жандармский генерал в квартирах эсдеков, Виктор и Ольга Ногины прошлись под ручку по всей Туле.
Наступала весна, кричали грачи на березах. Ледок хрустел под ногами. И покрикивали конвойные:
— А ну, давай, давай!..
ЧЕРЕЗ ПОЛЮС ХОЛОДА
И пошла ссылка седьмая: за Полярный круг. Добирался туда Виктор Павлович ровно год.
23 июля 1911 года этапом на Красноярск — Иркутск отправили его из Тульской тюрьмы. На перевалочный пункт в Верхоянске прибыл он утром 12 июля 1912 года: в трех последних тюрьмах и в трудном пути пришлось провести триста пятьдесят два дня.
У царя почти не было ни одной большой тюрьмы, где бы ни сидел Макар. Товарищи спрашивали его:
— А много ли было этих тюрем?
Он отвечал застенчиво:
— Кажется, пятьдесят.
Красноярская тюрьма была сорок восьмой. За высокой оградой из толстых островерхих бревен, как в старинном остроге времен покорения Сибири, продержали недолго — недели две, пока длился карантин: четверо заключенных заболели тифом.
В первый же день на прогулке встретился Фрумкин: его перегоняли на север Енисейской губернии. Стали вспоминать Москву и разговорились о том, кто их выдал и что могла означать приписка Варвары Ивановны на «Изречениях» Конфуция.
— Вы говорили с ней? — спросил Фрумкин.
— Говорил, правда, мельком. Она указала на Полякова. Показалось ей странным, что в огромной Москве он выбрал квартиру рядом с ней. А потом полиция велела хозяину держать пустым помещение за стеной у него. Туда никто не въехал, но какие-то подозрительные субъекты захаживали каждый день. И можно думать, что там был пункт для филерского наблюдения.
— Кошмар, кошмар! Ну времена, ну нравы! — ахал Фрумкин. — А Малиновский? Он чист как стеклышко?
Долго перебирали в памяти: и почему с таким упорством допытывался рябой Роман о вещах, которые его не касались? И зачем кричал в Мясницком полицейском доме в форточку? И как ему удавалось выкручиваться всякий раз, когда его под конвоем доставляли в охранку?
— Ильич строго спросит с нас, если мы не откроем ему, что грызет нам душу. Такое нельзя прятать от партии, даже если у вас и у меня нет достоверных фактов, — сказал Ногин. — Я подготовлю записку, вы постарайтесь перебросить ее на волю.
До Парижа записка дошла. Два года таился, хитрил, изворачивался Поляков, пока его не вышибли из партий. А год спустя в местечке Поронино у Владимира Ильича «судили» Малиновского. Его исключили из партии за то, что он сложил с себя полномочия депутата Государственной думы. Но всю его иудину подоплеку так и не вскрыли: даже Владимир Бурцев, разоблачивший такого провокатора, как Евно Азеф, категорически заявил, что он считает невероятным провокаторство Малиновского.
В Александровском централе под Иркутском, где со времен декабристов не затихал похоронный звон кандалов, пришлось просидеть девять месяцев. Последний летний этап в Якутск ушел накануне; осенью и зимой не отправляли, надо было дожидаться весны.
В жутком круговороте: «воля» — тюрьма — «воля» — Ногина выручали стойкая выдержка и умение жить в обширном и радостном мире идей. Он мог замыкаться в себе, уходя в книги на месяц, на год. Так было в Трубецком бастионе Петропавловской крепости, куда не приходила навещать «невеста», куда не доносился голос друга. Но в тюремном быту жарким угольком всегда светилась самая скромная цель: поскорей бы к намеченному месту, где есть относительная свобода. А уж там пламенем полыхала надежда: найдется верный человек, он подопрет плечом, и улетишь ты снова в Москву. В бегах будет будоражить мысль: где, когда и кто укроет хоть на время от филерского сыска? Но помогут товарищи, и снова начнется работа.
А теперь надо ждать еще три четверти года, пока не появится' надежда на побег. Сидеть же невмочь: так прочно завязались связи с подпольем партии, с общественной жизнью, с людьми. И внезапный разрыв таких крепких связей — удар жестокий, непоправимый.
И до боли в сердце терзала неотступная мысль об Ольге: ее сослали в Саратов, под угрозой окончание курсов, а через неделю, ну, через две быть ей матерью. И кто-то придет продолжать его жизнь на этой грешной земле: девочка, мальчик? И что сможет посулить судьба ребенку двух ссыльных?..
Раздумья делали Ногина мрачным. Да и книг в тюрьме почти не было, и бестолково сложился быт: ни на миг нельзя уединиться. Знаменитый централ стоял на краю села, среди могучей тайги. Уголовники сидели отдельно и не мешали. Но политических втиснули в две большие комнаты огромной продолговатой избы, и общение между ними было свободным. От тоски по «воле» и от безделья люди слонялись по коридору и по комнатам и с утра до поздней ночи вели никчемные разговоры, ругались и ссорились.
К торцовым стенам избы примыкали две кухни, и тут же были выходы в обширный и пустой двор, огороженный палями — плотно пригнанными вековыми стволами деревьев, более высокими, чем в Красноярской тюрьме.
Готовить харчи надо было самим. Надзиратели появлялись лишь утром и вечером, когда доставляли дрова и воду и проводили перекличку.
Так прошли осень и зима. 15 мая 1912 года тронулись с места и стали двигаться верст по тридцати в день на тряских телегах по безлюдной Братской степи. Затем пересели на паузки — большие плоскодонные лодки и 10 июня пришвартовались в Якутске.
Арестантская камера в столице Якутского округа была последней, пятидесятой тюрьмой Ногина. Вечером выдали за первый месяц пятнадцать рублей пособия от казны и объявили «назначение».
Почти всех рассовали неподалеку от Якутска. Троим назначили Верхоянск. А цекиста Ногина угоняли на четыре года далеко за Полярный круг, на восемьсот верст севернее Верхоянска, в безвестное урочище Абый.
В полицейском управлении Виктор Павлович обратился к чиновнику:
— Нет ли у вас карты? Хоть бы посмотреть, где этот Абый.
— Карты у нас нет, — ответил тот и добавил с издевкой: — Простите, мы не знали, что вы приедете к нам, и не позаботились получить нужные вам сведения.
— Что ж, я не могу ждать от полицейских чиновников какой-либо предупредительности. Но, право же, я полагал, что они хоть что-либо должны знать о той области, где служат! — отпарировал Ногин.
Светлой ночью погрузили верхоянских узников на открытую палубу баржи — со скотом и товарами — и под проливным дождем потащили на буксире вниз по Лене до устья реки Алдан. Там начиналась бесколесная, неприметная тропа на север — через ручьи и речки, таежные завалы, болота и топи, мхи и лишайники. Тридцать три дня верхом на маленькой лохматой лошади и неудобном седле длилось это путешествие поневоле. Донимали дожди, сухари и хлеб покрылись плесенью и превратились в кислую кашу. Заедал гнус, от которого не спасал даже дым ночного костра. Трижды проваливались в ямы и трогались дальше, не просушив одежды. И компания была ужасная: три-четыре дельца, промышлявшие шкурками и золотом; молчаливый почтальон; тупая стража из местных казаков и товарищи по этапу, не внушавшие политического доверия. На долгих перегонах — от одной сторожевой юрты до другой — подваливали к каравану скотоводы и охотники. Но среди них встречались и такие, которых зримо разъедал сифилис. Единственной светлой минутой была остановка на крутом берегу безыменной речушки, где удалось достать стерлядку и сварить уху.
О приезде сюда Ольги с ребенком и даже о побеге нечего было и думать. У царя-батюшки держались в запасе эти гиблые места на просторах империи, и отсюда не бегал никто.
Почти без сил сошел с лошади Ногин в Верхоянске 12 июля 1912 года. А в Абый, о котором местный исправник знал не более, чем об острове Пасхи, ехать не пришлось. Сам Верхоянск, иронически именуемый городом, с деревянной церковкой, шестью домами под крышей и десятками юрт, похожих на высокие навозные кучи, считался надежнейшим местом для пребывания ссыльных.
И Ногин остался в Верхоянске…
На северной окраине города — а под Москвой бы его не назвали даже деревней — нанял Виктор Павлович за два рубля в месяц одинокую пустую юрту. «Моя вилла в Окаянске», — называл он ее: стены из наклонных бревен, обмазанные навозом и глиной; дверь вроде люка, с порогом выше колен; два небольших проема вместо окон, где летом висит марля от гнуса, а зимой поставлены пластины из льда — от полярных морозов; нары вдоль стен, как скамьи первого ряда в самом захудалом цирке; ветхие доски пола и камелек из круто замешанной глины, с прочным остовом из прутьев.
Срочно превратился Ногин в плотника и печника, штукатура и стекольщика — уверенно подступала зима: 5 августа замелькали в черном небе первые звезды после ясных и светлых ночей полярного лета, через десять дней выпал снег. В дневнике записал Виктор Павлович 15 августа 1912 года: «Вспоминаются саратовские жары, и как-то странно встречать зиму так рано». И приписал: «Горюй не горюй, ахай не ахай, а жить тут придется. И надо постараться изолировать себя от всего здешнего». Он имел в виду маленькую колонию ссыльных, в которой не было ни одного эсдека, местных властей — исправника и судью, и тех якутов, что не знали ни слова по-русски.
Только один пожилой якут Афанасий нашел дорогу на Макарову «виллу» и помогал «доброму ссыльному» коротать без душевной тоски первую полярную ночь. За корками хлеба изредка прибегала глухонемая дочка соседа Сыбдыра: грязная, с гноящимися глазами, растрепанная. Она царапалась в дверь, как кошка, издавала какие-то дикие звуки, с удивлением осматривала' книги, прятала корки в замусоленный карман ветхой оленьей шубы и убегала. Да заглядывал поговорить или просто помолчать отец диакон Кондинский — человек пожилой и словно не от мира сего: с удивительно ясными детскими глазами и с душой ребенка. Он был единственный русский человек, не помышлявший о грабеже местных жителей. И о нем ни