Наверное, у Мокомба найдется для меня какая-нибудь комната, тихий угол. Без сомнения, во время своих путешествий он собирал старинные книги, ливанские диковины… На прудах соседних усадеб, конечно, много диких уток… Что может быть лучше!.. И если я желал до начала холодов насладиться прелестью последних дней феерического месяца октября среди багряных холмов, если я хотел успеть полюбоваться сиянием долгих осенних сумерек на лесистых вершинах, я должен был спешить.
Часы пробили девять.
Я встал, стряхнул пепел сигареты. Затем решительно надел шляпу, широкий плащ и перчатки, взял ружье и чемодан, задул свечи и вышел, тщательно заперев на три оборота старинный замок с секретом (предмет моей гордости).
Через три четверти часа я уже ехал в поезде в сторону Бретани, направляясь к маленькой деревушке Сен-Мор, где служил аббат Мокомб; я даже успел отправить с вокзала письмо, поспешно нацарапанное карандашом, в котором извещал моего отца о своем отъезде.
На следующее утро я прибыл в город Р., откуда до деревни Сен-Мор всего несколько верст.
В этот день, желая хорошо выспаться ночью (с тем чтобы уже завтра на рассвете я мог пойти на охоту) и полагая, что послеобеденный отдых может нарушить мой крепкий ночной сон, я решил не засыпать, несмотря на усталость, а навестить кое-кого из своих давних товарищей по учебе.
Выполнив этот долг вежливости и возвратившись часов в пять в „Золотое солнце“, где я остановился, я приказал седлать коня и вскоре уже видел деревню, освещенную лучами заката.
По дороге я старался восстановить в памяти образ священника, у которого хотел погостить несколько дней. Годы, прошедшие со дня нашей последней встречи, путешествия, события, приключившиеся за это время, и привычки одинокой жизни, должно быть, изменили его характер и внешность. Наверное, он уже начал седеть. Но я знал, что беседы ученого аббата имеют благотворную силу, и предвкушал удовольствие вечеров, проведенных с ним.
— Аббат Мокомб, — твердил я вполголоса, — замечательная идея.
Расспрашивая о его доме стариков, пасших стада вдоль придорожных канав, я убедился, что кюре — как истинный проповедник Бога милующего — снискал глубокое уважение своих прихожан, и когда мне показали путь к его дому, расположенному поодаль от скопления бедных домишек и хижин деревни Сен-Мор, я направился в ту сторону.
Наконец, я прибыл на место.
Деревенский вид этого дома — его зеленые ставни, три ступеньки из песчаника, заросли плюща, клематисов и чайных роз, вьющихся, сплетаясь, по стенам до самой крыши, над которой из трубы с флюгером вился дымок, — все навевало мысли об уединении, здоровье, глубоком покое. Сквозь решетчатую изгородь сада, примыкавшего к дому, проглядывали тронутые осенней ржавчиной листья деревьев. В стеклах двух окон верхнего этажа играло заходящее солнце, в простенке была ниша с образом святого. Я молча спешился, привязал лошадь и взялся за дверной молоток, оглядываясь на пройденный путь, расстилавшийся до горизонта.
Так ярко пылал закат над дальними дубравами и вековыми соснами, где последние птицы кружили в вечернем небе, солнце так величественно отражалось в водах пруда, окаймленного тростником, в этой безлюдной местности с ее мирными пейзажами, в час, когда все погружается в тишину, природа была так хороша, что я замер, не опуская поднятый молоток, замер, онемев.
„О ты, странник, не нашедший желанного приюта, — думал я, — ты, тщетно надеявшийся после долгих блужданий в ночной тьме увидеть в лучах рассвета пальмовые рощи и серебристые ручьи Земли Обетованной; ты, такой радостный в начале пути и загрустивший в конце его; ты, чье сердце утомлено скитаниями среди порочных собратьев — взгляни! Здесь ты можешь отдохнуть и помечтать! Здесь еще до наступления смертного часа становятся явью загробные сны. Если ты жаждешь смерти, приди сюда: глядя на небо, ты забудешь землю“.
Я был в том состоянии усталости, когда напряженные нервы отзываются на малейшее возбуждение. Лист упал около меня, я вздрогнул от его легкого шороха. Волшебный облик этого края очаровал меня. Одиноко присел я у двери.
Но скоро вечерняя прохлада вернула меня к действительности. Я быстро встал и снова взялся за молоток, обернувшись к уютному дому.
Но едва лишь я окинул его рассеянным взором, как невольно отпрянул, спрашивая себя, не стал ли я жертвой галлюцинации.
Тот ли это дом, который я только что разглядывал? Какую дряхлость выдавали теперь трещины, избороздившие стены, покрытые увядшими листьями! Сейчас это здание имело необычный вид: стекла, озаренные багровым вечерним солнцем, вспыхнули ярким огнем; три ступени гостеприимного крыльца приглашали войти, но внимательно вглядевшись в их плиты, я заметил, что они были недавно обтесаны, на них еще оставались следы от выбитых букв, и понял, что они взяты с соседнего кладбища, черные кресты которого я только что увидел неподалеку, всего лишь в сотне шагов отсюда.
И дом показался мне настолько изменившимся, что меня охватил невольный озноб, и отзвуки глухого удара молотка, выроненного мной в смятении, раздались внутри этого жилища, как эхо погребального звона.
Эти видения, имея скорее психическую, чем физическую природу, быстро исчезают. Я не сомневался, что они были следствием помрачнения рассудка, о котором уже говорил. Спеша увидеть лица людей и позабыть этот мираж, я повернул ручку двери и вошел в дом, не задерживаясь долее.
Дверь, приводимая в движение тяжестью гири, сама закрылась за мной.
Я очутился в длинном коридоре, в конце его была лестница, по которой спускалась, держа в руке свечу, престарелая служанка кюре, добродушная Нанон.
— Господин Ксавье! — радостно воскликнула она, узнавая меня.
— Здравствуй, моя добрая Нанон! — отвечал я, поспешно отдав ей чемодан и ружье.
(Плащ я забыл в моей комнате в „Золотом солнце“.)
Я поднялся по лестнице и минуту спустя крепко обнял моего старого друга.
После бурной радости первых расспросов нахлынула грусть о прошедших временах, взволнованные встречей, мы с аббатом замолкли, не в силах говорить. Нанон принесла лампу и позвала нас ужинать.
— Мой дорогой Мокомб, — сказал я, взяв его под руку и спускаясь рядом с ним по лестнице, — одна из вечных ценностей — это дружба, основанная на духовной близости, такая дружба связывает нас с вами.
— Христианские души объединяет божественное родство, — согласился он. — Есть в мире верования, основанные не на разуме, исповедующие их готовы отдать свою кровь, свое счастье, нарушить свой долг. Это фанатики! — заключил он, усмехнувшись. — Мы же должны выбрать самое здравое вероучение, раз мы свободны и вера наша заключена в нас самих.
— По-моему, — заметил я, — даже тот факт, что два плюс два равно четырем, уже таит в себе загадку для нас.
Мы прошли в столовую. Во время ужина аббат, мягко упрекнув меня за то, что я так надолго позабыл его, рассказывал мне о деревенском житье. Он говорил об этом крае, припомнил два-три анекдота о владельцах здешних поместий, рассказал о собственных охотничьих подвигах и рыбацких удачах, словом, был очаровательно любезен и оживлен.
Проворная Нанон услужливо хлопотала вокруг нас, и крылья ее огромного чепца трепетали.
Когда за кофе я скрутил себе сигарету, Мокомб, в прошлом драгунский офицер, последовал моему примеру; наслаждаясь первыми затяжками, мы умолкли, и я внимательнее взглянул на моего хозяина.
Аббату было лет сорок пять, он был высок ростом. Длинные седеющие волосы вьющимися прядями обрамляли его худое мужественное лицо. Глаза сияли верой и разумом. Черты лица были правильны и суровы, стройное тело не согнулось под бременем прожитых лет: он с достоинством носил свою сутану. Приятным грудным голосом произносил он слова, исполненные мудрости и смирения. Мне стало ясно, что здоровье у него крепкое: время почти не коснулось его.
Он пригласил меня в свою маленькую гостиную, служившую ему и библиотекой.
Дорожное недосыпание вызывает озноб: вечерний холод — предвестник зимы — пронизывал меня до костей. Вот почему я почувствовал себя намного уютнее, когда жар сухих виноградных лоз, пылавших между двумя-тремя поленьями, согрел мне колени.
Мы уселись поудобнее в темных кожаных креслах, поставив ноги на каминную решетку, и как-то сама собой беседа зашла о Боге.
Усталый, я только слушал, не говоря ни слова в ответ.
— В заключение добавлю, — сказал Мокомб, вставая, — мы живем для того, чтобы доказать — нашими делами, нашими помыслами, нашими речами и нашей борьбой с Природой — доказать, что мы стоим той жертвы…
И он закончил, цитируя Жозефа де Местра:[170]
— Между Человеком и Богом стоит только Гордыня.
— И тем не менее, — сказал я ему, — мы, балованные дети этой Природы, удостоены чести жить в век света.
— Предпочтем лучше Вечный свет, — ответил он, улыбаясь.
Со свечами в руках мы поднялись по лестнице.
Длинный коридор, проходивший над коридором нижнего этажа, отделял комнату, предназначенную для меня, от комнаты моего хозяина. Он непременно сам хотел помочь мне расположиться. Мы вошли ко мне, аббат удостоверился, что я ни в чем не нуждаюсь, и когда, стоя рядом, мы, прощаясь, пожали друг другу руки, я увидел в отблеске свечи его лицо. Тут я содрогнулся!
Не мертвец ли стоял здесь, у кровати? Неужели этим лицом я любовался за ужином?! Если я и узнавал его смутно, мне все же казалось, что сейчас я его вижу впервые. У меня мелькнула мысль, что внезапное изменение облика аббата похоже на недавно испугавшее меня странное превращение его дома, это все объясняло.
Я смотрел на это строгое мертвенно-бледное лицо с опущенными веками. Забыл ли он о моем присутствии? Молился ли он? Что нашло на него? Торжественная тайна так внезапно окутала его фигуру, что я зажмурился. Когда через секунду я снова открыл глаза, мой добрый аббат был все еще здесь, но теперь я его узнавал. Слава Богу! Его дружеская улыбка рассеяла мою тревогу. Наваждение промелькнуло быстро, я не успел вымолвить ни слова. Это снова был мираж — что-то вроде галлюци