— Ну, как дела Алеши? — спросил я. — Не принял?
— Ты не знаешь, чего мне стоило, чтобы он отстал, — Фройляйн завела истерзанную старую пластинку, — я всегда любила только тебя, а сейчас просто пришла проведать…
Мы протянули без скандалов до июля. Я разрывался между Фройляйн и Аленой — остриженною под фокстрот мегерой, с бусинкой в разгневанном носу.
Алена, удивительное имя. Она однажды призналась:
— Ты мог бы меня поставить раком прямо в день знакомства.
Но никаких фантазий:
— Для этого существует одна дырка, — она сжимала зубы.
— Алена, рот открой!
— Маньяк!
А Фройляйн трахалась в носочках и в фартучке. Понятно, что это — из говна нимфетку, но хоть какое-то разнообразие, поэтическая строчка: «На шелковом ковре я нимфе тку: „Люблю“» — набоковская задрочка.
Они чуть не столкнулись, Фройляйн и Алена.
— Ты не занят? — спросила в трубке Фройляйн. — Мне можно зайти?
— Я убегаю, уже в дверях, — голос дрожал. Попался. В соседней комнате лежала распакованной Алена. Скомандовать, чтоб собиралась? Обидится и больше не придет.
— У тебя кто-то есть, — почувствовала Фройляйн, — не ври мне.
Я понял, что капрал мне тоже дорог.
— Перестань, какая чушь. Я очень тороплюсь, но если хочешь, подожду тебя на улице.
Алене я сказал, что в магазин за пивом.
Фройляйн подоспела через минуту.
— Мне нужно в туалет, — расставила силки.
— Нет времени.
— Я не могу терпеть.
— Сходи за гаражи.
Я видел, как она за гаражами выдавливала по капле злость.
Не пойманный — не вор.
Она двусмысленно сказала:
— Очень жаль, что ты сегодня занят, я уезжаю на неделю в Москву.
— По какому делу?
— Развеяться, — с прицелом, мол, помнишь наши встречи?
— Во сколько поезд?
— Как обычно, вечером.
— Я провожу.
— Не надо.
Она спустилась в переход метро. Я решил — уловка. Вернется к моему подъезду и будет ждать. Тогда не отвертеться. Я сомневался больше часа, наконец, вернулся, обмирая: вдруг сторожит.
Алена плакала:
— Ты запер меня, как собаку. Где пиво?
Я покаянно молчал. Да разве объяснишь, что капрал главнее по выслуге — два года под одной шинелькой.
К Фройляйн я поехал без предупреждения. Пока я шел от остановки, на дороге подобрал стрекозу величиною с палец, великолепный полудохлый стручок хитина. Лучше подарка не сыскать. Беспечный, я поднялся на этаж и позвонил. Квартира застрелилась тишиной. Но готов поклясться, что шум существовал секундой раньше, и голоса, и музыка. Я подождал шагов, и тишина, пытаясь не дышать, неловко скрипнула паркетом, мне показалось, моргнул дверной глазок. Я простоял не меньше получаса на лестничной площадке, стал на вахту у старушечьей скамейки. В окне качнулась штора, как будто посмотрели и спрятались. Я улыбнулся. «Бедный параноик, — сказал себе, — иди домой, в квартире ни души».
А Фройляйн не поехала в Москву. Мы встретились на следующий день.
Она сказала:
— Передумала.
Случилось вот что. Я сидел в гостях у Фройляйн, и кто-то позвонил. Она схватила пульт, одно нажатие дистанционной кнопки — и заглох проигрыватель дисков. В наступившей тишине Фройляйн предложила:
— Не будем открывать.
В дверь постучали.
— Кто это может быть? — опасливо пробормотала Фройляйн.
Снова позвонили, потом тряхнули дверь.
Я поднялся:
— Пойду взгляну.
— Прошу тебя, не надо, — шепотом взмолилась Фройляйн.
— Дверь сломают, — я тоже перешел на шепот.
— Останься, — она повисла на мне, тяжелая, как вымокшая шуба, — я хочу тебя. — Угодливой и жалкой была эта взмыленная вспышка страсти. — Только не шуми, — Фройляйн разделась с обреченной прытью и легла на пол, — кровать ужасно скрипит. Ну, иди же ко мне, я обниму тебя, — шелестела Фройляйн.
Вмиг распахнулась безобразная изнанка покрова другой недавней тишины. Я задрожал от отвращенья, сварился, задохнулся:
— Это Алеша?
— Нет, люблю тебя!
— Я его впущу!
— Умоляю, — извивалась Фройляйн, — я объясню.
— Попробуй, сука! — Я медленно вползал в штаны.
Фройляйн сорвалась:
— Ты виноват, ты сам толкнул меня к нему, я не хотела. Ты сказал, что мы не можем быть вместе, что не женишься на мне, а я хочу ребенка, семью!
С каким-то ватным чувством в животе, с отравленной идеей размноженья, я повалился на Фройляйн.
Она сопротивлялась и просила:
— Не надо.
Мой бедный член не кончил, а срыгнул. Его стошнило в первом проникновении.
— Только не в меня! — рванулась Фройляйн. — Ты что, уже?!
— Нет. — Я, выжатый, поднялся.
Фройляйн окунула в себя палец, потом неспешно и деловито поднесла к губам, лизнула:
— Ты кончил, не ври!
Мне предстало лицо моей Любви. Она облизывала палец в сперме. Мир поскользнулся, выпал из-под ног, как табурет, и закачался в висельной смертельной высоте. Вдруг наважденье кончилось, я понял — это только спектакль, призрачный кабуки, с украденной громоздкой и гротескной маской моей Любви. Нелепая актриса Фройляйн пробралась в гримерку и бездумно облачилась в Любовь. Я все понял. Но слишком было велико искусство, велика иллюзия реальности, я, как Пушкин, облил ее слезами. Потом без слез сказал: «Странно, я сегодня собирался сделать предложение…»
Я почти поверил в это, и остальные слова пошли легко: «Ты знаешь, я увидел Время, оно — туннель, статичный корпус шприца, в котором мы движемся, точнее, нас выталкивает поршень. Но эта внутренняя сторона, она — шероховата, и мы цепляемся за выступы, в надежде закрепиться. Неумолимый поршень продолжает нас выталкивать, а люди, по сути, как жевательные резинки, прилепившись к чему-нибудь, растягиваются на годы. Нам кажется, что мы остановили Время, ведь продолжаем осязать часть его, давно ушедшую. И этот обман длится до тех пор, пока не рвется связь. Тогда мы думаем, что оплакиваем человека, а на самом деле — безвозвратное Время, и жадно прилепляемся к чему-то новому… Странно, ты говорила о Москве, а я увидел тебя стоящей на перроне, и я смотрю из поезда, как ты под стук колес становишься далекой навсегда, все каменеешь, погружаясь в стены тоннеля Времени…»
Не лучший монолог. Но, уходя, я был уверен в скором результате. Для чистоты эксперимента остался на ночь у Алены, то есть исчез. Когда вернулся домой к обеду, в дверях торчала записка, зазубренный бумажный ломтик из блокнота. «Любовь моя, — писала Фройляйн, — Любовь моя…»
Я к ней пришел, мы постарались оба. Смущали принесенные не мной рыдающие розы, Фройляйн притащила в кровать кусочек торта, плоский и невкусный, чашку кофе.
— Я мечтаю уехать с тобой куда-нибудь, — задумалась, — на море.
— Ты не поверишь, я сейчас подумал об этом же, — песочный торт хрустел, как крымский берег — порода из песчаника с миндалем, — боюсь, что не получится.
— Хоть на неделю, милый.
Я представил мой птичий можжевеловый Судак, дорожку к морю через пансионат, вершины, шахматную крепость, моторки на айвазовских волнах, зонтики… И Фройляйн в шлепанцах и шортах, вареного креветочного цвета ноги, клубничный нос… Стоп! Никакого Крыма!.. А ночью палец в сперме.
Я сказал:
— Посмотрим.
Мы условились. Вначале Фройляйн вместе с мамой и младшим братом отправится в Алушту.
— Ты снимешь комнату, а я к тебе приеду, — находчиво сказала Фройляйн.
Когда-то, восемь лет назад, я приложил Судак, как медную монету, на юношеский битый лоб. От любовной шишки не осталось и следа. Саднящая тоска перебродила в радостную память. Пока я спрашивал себя, придирчиво и долго, позволено ли Фройляйн попасть в мою таинственную здравницу, она уехала в Алушту. И были оговоренные сроки нашей встречи.
А Крым дристал. Трещали, рушились и снова возводились карточные сортиры, дизентерия пряталась во всем: в арбузах, персиках, хурме и винограде. Ходили неопрятные татарки, бросая вызов санитарным нормам, по пляжу разносили инфекцию под видом чебуреков и плова, корзины с «похвалой» и «мастурбой». Ничто не изменилось: по-прежнему беззубым ртом пускало море слюни, и чайки голосили, как обманутые любовники.
До приезда Фройляйн оставалось три дня. В Крыму воруют время, подсовывают вместо полных суток полную тарелку абрикосов — только с обеда приляжешь, сонный и неловкий, и солнце вместе с желтым абрикосом катится под койку.
В придачу к сумкам Фройляйн привезла жестокое кишечное расстройство.
— Рагу, — сказала гневно, — мама дала в дорогу, я на стоянке три раза платила за туалет.
Я повел несчастную засранку домой. Фройляйн первым делом ворвалась в заветную фанерную кабинку. Я забросил все вещи в комнатку, блаженно улыбаясь — доехала. Минуту осмыслял, чему я радуюсь — солнечному ветру в занавесках или унавоженному счастью?
Она вошла, обмякшая большая нежность, улеглась и прошептала, раздвигая ноги:
— Как давно у меня не было мужчины!
Юг — кузница воспоминаний. Там любовь рождала амулеты, прикасаясь ко всему, что видит. Напрасно прятались в камнях куриные божки — их подобрали, мелкие коряги пытались быть похожими на хворост, но в них безжалостно угадывали очертанья ящериц и змеек и уносили на память, даже песни, эстрадные суповые наборы из костей и хрящиков, наполнялись смыслом.
Я не прощу Немецкой Проститутке совместный Крым, дорогу к Двум Монахам — глыбам, исполняющим желания, секретную долину Тавров, голоса, что заунывно звали всех отдыхающих отплыть за двадцать гривен на Тот Свет. Я не прощу. Мой лучший Крым засижен перелетной тварью, обращен в прах и экскременты.
Потом был пыльный, душный Симферополь, с бессмыслицей которого сравнится разве такой же удаленный от моря всегда ночной Джанкой — в сущности, не город, а пятиминутная платформа, где продаются персики и дыни.
На родине стояло предосеннее затишье, тополя понуро шли на панихиду по августу, и в этой траурной колонне я встретил Альбину. Мы могли сознательно друг друга не заметить, прикрывшись скорбью, но перед светлой памятью покойного подобная уловка казалась неоправданным кощунством.