С малых лет пестовали во мне всяческие паранойи. Бабушка Аня учила бояться воды. Говорила, глядя на вздутые, как шины, старческие ноги: «Нырнешь, судороги схватят, захлебнешься», — и пучила глаза, изображая удушье.
Судороги представлялись мне хищными водорослями с рыбьими головами. Вода страшила и чаровала глубиной и мутью.
Боготворил считалочку: «Десять негритят пошли купаться в море. Десять негритят резвились на просторе…»
Мы положили ее на музыку.
«Один из них утоп! Ему срубили гроб! — выпевал я. — И вот вам результат — девять негритят!»
Я разыгрывал жестокие игры про купание, заканчивающиеся всегда одним финалом. Рука-судорога утаскивала жертву на дно ванны. Кукольный приятель рыдал на эмалевом берегу.
Ответственная за мое питание, бабушка всякий раз пугала: «Доедай суп, а то он ночью к тебе придет и задушит».
Я все равно оставлял еду в тарелке, а ночами не мог заснуть и истощался нервно и физически.
Провинция бездумно поощряет старческий вампиризм, укладывая детей в одной спальне с людьми преклонного возраста. Каким бы здоровым от рождения ни был ребенок, он захиреет, и как скоро — это вопрос времени или числа старух.
Бабушка Аня глядела, как я день ото дня чахну, и стращала с новой силой.
От впечатлительности и страха я терял окружающую обстановку и собственную личность. В кухонном мареве призрак бабушки Ани покрывал меня жуткой бранью. Суп грозил совершить содомический грех.
«Залезет в жопу!» — в ночном бреду додумывал я бабушкины угрозы.
Она мучительно стыдилась: «Каких же только слов ребенок на улице нахватался!» И, беспомощные, улыбались родители.
Мне было пять лет. К бабушке Ане каждый месяц приходила женщина-врач, тоже очень старая, но, видимо, ей доверялось больше, чем молодым участковым докторшам. Старухи скрывались в комнате для медицинского осмотра, затем пили чай и беседовали.
Будь проклят тот день, когда я опередил их уединение и спрятался под кровать! Они зашли, бабушка Аня разделась. Врачиха впряглась в фонендоскоп, присосала круглый наконечник с мембраной к обвисшей коже своей пациентки…
Память благородно заретушировала подробности, причем настолько густо, что все запомнилось скорее как поступок. К событию нет достоверных зрительных образов — одни домыслы. В пятилетнем возрасте меня не интересовало женское тело в состоянии дряхлого упадка. Я не мог знать слова «фонендоскоп». Вероятно, я действительно видел нечто, состоящее из резиновых трубок, вставляющихся в уши, и теперь подрисовываю его к дагерротипу того далекого события.
Возможно, циничный глаз современного фотографа увидел бы в этой сцене совершенно иную эстетику: два древних тела, соединенные резиновой пуповиной фонендоскопа..
Я выскочил посреди осмотра из-под кровати, подбежал к бабушке Ане и цепко ухватил ее под пепельную курчавость старческого руна. Я вскричал что-то. Возможно: «Ага!» — или: «Вот!» — или: «Ух, ты!» — или «Поймал!» — не помню.
Мы трое ненадолго замерли, врачиха, бабушка Аня и я с пальцами в руне. Старухи никак не отреагировали. Я опешил от такого невнимания и спросил, осаженный их спокойствием: «Что это?»
Врачиха сказала равнодушно: «Мышка».
«Мышка?» — я недоверчиво перебирал курчавый пепельный ворс, похожий на сбившийся войлок или вековую диванную пыль, потом убрал руку и вышел из комнаты…
— Слушай, я ни за что не повег\'ю, что ты не заглядывал девочкам под юбки. Все мальчишки с пег\'вого класса вуаег\'исты. У меня во двог\'е и в школе пг\'осто спасу от вас не было. Но я не считаю, что это плохо, с одной стог\'оны, это пг\'иучает к аккуг\'атности — я с малых лет за тг\'усами слежу, чтобы чистые были. Что у вас девочки говог\'или, если им юбки задиг\'али? У нас было: «Тг\'усы не кг\'аденые, жопа не алмаз!» и еще: «Кто не видел тг\'икотаж — „Детский миг“
\'\'\', втог\'ой этаж»… Ну, не отвог\'ачивайся, смотг\'и, г\'аз всю жизнь хотел… Нг\'авится?
Бабушка Аня вскоре умерла — не пережила позора. Так я растравливал себя по ночам.
Возмездие грянуло. Появилась эта московская бабка Тамара. Меня отвезли к ней на поезде. Помню лишь тряску в купе и как пил чай без сахара, потому что, очарованный миниатюрной упаковкой рафинада с поездом на обертке, спрятал сахар в карман.
Бабка встречала нас на вокзале. При ней был какой-то новый понурый дед. Я же помнил совсем другого старика.
Мама и папа подвели меня, держа за распростертые руки. Я был распят на родителях.
Я запрокинул голову, и взрослые небеса разрешили недоумение: «Поздоровайся с дедушкой», — пятидесятилетняя бабка (мой взгляд снизу вверх) в украшенных пластиковыми хризантемами босоножках, в шортах, блузке и соломенной шляпе, полная юных страстей, моложаво улыбалась: «Это — дедушка».
Мы оба, тот понурый старик и я, знали, что это неправда. Куда делся прежний дед, никто не говорил.
Нас пригласили на шашлыки в загородную резиденцию деда № 2. Над мангалом кружил едкий дым паленого мяса. Мне дали детскую порцию шашлыка, которую так и не полили вином, — мама запретила.
Потом я, чтобы ознакомиться с новым дедом, подошел к нему поближе. А тот, видимо, забывшись от сытости и выпитого вина, вынул изо рта челюсть и протирал ее пучком травы. Бабка на него ужасно наорала.
Несправедливо обруганный, дед даже попытался играть со мной и стал проверять мою сообразительность кошмарными загадками: «До какого места заяц бежит в лес?»
Я молчал.
Дед ответил сам: «До середины. А дальше заяц бежит из леса».
Допрос продолжался: «Каких камней в море нет?»
Я в смятении ковырял носком сандалика землю.
«В море нету мокрых камней».
Затем он спросил: «Что посреди Волги стоит?»
Я крикнул: «Утес!» — потому что вспомнил песню «Есть на Волге утес». Оказалось, что посередине Волги стоит буква «Л», и все от души хохотали над невинной детской тупостью.
Потом родители уехали, а я остался с бабкой. Для нас обоих это была мука. Мы не устраивали друг друга.
Непривыкшая к детям бабка была деспотична в вопросах гигиены. Деда № 2, любителя загадок, она уже приучила мочиться сидя. Тот не спорил и справлял нужду, как ученый кот. Я пробовал поднимать круг, но бабка следила за мной, выискивала невидимые капли и ползала с мыльной тряпкой, бранясь, что у нее нет сил за мной убирать.
По телефону она жаловалась матери и просила меня забрать. Я плакал и говорил, что если хотите, чтобы у вас писали сидя, заведите себе девочку, а не мальчика.
Я проиграл. Она сломала мою волю, и я вскоре стал позорно присаживаться. Унижение быстро вошло в привычку, единственное, всякий раз справив нужду, я потом нарочно стряхивал несколько капель на стульчак…
Я смирился с новым обликом деда. Остаток лета этот дед № 2 и муж № 4 провел на даче, любуясь картофельными цветами или перебирая свои альбомы с марками.
Стоило мне попасться ему на глаза, он спрашивал с дурковатым прищуром: «Имеется килограмм соли, литр воды и килограмм продукта, который надо сварить с указанным количеством соли, но так, чтобы он остался несоленым. Что это за продукт?»
После моей скорой интеллектуальной капитуляции дед коротко сообщал: «Яйца», — и, бодрый, шел по своим делам.
Невротизированный, как Эдип, мозг приноровился работать в атмосфере логических подвохов, и деда постигла закономерная участь Сфинкса.
Однажды он спросил меня: «Можно ли наполнить ведро три раза, ни разу не опорожняя его, и чем?»
Я сказал: «Камнями, песком и водой».
Он помрачнел: «Ты зашел в комнату, где есть свеча, газовая плита и керосиновая лампа. Что ты зажжешь первым?»
Ответ родился сам собой: «Спичку».
Дед взялся за сердце: «Какие часы правильно показывают время только два раза в сутки?»
«Остановившиеся», — я улыбнулся.
Дед № 2 с перекошенным лицом рухнул в кусты картофеля. Потом приехала «скорая» и увезла деда.
Бабка холодно перенесла его смерть. Всей семьей мы осудили ее черствость. Кто мог подумать, что для нее начинался тогда новый жизненный период…
Эйфория морского сраженья на бумаге.
«Ранил! Ранил! Ранил!»
Как несравненная легкость наполовину решенного кроссворда! Малодоступные уму горизонты и вертикали со всех боков набрали недостающий смысл, и вот наступает момент, когда слова разгадывают сами себя, только успевай записывать.
Работа помогала отвлечься от навязчивого ощущения Сатурна в области виска. По спине бежали шелковые пузырьки, будто кто-то прыскал на кожу огненной кока-колой…
«БМ» в пуговичном кружке. Бабка Московская. Она всегда была объектом наших провинциальных семейных сплетен.
Бабка рано вышла замуж, быстро развелась и в восемнадцать лет, чтобы стать актрисой, уехала в Москву, подкинув годовалую дочь своим родителям. (Черно-белая, как инь-янь, фотография семейного альбома: белый лапоть с личиком — туго спеленатый младенец, которому так и не довелось отведать материнского молока — бабка заботилась о фигуре и уберегла грудь от кормления.)
Кукушиный поступок был усугублен тем, что спустя годы бабка, готовясь к очередному замужеству, собралась усыновить или удочерить ребенка своего любовника. О том, что у нее где-то растет собственная дочь, она не задумалась. При воспоминании об этом у мамы обычно набегала на левый глаз злая, никогда не выкатывающаяся слеза.
Все мое детство мама была с морковного цвета ртом от губной помады. Давно еще бабка подарила ей целый кулек помад, все одного цвета. Это были времена дефицитов, и вот такие, морковные, выбросили когда-то в продажу, а бабка накупила сразу штук двадцать.
А когда этот цвет ей надоел, она передарила помаду дочери. Долгие годы у мамы оставался один и тот же цвет губ, а когда помада испортилась или закончилась, ей на работе подарили новую, и она тоже оказалась морковного цвета, и сотрудницы сказали: «Ваш любимый цвет».
В молодости бабка была недурна собой. Славная такая брюнетка с голубыми глазами, похожая сразу на всех кинозвезд того времени. Маму она недолюбливала, видимо, еще потому, что дочь внешностью не удалась — пошла в первого мужа. И вдобавок у мамы не обнаружилось ни музыкального слуха, ни голоса, что, по мнению бабки, было совершенным плембраком.