Ноктуарий. Театр гротеска — страница 6 из 7

Мои доводы в пользу возмездия

Шел мой первый день работы документоведом. Едва я появился на пороге конторы, не успев ни затворить за собой дверь, ни сделать хотя бы шаг внутрь, рахитичного вида тип, одетый с миру по нитке, в очках, слишком громоздких для лысеющей головы, выскочил из-за стола с твердым намерением всячески приветствовать меня. Говорил он с волнением, и слова его, торопясь покинуть язык, натыкались друг на друга:

– Добро пожаловать, добро пожаловать. Меня зовут Рибелло, давайте я помогу вам сориентироваться. Простите, но вешалки для верхней одежды у нас нет – положите на вон тот стол, он все равно пустой.

Ты давно меня знаешь, подруга, я ведь ни разу не сноб, и даже по темпераменту мне не положено высокомерное отношение к другим – возможно, мне просто не хватает бьющей ключом жизненной силы, делающей подобное поведение возможным. Так что я ему улыбнулся и попробовал представиться. Но Рибелло все продолжал обстреливать меня из словесного автомата:

– Вы же принесли то, о чем вас попросили? – Его взгляд метнулся к портфелю в моей правой руке. – Мы тут все на самообеспечении – уверен, вас на сей счет уведомили. – Он слегка повернул голову, оглядывая офис: восемь столов, лишь половина из них занята, вдоль стен – ряды высоких шкафов, не достававших до потолка лишь пару футов от силы. – И, надеюсь, у вас нет планов на обеденный перерыв. Я отведу вас куда-нибудь. Есть кое-что, о чем вам полезно знать. Кое-какая информация, слухи… но они подождут. Пока – обустраивайтесь здесь.

Мне достался стол, что стоял ближе всех к окну конторы.

– Раньше он принадлежал мне, – доверительно сообщил Рибелло. – Но теперь, когда вы пополнили наш дружный коллектив, я могу перейти и на вон тот, что подальше.

Предвидя следующий его вопрос, я сказал, что уже получил инструкции касательно моих обязанностей, заключавшихся исключительно в обработке различной документации для «Квайн Организейшен» – компании, чьи интерес и деятельность пронизывают каждое предприятие – как государственное, так и частное – по эту сторону границы. Штаб-квартира располагалась далеко от города, где я нашел работу: контора моя являла собой своего рода «серый форпост», далекий даже от региональных оперативных центров компании. В таком месте, как и во многих других подобных, «Квайн Организейшен» держала офисы, даже если они представляли собой грязные комнатушки, провонявшие какой-то кислятиной. На запах, что царил в моей конторе, никак не выходило закрыть глаза – похоже, здание, где «Квайн» купила помещение, раньше занимал какой-то магазин солений и маринадов. Если вам интересно, эту догадку позднее подтвердил и Рибелло, так рьяно взявшийся вводить меня в курс дела. В конце концов, то была первая моя работа с момента прибытия в этот маленький городок.

Усевшись за стол, где уже высилась стопка необработанной документации, я решил выбросить из головы все связанное с Рибелло. Нервы у меня не те, что раньше, ты знаешь, да и полноценный отдых не помешал бы. Мой хронический недосып всецело на совести женщины, ведающей многоквартирным домом, где я снимаю комнату на последнем этаже. Несколько недель подряд я умолял ее решить вопрос с шумом, шедшим из-под самой крыши, вернее, откуда-то из промежутка между крышей и моим потолком. Комнатушка моя была маленькая, с косым верхом, круто склоненным параллельно скату кровли (то есть жилого пространства даже меньше, чем положено). Я не хотел напрямую говорить хозяйке, что под крышей у нее завелись мыши или какие-то другие вредители, лишь вежливо намекнул на это, упомянув о «шумах». На самом деле, эти звуки наводили на мысль о чем-то покрупнее да попричудливее стайки заурядных мышек. Хозяйка все заверяла меня, что решит проблему, вот только воз и ныне там. Наконец этим утром, в мой первый рабочий день, после нескольких недель борьбы с нехваткой сна и тревогой, вызванными моим нервным состоянием, я чуть не покончил с собой в этой съемной келье в маленьком городке, вдали от родного дома по другую сторону границы, от тех мест, где я прожил всю свою жизнь и куда путь мне был, как казалось, заказан. Я очень долго просидел на краю кровати, механически перекидывая из руки в руку баночку с сильнодействующим антидепрессантом, лишь с одной-единственной мыслью в голове: если в конце концов выроню ее из левой руки, то выпью все таблетки разом – и к черту все, а если из правой – пойду в контору и начну работать на «Квайн Организейшен».

Честно говоря, не помню, из какой руки я ту баночку выронил, да и ронял ли вообще, – в сознании отпечатался лишь тот момент, когда я зашел в контору и Рибелло накинулся на меня со своей ерундой касательно моего благоустройства. Вот до чего это все дошло – я сижу, разбираю бумаги бездумно, как робот, и вдобавок ко всему мне грозит встреча с этим типом в обеденный перерыв. Трое остальных сотрудников – двое мужчин средних лет и старушка, засевшая в дальнем углу, – вообще меня проигнорировали, в отличие от Рибелло, который уже казался мне человеком невыносимым. Я отдал должное остальным за их внимание и чуткость – хотя конечно, можно выдумать множество причин, по которым меня оставили в покое в то утро. Помню, что доктор, лечивший нас с тобой (к нему, насколько я понимаю, ты все еще ходишь), давая, по его мнению, мудрый совет, говаривал: как бы вы ни верили в обратное, в мире нет ничего невыносимого – ничего. Если бы он не заставил меня поверить в это, я вел бы себя осмотрительнее и не оказался бы в своем нынешнем положении, в ссылке за границу, где туманы выпадают с поразительной регулярностью – сгущенные и серые, они подползают к самому моему горлу и почти что перекрывают дыхание.

В то утро я старался разобрать как можно больше бумаг – хотя бы для того, чтобы забыть о своих проблемах и предстоящем обеде с Рибелло. Я захватил с собой еды, такой, чтобы она не сразу испортилась. Все время мой ум так или иначе возвращался к желанию съесть что-нибудь из припасенного в портфеле, а Рибелло все никак не желал подавать знак, что уже пора идти обедать, куда он там обещал. Я не знал, сколько уже времени – в офисе не было часов, а все остальные, похоже, никуда не торопились. Меня стало одолевать беспокойство, я не мог сосредоточиться. Сильней всякой еды мне нужны были лекарства, что остались в моей съемной комнате.

Заоконье затянул плотный туман – такой, что ни зги не видно; он начал клубиться на улицах еще утром и до конца дня висел над городом. Я разобрался почти со всеми бумагами на столе – я даже не рассчитывал, что справлюсь за день с таким объемом; мне казалось, сходу с таким количеством документов никак не управиться. Когда до полной победы над волокитой осталось всего несколько бумажек, старуха, сидевшая в углу, вдруг поднялась с места, прошествовала ко мне и с грохотом сгрузила на мой стол новую стопку – раза этак в два больше первой. Я смотрел, как она хромает обратно к своему месту в уголке, тяжко сипя – видимо, немалых усилий стоило ей перетащить ко мне такую целлюлозную кучу. Потом на глаза мне попался Рибелло – кивнув с улыбкой, он постучал пальцем по наручным часам и достал из-под стола пальто. Видимо, наконец-то настало время обеда, хоть больше никто не сдвинулся с места, не моргнул даже, когда мы с Рибелло прошли мимо них и покинули контору через неприметную дверь, на которую он указал мне.

Мы оказались в узеньком переулке, примыкавшем к тылам конторы и соседним зданиям.

– Который час? – поинтересовался я у Рибелло, когда мы вышли на улицу, но тот в ответ лишь бросил:

– Надо поторопиться, если хотим успеть до закрытия.

Таким образом я догадался, что рабочий день – по крайней мере, то, что я полагал рабочим днем, – уже почти подошел к концу.

– Тут гибкий график, – сообщил мне Рибелло, когда мы зашагали вместе по переулку. С одной стороны нас теснили стены разнообразных по высоте и серости строений, с другой же – высокие деревянные заборы, а между ними все окутывал туман.

– В каком смысле – гибкий? – спросил я.

– Я сказал «гибкий»? Я имел в виду – рабочее время не регламентировано. – Он помолчал. – Работы-то всегда невпроворот. Уверен, остальные были столь же рады видеть вас сегодня утром, как и я, пусть даже и не показали этого. Нам постоянно не хватает людей. Что ж, вот мы и на месте, – сообщил Рибелло, когда мы подошли к какой-то очередной неприметной двери, освещенной тусклой лампочкой.

Зал с несколькими столиками оказался довольно маленьким, немногим больше моего съемного угла. Кроме нас, посетителей не было, и почти весь свет тут были погашен.

– Вы еще работаете? – окликнул Рибелло мужчину в грязном фартуке с недельной на вид щетиной на лице.

– Скоро закрываемся, – объявил тот. – Но вы заходите, присаживайтесь.

Мы заняли указанный нам столик, вскоре подошла женщина и брякнула на стол перед нами две чашки кофе. Я глянул на Рибелло и увидел, как тот вытаскивает из кармана сэндвич, завернутый в вощеную бумагу.

– А вы что, ничего не взяли? Обед же, – заметил он мне.

– Я думал, мы придем куда-то, где можно будет купить еду, – оправдался я.

– Нет, это просто кофейня, – ответил Рибелло, откусывая сэндвич. – Но все в порядке: – кофе здесь очень крепкий. Выпейте чашечку – и всякий аппетит отшибет. Заодно и задор появится разобраться со всеми теми бумагами, что Ирма вам на стол притащила. Бедная старая кошелка – думал, замертво упадет.

– Я не пью кофе, – заметил я. – У меня от него… – Мне не хотелось говорить, что от него я прихожу в сильное нервное возбуждение, поэтому я просто сказал, что он мне не подходит.

Рибелло отложил свой бутерброд и уставился на меня.

– О боже, – сказал он, проводя ладонью по лысеющей голове.

– Что-то не так?

– Хэтчер не пил кофе.

– А кто такой Хэтчер?

– Один из бывших сотрудников. Вас мы наняли ему на замену. Вот об этом я и хотел вам рассказать с глазу на глаз. О нем мы сейчас и поговорим – как раз никто не слушает. Вообще, может, и не стоит… но мне очень хочется помочь вам освоиться.

– Решайте сами, – сказал я, глядя на Рибелло, дожевывавшего свой сэндвич.

Он потер ладони одну о другую, стряхивая крошки. Поправил на носу очки – те, казалось, готовы в любой момент скатиться с его лица. Достал пачку сигарет и предложил мне одну.

– Не курю, – ответил я.

– А зря! Еще и кофе не пьете. Хэтчер вот курил – правда, предпочитал очень легкие сигареты. Нет, я не думаю, что это имеет какое-то значение – то, что вы не курите. Нам ведь запретили этим в конторе заниматься. Мы получили жалобу из штаб-квартиры. Сказали, что дым все документы пропитывает. Не знаю, какое это имеет значение…

– А запах квашеных огурцов, значит, не пропитывает? – поинтересовался я.

– Почему-то их это не волнует.

– Почему бы тогда просто не спуститься покурить на улицу?

– Слишком много работы, каждая минута на счету. Нам и так не хватает рук. Всегда не хватало, а работы-то невпроворот, и сама себя она не сделает. Они ничего вам не сказали про рабочий график?

Я не решился признаться, что получил свою должность не благодаря обращению в компанию, а по рекомендации лечащего врача – единственного врача в этом городе о двух улицах. Он записал адрес конторы на бланк рецепта – как если бы работа в «Квайн» была предписанным методом лечения. Я отнесся к этой причуде с подозрением – я хорошо помню, чем закончилось общение с моим прошлым доктором, который столько лет лечил нас обоих. Суть его лечения, как ты уже знаешь из моих писем, заключалась в том, чтобы посадить меня на поезд, ехавший через всю страну – и дальше, за границу. Так, по его мнению, я смог бы преодолеть страх перед отрывом от собственного дома, а заодно, возможно, справиться и с другими фобиями, неизбежными при таком состоянии нервов. Я сказал тогда, что не переживу эту авантюру, но доктор лишь отмахнулся, снова повторив свою дурацкую сентенцию о том, в мире нет ничего невыносимого. Что еще хуже – он не разрешил мне взять в дорогу лекарства; само собой, я сам их взял, но мне они нисколько не помогли, когда поезд проезжал через гористую область, по оба края от железнодорожного полотна зияли бездонные ущелья, а наверху простирался небосвод без конца и края. В те казавшиеся вечностью мгновения, клянусь тебе, я чувствовал себя потерянным во Вселенной: не оставалось ничего, за что я мог бы ухватиться в надежде обеспечить себе тот минимум безопасности, в котором каждая живая тварь нуждается просто для того, чтобы существовать, не мучась от наваждения вращения на все ускоряющейся неуправляемой карусели посреди космической тьмы. Я знаю, твое состояние отличается от моего, и ты никогда не сможешь полностью понять мои мытарства так же, как я не смогу до конца почувствовать твои. Но я признаю, что оба наших состояния, какими бы банальностями ни прикрывался наш доктор, невыносимы. Со временем я и вовсе пришел к выводу, что сам наш мир по сути нестерпим. Различны лишь наши реакции на это: я испытываю ко всему перманентный страх на грани абсолютной паники, а ты страдаешь от ужасающих навязчивых идей, у которых боишься однажды пойти на поводу. Когда поезд, на который доктор посадил меня, наконец-то сделал свою первую остановку – на подъезде к этому заграничному городу о двух улицах, – я поклялся, что скорее убью себя, чем вернусь. К счастью – тогда, по крайней мере, мне показалось это счастьем, – я за предельно короткий срок разыскал врача, что согласился лечить мои панические атаки и глубокую дезориентацию. Он же помог мне с получением визы и разрешения на работу. Таким образом, хорошенько прикинув все за и против, я все же признался Рибелло, что должность в конторе я получил благодаря моему эскулапу.

– Это все объясняет, – сказал он.

– Объясняет что?

– Все врачи работают на «Квайн Организейшен». Рано или поздно вы бы все равно очутились здесь. Именно так к нам попал Хэтчер. Но он у нас не задержался. Никак не мог примириться с тем, что у нас такая нехватка рук – была и всегда будет. А когда понял, что и рабочий день у нас ненормированный… прямо в офисе взорвался.

– Нервный срыв? – уточнил я на всякий случай.

– Можно и так сказать. Однажды он просто вскочил со своего места и стал кричать о том, что у нас – дикая нехватка рук, да еще и рабочий день не нормирован. Потом начал все крушить – перевернул несколько пустых столов, мол, больше они нам не понадобятся. Еще он вытащил несколько ящиков с бумагами и разбросал все по полу. Потом начал рвать документы, которые еще не обработали. На счастье, вмешался Пильсен…

– А это который?

– Крупный мужчина с усами, сидит в углу. Он схватил Хэтчера и вышвырнул наружу – на этом его эпопея и кончилась. Через несколько дней Хэтчер был официально уволен. Я сам заверил бумагу. Пути назад у него не было. Ему пришел конец, – Рибелло пригубил кофе из чашки и закурил еще одну сигарету.

– Не понимаю. В смысле – конец?

– Конечно, это произошло не сразу, – пустился в объяснения Рибелло. – Такие вещи сразу никогда не случаются. Как я вам уже говорил, Хэтчер курил сигареты. Очень слабые – такие только под заказ можно достать. Однажды он пошел в тот магазин, где покупал их – и там ему сказали, что именно эти сигареты, единственные, что принимал его организм, теперь никак нельзя достать.

– Всяко не конец света, – пожал я плечами.

– Само по себе – конечно же, нет, – согласился Рибелло. – Но это было только начало. Хэтчер соблюдал специальную диету – и необходимые ему продукты исчезли. Чтобы поддерживать себя в норме, ему требовалась уйма лекарств – больше, чем любому из всех, кого я знал, – так вот, и они исчезли из аптек, ну или так ему сказали. Больше всего он нуждался в лекарствах, что помогали контролировать фобии. Особенно сильно он страдал от арахнофобии. Как-то раз, помню, заметил на потолке конторы паучка – как он их высматривал, даже таких вот крошечных, ума не приложу – и впал в форменную истерику. Кричал, чтобы кто-нибудь из нас убил этого паука, иначе он не сможет работать с документами. Заставил нас на верх шкафов залезать, чтобы добраться до той крохотной твари! После того как Пильсен эту букашку поймал и убил, Хэтчер потребовал, чтобы мертвого паука выбросили на улицу. Нам даже пришлось вызывать дезинсекторов за счет компании – иначе Хэтчер отказывался выйти на работу. Но после увольнения, хотите верьте, хотите нет, он не смог достать ни одного из лекарств, что позволяли ему худо-бедно держать фобии под контролем. Конечно, врач ему не стал помогать – все врачи являются сотрудниками «Квайн Организейшен».

– А что насчет заграничных врачей? – спросил я. – Они тоже работают на компанию?

– Не уверен, – сказал Рибелло. – Может быть. Однажды я повстречал Хэтчера, когда шел в офис. Спросил, как у него дела, хотя по нему и так было видно, что все очень плохо. Он сказал, что его лечит от фобий какая-то живущая на окраине города старуха. Как именно лечит – он не уточнил, а я спешил попасть в контору и не стал допытываться. А потом уже узнал, что он доверился какой-то бабке-травнице, варганящей зелья, отвары и настойки, и что она лечит Хэтчеру арахнофобию дистиллятом из паучьего яда.

– То есть гомеопатически, – уточнил я.

– Быть может, – ответил Рибелло. По голосу было ясно, что на тонкости ему плевать.

Тут к столу подошел давешний небритый тип и сказал, что закрывает заведение. Так как это Рибелло пригласил меня на обед, каким бы он ни был, я полагал, что он и заплатит за кофе, тем более, я не сделал ни глотка. Но на стол он выложил деньги только за свою чашку, и мне пришлось сделать то же самое. Но когда мы уже встали, собравшись уйти, он потянулся к нетронутой моей чашке и залил ее в себя одним большим глотком.

– Чего добру пропадать, – прозвучало объяснение.

Возвращаясь в офис через узкий, устланный туманом переулок, я попросил Рибелло рассказать мне что-нибудь еще о человеке, место которого я занял. Его ответ, однако, был менее чем удовлетворительным и, казалось, состоял из слухов и домыслов. Сам Рибелло никогда больше не видел Хэтчера после той встречи на улице. И действительно, примерно в это время Хэтчер будто сквозь землю провалился – скорее всего, умер. После этого по городу поползли странные слухи. Видимо, не один лишь Рибелло знал о том, что Хэтчер лечится у травницы с городской окраины – иначе как объяснить те странные истории, имевшие хождение в основном у детей и не снискавшие доверия сознательных горожан? Чаще всего рассказывали, что в городе завелось «нечто паукообразное», вроде как – паук размером с кота. Этого монстра якобы иногда видели детишки, игравшие в глухих переулках. Они назвали его «головастым монстром», так как создание не только напоминало чудовищного паука, но у него еще была большая шишка на теле, которая очень походила на человеческую голову. Кое-какие почти выжившие из ума старики подписывались под ребяческими россказнями, хотя их вообще никто не слушал – после всех лекарств, которые они принимали, и не такое могло привидеться. Впрочем, по той же причине в городе вообще мало кому можно было доверять: все горожане – мы все – нуждались в тех или иных медикаментах, чтобы оставаться в нормальном состоянии. Впрочем, вскоре так называемые «паучьи лапки» пропали из виду младых и старых, отравленных лекарствами, – никто его больше не наблюдал, слухи о нем улеглись.

Равно как и о Хэтчере – он тоже куда-то делся.

– Оставил съемную комнату, ничего с собой не взяв, – сказал Рибелло у дверей, что вели обратно в контору. – Думаю, он жил где-то рядом с вами – может статься, в том же самом доме. Говорят, хозяйка дома, где была комната Хэтчера, не расстроилась, когда он исчез: он требовал от нее уважения к своим диким фобиям и настаивал, чтобы хотя бы раз в неделю к ним заглядывали дезинсекторы.

Я открыл перед Рибелло дверь, но он и не подумал заходить.

– Нет-нет, – сказал он. – На сегодня работы хватит. Я пойду домой, посплю немного. Чтобы хорошо работать, нужно хорошо отдыхать. До завтра.

Считанные мгновения спустя Рибелло растворился в тумане. Я вернулся в офис, думая лишь об одном – о снеди в моем портфеле. Но не прошел я и двух шагов, как прямо возле уборной дорогу мне перегородил Пильсен.

– Что тебе сказал Рибелло? – стал допытываться он. – Что-то о Хэтчере, да?

– Мы просто пошли пропустить по чашечке кофе, – сказал я, зачем-то скрытничая.

– Ты ничего не взял с собой на выход. Работал весь день и не ел. Сейчас уже, считай, стемнело, и это твой первый рабочий день. И Рибелло – он что, не поинтересовался, взял ли ты свой перекус?

– Откуда ты знаешь, что мы не пошли куда-то, где можно купить поесть?

– Рибелло ходит только в одно место, – сказал Пильсен. – И там еду не подают.

– Что ж, твоя правда. Мы пошли туда, где не подают еду, и сейчас я голоден. Так что, может, дашь мне пройти к столу, чтоб я…

Но Пильсен, крупный тип с пышными усами, вдруг рванул меня за отвороты и толкнул обратно к туалету.

– Что Рибелло говорил тебе о Хэтчере?

– Почему бы тебе у него не спросить?

– Потому что он патологический лжец. И это – не самый худший и не единственный его заскок. Приглядись, как он одевается, как себя ведет. Рибелло – псих, даром что очень хороший работник. И все, что он наговорил тебе о Хэтчере, – наглая ложь.

– Кое-что и впрямь звучало надуманно, – признал я. Спорить со здоровяком Пильсеном желания у меня не было, пусть даже в отношении Рибелло он был сто раз не прав.

– Надуманно – это мягко сказано, – хмыкнул Пильсен. – Хэтчер получил повышение – его перевели в один из региональных центров компании. Может, уже и в штаб-квартиру перебрался. Он был жутко амбициозный.

– Тогда к чему весь сыр-бор? Спасибо, что сообщил мне о карьерных успехах Хэтчера. А теперь, если не возражаешь, я все-таки вернусь к столу. Без шуток, я очень хочу есть.

Пильсен не сказал больше ни слова – лишь проводил взглядом. Кажется, весь остаток моего пребывания в офисе он следил за мной из своего угла – я ощущал на себе колкий взгляд, пока ел и одновременно корпел над бумагами, не теряя ни минуты. Впрочем, уже тогда я сомневался, что в этом неистовом рвении есть какой-то смысл, сколько бы Рибелло меня в этом ни уверял, напирая на избыток документов и нехватку рук. Но что-то упорно подсказывало мне, что в отношении Рибелло Пильсен все-таки неправ. А еще мне было интересно, всерьез ли Рибелло утверждал, что рабочий день у нас ненормированный: прошло еще несколько часов, но кроме него самого, никто не ушел домой с тех самых пор, как я прибыл в контору рано утром. Наконец кто-то из троицы, сидевшей позади меня, встал из-за стола. Пильсен прошествовал к выходу, влезая в пальто. Большущий портфель был при нем – видимо, он уходил с концами. Когда парадная дверь захлопнулась за его спиной, я выждал несколько необязательных минут – и ушел сам.

От конторы я удалился не больше чем на квартал, когда мне снова попался на пути Рибелло. Наряд он сменил, но тот все так же смотрелся собранным с миру по нитке.

– Уже уходите? – спросил он, поравнявшись со мной.

– Да. Я думал, и вы ушли домой поспать.

– Так и есть. Был дома, поспал немного. А теперь возвращаюсь на работу.

– Я говорил с Пильсеном… вернее, он – со мной.

– Понимаю, – сказал Рибелло. – Прекрасно понимаю. Он спросил, полагаю, что я говорил о Хэтчере.

– Верно, – заметил я. – И сказал вам, что каждое мое слова – чепуха, что я известный смутьян и сочиняю истории, которые выставляют компанию в дурном свете.

– Что-то в этом роде, да. – Ничего иного он сказать и не мог.

– Почему же?

– Потому что он – информатор компании. Не в его интересах, чтобы вы в первый же день узнали, что по чем, и уж подавно – правду о Хэтчере. Собственно, из-за этого типа Хэтчер и пострадал. Та старуха с окраины, о которой я вам рассказывал, работает в химическом подразделении нашей компании, и Пильсен за ней тоже приглядывает. От человека, что работал в одном из региональных центров, я слышал, что ее назначили на один из крупнейших проектов компании по разработке лекарств, помогающих при весьма специфических расстройствах, таких как арахнофобия Хэтчера. В случае успеха «Квайн Организейшен» увеличила бы мощность вдвое – как здесь, так и за границей. Но возникла проблема.

– Не уверен, что хочу о ней слышать, честно.

– И все же – послушайте. Старушка практически лишилась зарплаты и должности в «Квайн» из-за своих чудачеств. Ей было мало использовать просто какие-то эзотерические знания о травах и растениях. Инженеры-химики в штаб-квартире компании дали ей подробнейшие инструкции, как работать с вариациями их основной формулы. Но она двигалась совсем в другом направлении, прибегая к совершенно несанкционированным методам, в первую очередь – оккультного характера.

– Ты сказал, ее практически лишили должности.

– Ну да. Ее обвинили в исчезновении Хэтчера. Тот был очень важен для «Квайн» как объект эксперимента. Все было подстроено, его умышленно сделали подопытным кроликом: и сигарет привычных лишили, и диеты, и лекарств. Но все пошло коту под хвост – Хэтчер сорвался с иглы. Старуха и инженеры-химики собирались поставить на нем опыт, у них ничего не вышло, из-за паучьего яда, по-видимому. А может, и из-за самой этой старухи – говорю же, она делала, что хотела, в обход компании. В любом случае на кого-то надо было повесить неудачу, вот ее и турнули.

– Выходит, Хэтчер был частью эксперимента, – произнес я.

– Ну да. Вот что бывает, когда слишком много треплешь языком о непереносимых нагрузках на работе и о том, что компания не ценит своих сотрудников. Однако остается все равно один вопрос… был ли эксперимент над Хэтчером успешным или провальным? – Рибелло глянул на часы. – Ладно, об этом мы еще как-нибудь потолкуем, да и о самой компании. Мне много чего еще хочется вам рассказать. Я так рад, что вы сегодня влились в наши ряды – работы невпроворот. Что ж, увидимся через несколько часов – так ведь? – не дожидаясь моего ответа, Рибелло заспешил по мостовой к конторе.

Добравшись до двери своего съемного жилья, я только и мог думать, что о лекарствах и сне. Но, услышав шаги в дальнем конце тускло освещенного коридора, я замер. Женщина, что управляла домом, прошла мимо меня, неся в руках что-то, напоминающее сверток из грязного постельного белья.

– Паутина, – ответила она на мой невысказанный вопрос. Повернувшись, кивнула на лестницу в конце коридора, ведущую на чердак. – Свои дома мы содержим в частоте, что бы там ни думали всякие заграничные приезжие. Это хлопотно, да и времени порядочно отнимает, но надо же с чего-то начинать.

Я не мог отвести взгляд от невероятного кома паутины, который женщина несла в руках, спускаясь по лестнице. У меня мелькнула смутная мысль, и я окликнул хозяйку:

– Если вы там закончили, я мог бы пока спрятать лестницу.

– Очень любезно с вашей стороны! – ответила она с нижней ступеньки. – Я уже договорилась с дезинсекторами, как вы и просили. Точно не знаю, что там поселилось, но уверена, сама с этим не справлюсь.

Я понял, что она имела в виду, только после того, как поднялся на чердак и увидел то, что она видела. Свет единственной лампочки над лестницей доползал сюда, в обширные чердачные дебри, и моему взгляду предстали трупы крыс – выглядящие так, будто они только-только вырвались из тех густых комков паутины, которые хозяйка несла в руках. Липкие нити льнули к телам грызунов, как густой серый туман, который окутывал все в этом городе. Кроме того, тушки были сильно деформированы – или, быть может, переделаны. Когда я присмотрелся к ним, то увидел, что помимо тех четырех ног, которыми наделила их природа, у них были еще четыре ноги, начавшие прорастать из подбрюшья. Что бы ни убило этих паразитов, оно также пыталось их видоизменить.

Но не все пострадавшие грызуны погибли или были частично съедены. Когда я позднее исследовал чердак, убедив хозяйку отложить вызов дезинсектора, я обнаружил крыс и других паразитов с еще более развитыми физическими изменениями. Эти изменения и объясняли неопределимые звуки, которые я слышал с тех пор, как переехал в комнатушку прямо под крышей здания, под самым чердаком.

Иные твари, замеченные мной, обладали восемью конечностями одинаковой длины и могли взбираться на стены чердака – и даже на скошенный скатом крыши потолок. Некоторые из них уже начали плести собственные сети. Думаю, друг мой, ты многих из них узнала бы – именно такие чудовища тебя преследуют. К счастью, в числе моих страхов не значилась арахнофобия, как у Хэтчера, ведь тогда бы мне каждый раз, когда я иду на чердак, и лекарства не помогли бы.

Когда я наконец нашел его в самом дальнем углу чердака, то увидел человеческую голову, выдававшуюся из бледного, опухшего паукообразного тела на тоненькой шейке. Он как раз впрыскивал яд в очередного гнусного обитателя чердака. Едва взгляд его острых глаз столкнулся с моим, он выпустил из лап свою жертву, уже начавшую метаморфозу.

Вряд ли Хэтчеру доставляло удовольствие существование в таком виде. Когда я подошел к нему, он не предпринял попыток напасть на меня или сбежать. Когда я достал принесенный с собой нож, он будто даже сам вытянул ко мне свою тонкую шею. И если в чем-то я с ним и был солидарен – так это в решении никогда больше не возвращаться в контору и не корпеть над документами. Все врачи по эту сторону границы работают на них, а может, и не только по эту. Теперь я убежден, что врач, лечивший нас с тобой, тоже давно работает на «Квайн Организейшен». Он виноват уже в том, что прогнал меня на эту сторону границы, в этот проклятый город, где меня вот-вот превратят в очередного раба или подопытного кролика компании.

Я приготовил два флакона яда, извлеченного из тела Хэтчера. Первый я опробовал на враче, лечившем меня здесь: он виноват не меньше старого, он посмеялся надо мной, предписав провести остаток жизни в захудалой конторке за стопками бумаг. Я все еще наблюдаю, как страдает он от болезненных мутаций, пока перебираю лекарства в шкафчиках: кое-что я заберу себе, а утром избавлю дорогого эскулапа от страданий.

Второй флакон, подруга, я посылаю тебе. Ты так долго страдала от навязчивых идей, и наш старый доктор не мог или не хотел тебе помочь – что ж, самое время пойти у темного начала на поводу. Поступи с этим ядом так, как считаешь нужным, как подсказывает тебе твоя одержимость. И, если все пойдет так, как я предполагаю, передай доброму доктору мое приветствие.

Напомни ему, что в мире этом нет ничего невыносимого – ничего.

Наш временный управляющий

Эту рукопись я отправляю за рубеж для публикации и надеюсь, она прибудет по адресу. Считаю, что затронутые в ней вопросы касаются всех и каждого, в том числе и людей за границей, потому что влияние «Квайн Организейшен» все разрастается. Граница – субъект, само собой, политический, а Организация – сугубо коммерческий, и обычно люди в вашем положении, занимающиеся журналистскими расследованиями, не считают такие субъекты тождественными. Но все мы сейчас, какую сторону от границы ни возьми – граждане скорее «Квайн», нежели какого-либо «государства». Лично я давно перестал разделять эти понятия, слившиеся до полной неразличимости, и такое утверждение может показаться паникерским или эксцентричным людям за рубежом, ближайшим соседям. Я-то знаю, нас, здешних, зачастую почитают за люд несколько отсталый, цепляющийся за небольшие, приходящие в упадок городки, разбросанные по безотрадному ландшафту, что почти круглый год укрыт плотными серыми туманами. Именно так «Квайн Организейшен» – то есть по сути, моя родина, – обманчиво представляется миру, и именно поэтому мне не терпится (по, предупреждаю, не всегда предельно очевидным причинам) поделиться одним случаем из жизни.

Начнем с того, что большую часть года я работаю на фабрике, расположенной недалеко от одного из этих маленьких, чахнущих городков, укутанных туманами. Здание представляет собой невзрачное одноэтажное сооружение из шлакоблоков и цемента. Внутри находится одно просторное рабочее помещение и небольшой угловой кабинет с окнами из матового стекла. В кабинете же – несколько картотечных шкафов и стол, за которым сидит начальник фабрики, пока рабочие снаружи стоят за несколькими квадратными сборочными столами. Вокруг каждого стола, или «станции», выстроилось по четверо трудяг, по одному с каждой стороны. Их первая (и, что уж там говорить, единственная) задача – ручная сборка металлических деталей, которые доставляются нам с другого завода. Никто из тех, кого я когда-либо спрашивал, не имеет ни малейшего понятия о более крупной технике (если в самом деле это какая-то техника), для которой предназначены собираемые нами запчасти.

Когда я впервые устроился работать на завод, я не собирался задерживаться надолго, потому что когда-то у меня были далеко идущие планы на жизнь, пускай конкретного характера эти планы не имели, оставаясь довольно туманными в моем юношеском сознании. Хотя работа не была тяжелой и мои коллеги были достаточно дружелюбны, я не представлял себя вечно стоящим возле сборочного стола, за которым меня закрепили, и соединяющим одни куски металла с другими, от одного перерыва для проветривания мозгов от монотонной рутины до другого, скажем, обеденного. Почему-то мне никогда не приходило в голову, что в соседнем городе, где я и другие рабочие с завода жили (на работу и с работы мы ехали по одной и той же туманной дороге), не существовало более интересных перспектив для меня или кого-либо еще, что, несомненно, объясняет неопределенность и бесплотность моих юношеских надежд.

Так случилось, что я работал на фабрике всего несколько месяцев, когда произошло единственное изменение, нарушившее сборочно-детальный распорядок дня, единственное отклонение от ритуала, длившегося незнамо сколько уж лет. Перемена в нашей трудовой жизни поначалу не давала большого повода для опасений или беспокойств – никому даже не поменяли назначение или дозировку лекарства. Отметим, что почти все по эту сторону границы от чего-то чем-то лечатся, в том числе и я. Связано это, по всей видимости, с тем, что здесь все врачи и фармацевты получают зарплату в «Квайн Организейшен», а эта компания известна масштабным химическим производством.

Просто в один прекрасный день из своего кабинета к нам вышел начальник фабрики, что случалось достаточно редко, и стал прогуливаться вдоль плотно выстроенных сборочных столов. Впервые с моего поступления сюда на службу рутина нарушилась в промежутке между положенными по распорядку перерывами на обед или на отдых.

Руководитель наш, мистер Фроули, был мужчиной крупным, но отнюдь не грозным на вид. Говорил и двигался он в какой-то летаргической манере, что, возможно, было лишь следствием его массивного телосложения. Да и медлительность могла быть вызвана каким-нибудь лекарством – его побочным, а может, и основным эффектом. Мистер Фроули протиснулся не без труда в самый центр цеха и обратился к нам в своей неторопливой манере:

– Меня вызывают по делам компании. В мое отсутствие заправлять всем здесь будет временный управляющий. Он любезно согласился взять на себя мои обязанности, начиная с завтрашнего дня. Надолго ли он с вами останется – сказать не могу.

Объявив об этом, Фроули спросил, есть ли у нас вопросы – коль скоро событие было из ряда вон выходящим, хотя я тогда проработал слишком мало, чтобы оценить всю его беспрецедентность. Даже если и были, никто их не задал, и начальник фабрики возвратился в свой маленький угловой кабинет с окнами из матового стекла. Даже я, проработавший на заводе не так уж долго, уразумел, что событие – из ряда вон. Сразу после слов мистера Фроули о том, что его вызывают по делам компании и что пока фабрикой будет заведовать временный управляющий, среди коллег по цеху прошел недоуменный ропот. Что бы это могло означать? Не припомню, чтоб такое когда-то было. И это говорили здешние «старожилы», проработавшие не год и не два, иные, как мне казалось, уже накануне отхода от дел и выхода на заслуженную пенсию, заработанную за долгие годы монотонного собирания деталей. К концу смены, однако, ропот поутих, и здание фабрики мы покидали безмолвно, ныряя в клубящийся туман и расходясь по домам.

В ту ночь, безо всякой очевидной причины, я мучился бессонницей – а ведь раньше, утомленный сборкой стальных деталек в одну и ту же постылую конфигурацию, я таких проблем и не знал. Но теперь, ворочаясь в постели, я буквально чувствовал, сколь сильно мой разум отягощен этой сборочной заразой, повторяющей саму себя, не знающей цели – по крайней мере, легко представимой мною, – и бесконечной. Впервые задался я бессмысленным вопросом: а как появляются эти детали, тасуемые нашими руками, откуда они вообще берутся? Мне почему-то представлялась некая отсутствующая на Земле, привнесенная извне грубая субстанция, подвергавшаяся обработке и обретавшая форму на каком-нибудь уединенном заводе – или даже на целом ряде заводов, – и потом, в удобной для объединения форме, препоручаемая нам. С еще большим чувством бессмысленности я пытался представить, куда отправляются эти металлические изделия после нашей сборки, во мраке комнаты мой разум метался, представляя их конечную цель и предназначение. Странно – до той ночи меня не волновали вопросы такого толка. Не было смысла ломать голову над подобными вещами, так как мои главные надежды были связаны не с фабрикой, благодаря которой я просто держался на плаву, а с жизнью за ее стенами. Наконец встав с постели, я разжевал еще одну таблетку снотворного – до начала нового рабочего дня теперь точно просплю хотя бы часа четыре.

Каждое утро первый входивший в цех рабочий включал конусообразные лампы, что свисали с потолка на длинных тросах. Освещение же в конторке включал сам мистер Фроули – он заступал на свой пост примерно в то же время, что и остальные. Однако в то утро в его кабинете не горел свет. Мы предположили, что новый управляющий, хоть и на время, но все-таки перенявший обязанности Фроули, по каким-то причинам задерживается. Но стоило свету дня пробиться сквозь туман за узкими прямоугольными окнами завода, мы заподозрили, что все это время временный управляющий находился в своем кабинете. Слово «заподозрили» тут уместнее всего – при выключенном свете сквозь матовые внутренние перегородки конторки мало что можно было разглядеть внутри, а солнечные лучи снаружи пробивались сквозь привычную дымку. Если новый управленец, которого «Квайн Организейшен» усадила в кабинет Фроули в углу фабричного помещения, занял согретое местечко, то ему там, по-видимому, так хорошо сиделось, что он даже не вставал – сквозь матовые стекла мы не различали его силуэт ни с улицы, ни из цеха.

Даже если никто и не говорил ничего, что конкретно указывало бы на присутствие или отсутствие нового начальства на фабрике, я замечал, что в начале трудового дня почти все рабочие у сборочных столов в какой-то момент нет-нет, да и бросают взгляд на офис мистера Фроули. Мой стол располагался ближе остальных, и от него-то, пожалуй, можно было увидеть и больше, точно рассмотреть, есть ли кто внутри. Но те, кто работал со мной за этим столом, лишь переглядывались иной раз украдкой, будто спрашивая друг друга: ну, что думаете? Никто ничего не мог сказать наверняка – возможно, прошло еще слишком мало времени, чтобы во всем разобраться.

Тем не менее все мы действовали так, будто в офисе действительно кто-то был, как обычно ведут себя рабочие под тщательным надзором и жестким контролем. По мере того, как летели часы, становилось все более очевидным, что кабинет кем-то занят – вот только кем? Во время первого перерыва кто-то обмолвился, дескать, фигура за матовым стеклом уж чересчур бесформенная, подозрительно бесформенная; кто-то из моих коллег упомянул темную рябь, ползавшую по неровной стекольной поверхности перегородок кабинета начальника. Всякий раз, когда глаза рабочих фокусировались на том пульсирующем движении, источник его исчезал или рассеивался вдруг, словно туман. Ко времени перерыва на обед число наблюдений выросло – многие сходились в том, что видели медленно меняющийся контур, темный, клубящийся и похожий на грозовую тучу на пасмурном небе. Кому-то он казался всего-то бесплотной тенью – даже с оглядкой на то, что подобных теней они нигде более не видели; иногда мерещились метания из стороны в сторону, будто некто расхаживал по кабинету взад-вперед, как по клетке. А еще кто-то брал на себя смелость утверждать, что различим и сам обладатель тени – пусть и искаженный, трудноопределимый. Они твердили что-то о его «головной части» и о «выступах на руках» – хотя даже эти более привычные определения нуждались в уточнении: все эти условные части тела вели себя внутри офиса аномально.

– Не похоже, что он сидит за столом, – говорил один из мужчин. – Скорее сидит на нем на корточках. Или пристроился где-то сбоку.

Что-то похожее, к слову, замечал и я, равно как и коллеги, работавшие справа и слева от меня. Но человек, трудившийся прямо напротив моего рабочего места – его звали Блехер, он был моложе остальных и всего на пару лет старше меня – не произнес ни единого слова о том, что мог разглядеть в офисе управляющего. Более того, весь день он работал, не сводя глаз с металлических деталей, он всегда смотрел только вниз, даже когда отдыхал или ходил в туалет. Ни разу не кинул и взгляда в тот угол, от наблюдения за которым по прошествии времени все остальные не могли даже оторваться, А потом, в конце рабочего дня, когда атмосфера на фабрике стала гнетущей от наших сказанных слов и невысказанных мыслей, когда надо всеми нами, как и внутри нас, зловещей тенью висело чувство незримого наблюдения (я, например, ощущал какие-то внутренние оковы на теле и разуме, и они не давали мне уйти далеко от своего рабочего места), Блехер наконец сломался.

– Хватит! – крикнул он. Его голос дрожал от трудно сдерживаемой ярости, накопленной за день. Обращался он скорее к себе, чем к нам.

– Хватит! – повторил он, отойдя от сборочного стола и решительно направившись к двери кабинета начальства, сделанной из такого же матового стекла, что и окна. Не медля ни секунды, даже не постучав и никак не объявив о своем вторжении, он ворвался в офис и захлопнул за собой дверь. Взгляды заводских, все как один, сошлись на угловом кабинете. Мы столько спорили о физической природе временного управляющего, а теперь на темных очертаниях Блехера матовое стекло будто бы и не сказывалось никак – мы без труда следили за его перемещениями внутри. Случилось все очень быстро, мы застыли, словно разбитые параличом, как иногда случается во сне.

Секунду Блехер стоял неподвижно перед столом начальника, а потом сорвался с места и забегал по кабинету, будто спасаясь от чего-то, преследующего его. Он врезался в картотечные шкафы, опрокидывал их, а потом и сам рухнул на пол. Вскочив снова, он стал дико размахивать руками, будто отгоняя рой насекомых, – его силуэт некой дрожащей аурой окутала мутная подвижная масса незнамо чего. Он всем телом врезался в матовое стекло перегородки – я даже подумал на мгновение, что оно разобьется и Блехер вывалится наружу. Но стеклянный барьер устоял, и Блехер, спотыкаясь, вышел из кабинета и уставился на нас. А мы таращились на него. Руки у него дрожали, в глазах застыли замешательство и недоумение.

Дверь за спиной Блехера осталась полуоткрытой, но никому в голову не пришло заглянуть в кабинет. Мешал этому и сам беглец – отойдя на шаг, он будто прирос к тому месту, где стоял. Затем дверь наконец стала медленно закрываться за ним, без всякой видимой причины демонстративно поворачиваясь на шарнирах. Раздался щелчок – дверь плотно вошла в проем. Когда с той стороны двери кто-то повернул замок, Блехер наконец-то вышел из ступора и рванул прочь из цеха. Мгновение спустя прозвенел звонок, извещавший о конце рабочего дня, – пронзительный, словно сирена воздушной тревоги, и преждевременный: покидать рабочие места нам было еще рановато.

Стряхнув оцепенение, мы покинули цех сплоченными рядами, шагая размеренным шагом, не говоря ни слова. Мы не нашли Блехера на улице – впрочем, не думаю, что после всего кто-то ожидал встретить его у фабрики. Серый туман, что укрывал дорогу в город, был особенно плотен, и мы едва могли видеть друг друга, пока расходились по домам. Никто не проронил ни слова, не заговаривал о том, что случилось с Блехером, словно в угоду негласному обету тишины. Как мне казалось, любое упоминание о происшествии с Блехером отрезало бы нам обратный путь на завод – а больше, по сути, нам некуда было идти, негде было заработать на жизнь.

В тот вечер я рано лег спать, приняв значительную дозу снотворного, чтобы сразу же заснуть и не проводить, как прошлой ночью, долгие часы в раздумьях о происхождении (где-то на Земле) и последующем назначении (для какой-то иной фабрики или завода) металлических деталей, которые я собирал целыми днями. Встал раньше обычного, но вместо того чтобы задержаться в своей комнате и, вероятно, начать раздумывать о событиях предыдущего дня, я пошел в небольшую закусочную в городе, которая, как я знал, открыта по утрам и где можно позавтракать.

Когда я вошел в закусочную, то увидел, что там собралось необычно много народу: столы, кабинки и табуреты у прилавка были по большей части заняты моими коллегами с фабрики. В кои-то веки я был рад видеть этих людей, коих раньше считал «пожизненниками» на работе, с которой никогда не собирался связываться надолго, все еще теша себя надеждами на некое туманное будущее. Я поздоровался с несколькими трудягами, направляясь к незанятому табурету у стойки, но никто не ответил мне, разве что головой кивнул. Впрочем, они и друг с другом не общались.

Сев за стойку и заказав завтрак, я узнал человека справа от меня, работавшего за соседним с моим сборочным столом. Я был почти уверен, что его зовут Ноулз, но, не называя его по имени, просто как можно тише сказал «доброе утро». Сперва Ноулз не ответил, просто продолжая смотреть в тарелку перед собой и вяло ковыряясь в ней вилкой. Не поворачивая головы, Ноулз еще тише, чем я, вымолвил:

– Слышал про Блехера?

– Нет. А что с ним?

– Умер.

– Умер? – ответил я, причем так громко, что все остальные в закусочной уставились на меня. Пришлось снова перейти на конспиративный полушепот: – Как? Что с ним случилось?

– Он снимал жилье. Хозяйка и нашла. Сказала, что он вел себя странно, когда вернулся вчера с работы. На ужин не вышел. Она стучала-стучала в его комнату, да так и не достучалась. Попросила одного из постояльцев-мужчин заглянуть к нему, отперли дверь – а он там лежит на кровати, лицом вниз, кругом открытые баночки из-под лекарств, которые ему прописывали. Выпил-то далеко не все, что было, но умер от передозировки. Как будто просто хотел забыть о том, что видел, и выспаться хорошенько.

– Я и сам так иногда делаю, – признался я.

– Может, так оно все и было, – ответил Ноулз. – Теперь мы этого уже не узнаем.

Покончив с завтраком, я заказал чашку кофе, а потом еще и еще одну, последовав примеру многих других, включая Ноулза. Наконец начался наплыв новых посетителей, и мы всей толпой отправились на работу.

Когда мы прибыли на фабрику в темноте и тумане за несколько часов до рассвета, у входа нас уже ждало несколько работяг. Казалось, никто из них не хотел первым входить внутрь и включать свет. Только после того, как все мы подошли к фабрике, кто-то шагнул-таки внутрь. Именно тогда обнаружилось, что кое-кто нас уже опередил и включил свет. Мы не знали этого типа. Он стоял там, где раньше трудился Блехер, прямо напротив моей сборочной стойки, и проделал уже большой объем работы. Руки его мелькали в воздухе с такой скоростью, что их очертания как бы рябили.

Мы прошли к своим столам, заняли привычные рабочие места. Но то и дело бросали на него подозрительные взгляды – на этого новичка, заменившего Блехера и занявшего его место. Он работал в бешеном темпе – руки порхали, как пара белых пауков, плетущих одну ловчую сеть на двоих, остальное же тело сохраняло абсолютную невозмутимость. Он ничем не отличался от рядового рабочего завода – серая форма, разношенная, явно не старая, но уже и не новая. Только безумное сборочное рвение его и отличало от остальных – казалось, все его внимание поглощено процессом. Неизвестный новичок не поднял глаз, даже когда мы стали занимать свои места, не ответил ни на один брошенный на него подозрительный взгляд – лишь, поглощенный манипуляциями, ввинчивал и скручивал, свинчивал и вкручивал, да так, что не видел ничего вокруг.

Да, нас встревожила и смерть Блехера от передозировки лекарств, и появление этого трудоголика, занявшего место покойника, и поэтому как-то само собой секрет временного управляющего отошел на второй план. Новичок оттягивал внимание, еще вчера целиком поглощенное конторкой с матовыми перегородками, но даже его фигура, будившая самые разные подозрения и домыслы, меркла в сравнении с мрачной атмосферой кошмара, доведшей Блехера до срыва и подтолкнувшей к гибели.

Конечно же, долгое время хранить статус-кво по отношению к новичку мы не могли, кто-то должен был расспросить его, откуда и как он тут появился. Поскольку мои коллеги, стоявшие по другим сторонам сборочного стола, старались изо всех сил игнорировать происходящее, пробовать почву пришлось мне.

– Ты откуда? – спросил я новичка, занявшего место Блехера точно напротив меня.

– Меня прислала компания, – ответил мужчина неожиданно приветливо и непринужденно, ни на секунду не отрываясь от работы.

Я представился ему и назвал имена двух других мужчин за сборочным столом – те, кивнув, пробурчали приветствие. Но я заметил, что новичок совсем не горел желанием откровенничать с нами.

– Вы уж простите, парни, – сказал он, – но работы тут невпроворот.

Во время нашего обмена репликами новичок не отрывался от сборки. Тем не менее хотя он держал голову чуть склоненной вниз, как и Блехер большую часть вчерашнего дня, я заметил, как он украдкой взглянул в направлении офиса начальства. Я не стал больше его беспокоить, решив, что он еще разговорится во время перерыва. Пускай пока поработает, тем более что такой производительности на заводе еще никто не достигал.

Вскоре приметил я и то, что мои соседи по сборочному столу пытаются подражать манере новичка, пробуют наловчиться столь же быстро прилаживать друг к другу мелкие металлические детали, стараются даже соперничать с его невероятно продуктивным темпом. Что говорить, я и сам следовал невольно его примеру. Поначалу у нас ничего не выходило, наши движения в сравнении с тем, что вытворял он, казались преступно неуклюжими: новичок орудовал так быстро, что за ним было глазами не уследить, и мы не могли ухватить даже сам принцип обращения с деталями, совершенно отличный от практикуемого нами. И все же, каким-то неведомым нам образом, со временем мы стали приближаться, пусть робко и не спеша, и к скорости, и к манере сборки новичка. Наши усилия и скромные успехи не прошли незамеченными и вскоре распространились на весь цех – к первому перерыву метод новичка пытались опробовать все работники.

К слову, перерыв долго не продлился. После того как стало ясно, что новичок не остановится ни на секунду и не присоединится к нам, все мы вернулись к столам и взялись за сборку, выкладываясь по полной. Нас удивляло, что даже в столь скучном и незатейливом деле, как наше, оказывается, можно было достичь виртуозного уровня – и нам его демонстрировал человек, чьего имени мы даже не знали. Теперь я с нетерпением ждал второго перерыва, чтобы поговорить с ним о тех изменениях, что благодаря ему всколыхнули всю фабрику. Однако же и меня, и всех нас застало врасплох то зрелище, что развернулось во время передышки, отведенной для обеда.

Он не стал пользоваться законным правом отдохнуть и перекусить. Даже не отошел от рабочего места. Новичок продолжал вкалывать, лишь изредка освобождая одну руку, чтобы поднести ко рту еду, и работая другой рукой, что лишь слегка сбивало темп. Нас всех ошарашило это зрелище. Поначалу та виртуозная производительность, к которой вел нас новичок, причем без всякой показухи, встречала глухое сопротивление. Но вскоре его цель стала очевидна, цель простая и понятная. Те из нас, кто полностью прекратил работу во время обеденного перерыва, снова испытывали тревогу и подавленность от той нездоровой атмосферы, что воцарилась на фабрике с приходом временного управляющего, притаившегося за матовыми стеклами офиса. С другой стороны, те сотрудники, что продолжали работать у своих сборочных столов, казалось, были относительно свободны от тех преследующих образов, которые одолевали их еще вчера, смысла которых они так и не поняли. Словом, не так уж и много времени прошло, прежде чем мы все научились есть одной рукой, продолжая при этом работать. Само собой разумеется, когда подоспел час последнего перерыва, никто даже с места не сдвинулся.

Только когда прозвенел звонок, сообщающий об окончании рабочего дня, причем на несколько часов позже, чем мы привыкли, у меня появилась возможность поговорить с новым работником. Как только мы вышли за пределы фабрики и все в состоянии молчаливого изнеможения отправились обратно в город, я догнал его, быстро вышагивающего сквозь густой сероватый туман. Я не стал подбирать слова и потребовал ответа:

– Что, мать твою, происходит?

Неожиданно он остановился и повернулся ко мне лицом, хотя мы едва могли видеть друг друга сквозь мглу. Потом я заметил, что его голова слегка повернулась в сторону фабрики, которую мы оставили позади.

– Послушай-ка, друг мой, – сказал он глубоко искренне. – Я не ищу неприятностей. Надеюсь, ты тоже.

– Хочешь сказать, ты не один из нас? Не в одной с нами упряжке?

– В одной. И благодаря мне вы все хорошо справляетесь.

– Я так понимаю, ты заодно с этим новым начальником.

– Нет, – твердо ответил он. – Я о нем ничего не знаю. И ничего не могу тебе о нем рассказать.

– Но ты ведь и раньше имел дело с чем-то похожим, я прав?

– Я работаю на компанию, как и ты. Компания прислала меня сюда.

– Но что-то в компании изменилось, – сказал я. – Что-то происходит.

– Да нет, ничего такого, – ответил он. – «Квайн Организейшен» всегда что-то меняет и улучшает ведение дел. Просто потребовалось некоторое время, чтобы эта волна докатилась и сюда. До штаб-квартиры отсюда далеко, как и до ближайшего регионального центра.

– Но ведь это еще не все, правда?

– Может быть. Но никакого смысла обсуждать такие вещи я не вижу. Если, конечно, хочешь и дальше работать на компанию. Если тебе не нужны неприятности.

– Какие еще неприятности?

– Мне нужно идти. Пожалуйста, ни о чем меня больше не спрашивай, оставь меня в покое.

– А не то что? Донесешь на меня новому начальнику?

– Нет, – бросил он, оглядываясь на фабрику. – В наши дни и доносить не нужно.

Развернувшись, он быстро зашагал прочь и канул во мглу.

На следующее утро я вернулся на фабрику вместе со всеми. Мы стали работать еще быстрее, еще эффективнее. Отчасти это было связано с тем, что звонок, оповещающий об окончании смены, прозвонил позже, чем накануне. Продление рабочего времени наряду с все более быстрыми темпами нашей работы стало обычной практикой. Так дошло до того, что нас стали отпускать с фабрики всего на несколько часов – наверное, единственно с целью дать нам чуть отдохнуть перед возобновлением изнурительных трудов во благо компании, ведь ни на что другое, по сути, времени не оставалось.

Между тем мои надежды на прекрасное будущее с каждым днем становились все более туманными. Пора уйти с завода, – вот какие слова проносились у меня в голове, когда я пытался урвать несколько часов сна, прежде чем вновь вернуться на работу. Я понятия не имел, что может означать такой шаг, так как у меня не было других возможностей заработать на жизнь и не было сбережений, чтобы сохранить за собой съемную комнату в многоквартирном доме, где я жил. Кроме того, лекарства, делавшие мое существование сколько-нибудь сносным (и это касалось практически каждого жителя города), по эту сторону границы сплошь назначались врачами, подотчетными «Квайн Организейшен», и рецепты подписывались фармацевтами также лишь с согласия этой компании. Несмотря на все это, я все еще чувствовал, что в моих интересах уволиться с фабрики.

В конце коридора, куда выходила моя дверь, была крошечная ниша с телефоном для общего пользования всех жильцов. Мне пришлось бы воспользоваться им, чтобы сообщить об увольнении. Вздумай я лично обратиться к временному управляющему, то неминуемо разделил бы судьбу Блехера, столкнувшегося с чем-то неизвестным там, за матовыми стеклянными перегородками офиса. Я не мог пойти в эту комнату, где я и мои коллеги видели нечто, появлявшееся в различных формах и личинах, от неразборчивого силуэта, что двигался и клубился, подобно грозовому облаку, до более определенного существа с «головной частью» и «выступами на руках».

Учитывая ситуацию, пусть довольствуются звонком. Разумнее даже позвонить в ближайший региональный центр компании и подать заявление об отставке соответствующему лицу, который этим занимается.

Ниша с телефоном оказалась такой узкой, что мне пришлось протискиваться в нее боком. Внутри едва хватало места, чтобы пошарить рукой в кармане и накормить щель таксофона монетами; едва хватало света, чтобы различить цифры на кнопках. Я рисковал потерять те немногие деньги, что у меня были, неверно набрав номер, и потому каждую цифру вдавливал тщательно, перепроверяя, что она-то, никакая другая, мне и нужна. Так пролетела почти что вечность – вечность набора и вечность ожидания ответа под гудки и шипение линии, и я уже стал думать, что никто мне не ответит, как вдруг в трубке что-то тихо щелкнуло, и после паузы ко мне обратился еле уловимый, тихий и далекий голос:

– «Квайн Организейшен», Северо-западный региональный центр. Слушаю вас.

– Здравствуйте, – начал я. – Хочу уволиться из компании.

– Простите, что вы сказали, вы хотите уволиться? Вас плохо слышно.

– Да, я хочу уволиться! – крикнул я в трубку. – Уйти с работы! Слышите?

– Да, теперь слышу. В настоящее время компания не принимает заявления об увольнении. Я переведу вас на нашего временного управляющего.

– Погодите, – опешил я, но трубка снова щелкнула, и настала вечность гудков, снова наталкивающих на мысль, что на мой звонок никто не ответит.

И все-таки кто-то ответил. Выжидающая тишина повисла в трубке.

– Алло, – сказал я, и тут в трубку зарычали.

Это был грозный гортанный рык – низкий, но варьирующий тембр в пределе жуткой басовой палитры, создающий эхо, будто кабинет начальника находился где-то в глубинах земли, в сводчатой пещере, или же, напротив, в неведомой облачной выси. От этого звериного рычания меня охватил ужас – дикий, неописуемый. Я отвел телефонную трубку подальше от уха, чувствуя, как она начинает пульсировать в моей руке, как нечто живое. И когда я грохнул ее обратно на рожок, это дрожаще-пульсирующее ощущение поползло вверх по моей руке, прошло сквозь все мое тело и наконец достигло мозга, где, войдя в резонанс с низким гортанным ревом, набиравшим силу, спутало все мысли в безумную кашу, парализовав все движения и оставив меня неспособным даже позвать на помощь.

Теперь я даже не уверен, дозвонился ли я на самом деле и просил ли об увольнении? Если да, то как же мне объяснить то, что я услышал в трубке и что пережил там, в узкой нише в конце коридора? Как объяснить те сны, что стали мучить меня каждую ночь после того, как я перестал ходить на работу на фабрику? Ни одно лекарство не избавляло меня от них, ни одно – не могло стереть их из моей памяти. Вскоре запасы мои истощились, и даже на трусливый уход в духе Блехера их стало не хватать. А поскольку я больше не работал, то и не мог достать новые рецепты. Конечно, для ухода из жизни у меня оставалась уйма других способов, но все они отталкивали меня, да и каким-то образом у меня все еще остались большие надежды на будущее. Для начала я решил вернуться на завод – в конце концов, разве не прямо сказал мне спец из регионального центра, что «Квайн» сейчас никого не увольняют?

Как я уже говорил, полной уверенности в реальности того звонка и полученного ответа у меня не было, и лишь ступив под своды цеха, я понял, что работа у меня все еще есть: место у сборочного стола, занимаемое мной, пустовало. Одетый в серую робу, я занял его и начал с завидной прытью подгонять металлические детальки одну к другой, скручивать и свинчивать. Не прерывая работы, я бросил взгляд на человека, которого когда-то считал «новичком».

– С возвращением, – небрежно бросил тот.

– Спасибо, – поблагодарил я.

– Я сказал мистеру Фроули, что ты вернешься со дня на день.

Поначалу я обрадовался новости о возвращении старого начальника, но, посмотрев на стекольные матовые перегородки офиса, заметил, что внутри не горит свет, хотя сама массивная фигура мистера Фроули, усаженная за стол, все еще была различима. Он, как я вскоре выяснил, стал совсем другим человеком – да и в целом ничто на заводе не осталось таким, как прежде. Работали мы теперь почти что круглосуточно. Кто-то приноровился ночевать на заводе, спать час-другой на тряпье в углу и снова возвращаться к сборочным столам.

Завод избавил меня от кошмаров; и все же я продолжал чувствовать, пускай и слабо, ту напряженную атмосферу, знаменовавшую приход временного управляющего. Думаю, это ощущение присутствия было нарочно придумано «Квайн Организейшен». Ведь компания всегда что-то меняет и улучшает в своих делах.

Увольнять по-прежнему никого не собираются, более того, в какой-то момент компания даже перестала отпускать работников на пенсию. Нам всем прописали новые лекарства, хотя я не могу наверняка сказать, сколько лет назад это произошло. Никто на заводе не помнит, как долго мы здесь работаем и даже сколько нам лет, но скорость и производительность нашей работы продолжают расти. Кажется, что ни компания, ни наш временный управляющий никогда с нами не расстанутся. Но мы всего лишь люди, или, по крайней мере, живые существа, и однажды мы должны умереть. Это единственный уход на покой, который нас ожидает, хотя никто из нас ничего уже не ждет. Потому что мы не можем перестать думать о том, что может с нами случиться потом: какие планы компания имеет на нашу после-жизнь и какую роль в этих планах может сыграть наш временный управляющий. И только работа в безумном темпе, работа по свинчиванию и скручиванию маленьких кусочков металла, помогает нам отрешиться от таких мыслей.

В чужом городе, в чужой стране

И дома нового достигнет его тень

Среди ночи, без сна я лежу на кровати, прислушиваясь к глухому, мертвому гулу ветра за окном и царапанью голых веток по кровельной дранке. Мыслью моей завладел город у северных рубежей – картины всевозможных его углов и обличий. Вспоминаю я о кладбище на холме, что воспаряло над домами невдалеке от городской черты. Ни единой душе не обмолвился я о том кладбище – откуда долгое время проистекали страдания тех, кто искал приют в пустынных землях северного приграничья.

Там, в пределах кладбища на холме – в месте, куда более населенном чем город, над которым оно возвышалось – и похоронили Аскробия. Известный среди горожан затворник, глубоко созерцательная натура, Аскробий страдал от болезни, чрезвычайно обезобразившей его тело. Тем не менее несмотря на явные отличия от других – жестокое уродство и глубоко созерцательную натуру, смерть Аскробия не стала событием и прошла почти незаметно. Дурная слава о затворнике, толки и сплетни, связанные мною с его именем, возникли позже. Спустя какое-то время после того, как его скрюченное болезнью тело поселили средь прочих – на кладбищенском холме.

Поначалу Аскробия не поминали, лишь досужие разговоры по вечерам – зыбкие и обволакивающие перешептывания – упорно крутились вокруг загородного кладбища. В них излагались скорее общие мысли зловещего толка, включая умозрительные, насколько я разобрал, суждения о неких странностях с могилой. Дальше – больше, неважно, разъезжали ли вы по всему городу или безвылазно сидели в глухом квартале, эти вечерние разговоры становились привычными и даже начинали надоедать. Они доносились из темных подворотен узких улочек, из приоткрытых окон верхних этажей старинных домов, из дальних уголков гулких, запутанных коридоров. Казалось, повсюду звучали голоса, до истерики одержимые одною темой: «пропавшей могилой». Никто не воспринимал эти слова как указание на то, что могилу каким-то образом осквернили – разрыли и выпотрошили, – ни даже на то, что кто-то скрылся с надгробием, оставив обитателя сего надела безымянным. Даже я, менее других посвященный в тонкости своеобразия северного приграничного города, понимал, что означают словосочетания «пропавшая могила» или «отсутствующая могила». Надгробия стояли на холме столь плотной чередой, а землю настолько изрыли захоронениями, что явление поражало своей очевидностью: там, где прежде находилась вполне рядовая могила, на том самом месте, теперь зиял кусок целины.

На некоторое время вспыхнули пересуды о личности жителя пропавшей могилы. По той причине, что планомерный учет записей о погребениях на кладбищенском холме – где, когда или кого хоронят – не велся, дискуссии об обитателе той могилы, или бывшем ее обитателе, непременно порождали выплески самого дикого бреда, если не затихали в смутной, гнетущей растерянности. Одна такая беседа текла своим чередом в подвале заброшенного здания, где мы собрались как-то вечером. Именно в тот раз джентльмен, именовавший себя доктором Клаттом, первым выдвинул мысль, что имя на надгробии пропавшей могилы – Аскробий. При этом его утверждение прозвучало с почти оскорбительной уверенностью – как будто кладбище на холме не изобиловало плитами с неправильными или нечитаемыми именами, а то и вовсе без них.

В городе Клатт слыл обладателем недюжинного опыта в некой околонаучной области. Такая личность или, возможно, личина – далеко не первый случай в истории северного приграничья. Тем не менее когда Клатт заговорил об этой аномалии не как о пропавшей могиле или могиле отсутствующей, но о могиле рассотворенной, остальные к нему прислушались. Довольно скоро именно Аскробия стали чаще всего упоминать в роли обитателя пропавшей – а ныне рассотворенной – могилы. В то же время репутация доктора Клатта оказалась напрямую связана с репутацией усопшего – всем известного своим обезображенным телом и глубоко созерцательной натурой.

В ту пору начало казаться, что в каком месте города вы бы не очутились, Клатт уже стоял и разглагольствовал там о своей близости Аскробию, называя теперь того «пациентом». В тесных подсобках давно разорившихся лавок, или в любом подобном нехоженом месте – например, на углу дальней улицы – Клатт вещал о том, как приходил в особняк Аскробия на задворках и пытался изгнать болезнь, от которой страдал затворник. Вдобавок, Клатт хвастал и проникновением в тайны этого созерцателя, с которым большинство из нас не встречалось, не говоря уже о сколь угодно краткой беседе. Похоже, Клатт наслаждался вниманием тех, кто ранее отвергал его как обычного пройдоху северного приграничья – да и, возможно, до сих пор не поменял свое мнение. На мой взгляд, он понятия не имел о стойкой подозрительности и даже ужасе, который навлек тем, что определенные люди назвали «сованием носа» в дела Аскробия. Городская заповедь «Не суй носа» вслух не высказывалась, зато ее действие часто наблюдалось воочию. Мне, по крайней мере, казалось так. И желание выставить напоказ скрытую мраком подноготную Аскробия, пускай даже байки доктора были преувеличены или полностью вымышлены, считались весьма рискованными с точки зрения многих городских старожилов.

Несмотря на это, никто не отворачивался, когда Клатт заводил разговор о больном затворнике-созерцателе: никто не пытался угомонить или хотя бы недоверчиво перебить доктора, что бы тот не говорил об Аскробии.

– Он был чудовищем, – заявил доктор тем из нас, кто собрался ночью в предместье, на разрушенной фабрике. Клатт часто клеймил Аскробия «чудовищем», а то и «уродом», причем эти эпитеты не просто подразумевали реакцию на нелепую внешность пресловутого затворника. Согласно Клатту, наиболее чудовищно и уродливо Аскробий выглядел как раз в метафизическом смысле – именно так проявилась его глубоко созерцательная натура.

– Он овладел невообразимым могуществом, – сказал доктор. – а может даже собственным исцелением от болезни и безобразия, откуда нам знать? Но всю мощь своего созерцания, все беспрестанные медитации, коим предавался в особняке на задворках, он направил на совсем иную цель. – Оборвав речь, доктор Клатт умолк в неверном мелькании огней, освещавших разрушенную фабрику. Он словно ждал, когда кто-то из нас напомнит о его последних словах, и мы станем сообщниками по этой необычайной сплетне о его умершем пациенте, Аскробии.

Наконец кто-то все же спросил о созерцательной мощи и медитациях затворника – и к какому итогу тот хотел их направить.

– Аскробий искал, – объяснил доктор, – не спасение от телесного недуга, не лекарство в привычном смысле этого слова. А искал он абсолютную аннуляцию – не только болезни, но и самого своего существования. Изредка он упоминал при мне о полном рассотворении всей своей жизни.

После того, как доктор Клатт произнес эти слова, развалины фабрики, где мы собрались, затопила самая глубокая тишина на свете. Несомненно, каждый думал об одном и том же – об отсутствующей могиле, которую доктор Клатт назвал могилой рассотворенной – там, на холме, на кладбище за городом.

– Видите, что произошло, – сказал нам Клатт. – Он аннулировал свою болезнь, как и кошмарную жизнь, и оставил нас с могилой рассотворенной.

И тогда ночью, на разрушенной фабрике, и потом, во всем северном приграничном городе, никто не поверил, что у того, что поведал нам доктор Клатт, нет своей цены. Теперь все мы оказались сунувшими нос в события, метко охарактеризованные как «выходка Аскробия».

Надо сказать, в городе спокон веков хватало разного рода кликуш. Однако за выходкой Аскробия последовала просто небывалая эпидемия вечерних разговоров о «противоестественных последствиях», что готовятся или уже происходят по всему городу. Кому-то придется расплачиваться за это рассотворенное существование – такое царившее над всеми чувство воплощалось в различных невразумительных проделках и происшествиях. Глухими ночами то тут, то там, особенно по задворкам, периодически раздавался звучный ор, куда более громкий, чем обычные всплески ночного бурления. И в сменявшую ночи череду угрюмых дней улицы почти опустели. Любые разговоры в противовес подробностям ночных ужасов стали драгоценно редки, либо совсем прекратились: пожалуй, можно сказать, их, как Аскробия, постигло рассотворение – хотя бы на время.

И, разумеется, именно фигура доктора Клатта выступила из теней старого склада на исходе дня, чтобы обратиться к кучке тех, кто назначил там встречу. Его облик едва угадывался при размытом свете, которому удавалось пробиться сквозь пыльные стекла. Вполне вероятно, объявил Клатт, что формула избавления северного приграничного города от новообретенных бедствий в его руках.

Собравшиеся на складе не менее прочих горожан опасались любого вмешательства в дела Аскробия. Однако все-таки решили выслушать Клатта, невзирая на кривотолки. В ту группу входила и женщина, известная как миссис Глимм. Она заправляла меблированными комнатами – на самом деле борделем. В основном им пользовались чужаки, как правило деловые люди во время остановок в поездках за рубеж. Доктор Клатт, хоть и не обращался напрямую к миссис Глимм, дал понять ясно: ему нужна помощница весьма особого толка – осуществить меры, которые по его мнению избавят нас от недавних нематериальных травм, на свой лад затронувших каждого.

– Моя помощница, – подчеркнул доктор, – не должна выделяться ни умом, ни проницательностью. Вместе с тем, – продолжал он, – эта особа обязана привлекать своей внешностью, вернее даже утонченной красотой.

Далее доктор Клатт отметил, что требуемой помощнице предстоит отправиться на кладбищенский холм этой же ночью, потому как доктор всецело уверен, что тучи, днем затянувшие небо, продержатся допоздна, а, значит, отсекут лунный свет – а то тот чересчур резко сиял, отражаясь от тесно установленных плит.

Стремление достичь надлежащей темноты выглядело подозрительной оговоркой со стороны доктора. Все присутствующие на старом складе естественно сознавали, что «меры» Клатта – лишь очередное вмешательство куда не следует, да еще со стороны того, кто почти наверняка был закоренелым пройдохой. Но мы были уже бесповоротно вовлечены в выходку Аскробия и так сильно нуждались в решении, что никто не отговорил миссис Глимм способствовать доктору в его замысле.

И вот, безлунная ночь пришла и ушла, а помощница, посланная миссис Глимм, так и не вернулась с кладбища на холме. И похоже, ничто в северном приграничном городе не изменилось. Все также продолжал звучать хор полночных воплей, а разговоры по вечерам стали касаться не только «ужасов Аскробия» но и «шарлатана Клатта» – а его так и не обнаружили, обойдя в поисках все городские улицы и постройки, само собой исключая жилище грозного затворника на задворках. Наконец небольшая компания наименее истерических горожан двинулась вверх по дороге на кладбище. Когда они поравнялись с местом отсутствующей могилы, то сразу стало ясно, какие «меры» разработал Клатт и каким образом посланную миссис Глимм помощницу использовали, чтобы положить конец выходке Аскробия.

Известие, которое принесли те, кто поднимался на кладбище, состояло в том, что Клатт – самый обычный мясник.

– Ну, пожалуй, не самый обычный, – добавила миссис Глимм, входившая в небольшую кладбищенскую компанию. Затем она объяснила детально, как тело помощницы доктора – чью кожу исполосовали в тонкие лоскуты бессчетные порезы, а отдельные части старательно расчленили – расположили, согласно расчетам, на пятачке отсутствующей могилы. Освежеванную голову и торс укрепили в земле, как бы в виде могильной плиты, а руки и ноги разнесли – видимо, чтобы обозначить прямоугольный участок захоронения. Кто-то предложил похоронить изувеченное тело как подобает, в собственной могиле, но миссис Глимм, по неизвестным ей причинам – так она, по крайней мере, сказала – убедила остальных, что лучше ничего там не трогать. И чутье ее оказалось вещим. Прошло не так много дней, и ужасы от эскапады Аскробия, пусть с самого начала туманные, а то и вовсе несуществующие, полностью прекратились. Лишь позднее, из бесконечного шепотка вечерних разговоров выяснилась вероятная причина, по которой доктор Клатт покинул город – несмотря на то что его строгие меры, похоже, сработали именно так, как он обещал.

Не могу сказать, что я видел все это сам. Не я, другие отметили признаки «нового заселения» – не участка могилы Аскробия, но высокого особняка на задворках, где затворник проводил дни и ночи в глубоком созерцании. Порой, по словам наблюдателей, за занавешенными окнами загорался свет и проскальзывала фигура, чьи очертания превосходили диковинной уродливостью все, что видели при жизни обитателя этого дома. К самому же дому не приближался никто. Впоследствии, любые догадки о том, что стало известно как «воскрешение рассотворенного», целиком перешли в царство досужих разговоров по вечерам. Но пока я лежу в своей кровати, прислушиваясь к ветру и царапанью голых веток по крыше, мне не дает уснуть облик безобразного призрака Аскробия, и я все размышляю, какая же невообразимая грань созерцания навеет ему еще одно рассотворение, еще одну дерзновенную попытку огромной мощи, но куда большей прочности. Я отгоняю мысль о том, что однажды кто-то заметит пропажу или отсутствие того одинокого дома на месте, где он когда-то стоял: на задворках города у северных рубежей.

Вовек тем колокольцам не утихнуть

Ранней весной я коротал блеклое утро на скамейке в небольшом парке, когда некий джентльмен, судя по виду нуждавшийся во врачебном уходе, присел рядом со мной. Какое-то время мы молча озирали сырые, бесцветные угодья – земля до сих пор не оттаяла до конца и пробуждение сил природы лишь намечалось. Серое небо очерчивало над нами голые ветви. В предыдущие походы в парк я уже встречал этого человека, и когда он представился по имени, кажется вспомнил его род занятий: предпринимательство. Слова «торговый агент» пришли на ум, пока я вглядывался в темные ветви и в серое небо за ними. Отчего-то наш тихий и несколько сбивчивый разговор коснулся одного города у северных рубежей – когда-то я там жил.

– Прошло много лет, – сказал мой собеседник, – с тех пор, как я в последний раз был в этом городе.

И далее он повел рассказ о событиях, случившихся там во времена его частых путешествий по отдаленным местам – по делам коммерческой фирмы, где до той поры он преданно служил на постоянной должности.

Стояла поздняя ночь, рассказывал он, и ему надо было передохнуть перед тем, как отправиться к конечной цели маршрута – по ту сторону северной границы. Когда-то я жил в этом городе, я знал о двух заведениях, подходивших для ночлега. Одно, меблированные комнаты в западной части города, на самом деле служило борделем – обыкновенным пристанищем разъездных коммерсантов. Другое располагалось в восточной части, в районе некогда пышных, а ныне в основном необитаемых домов. Один из них, по слухам, и превратила в своего рода гостиницу пожилая дама – миссис Пик. Она вроде бы зарабатывала на жизнь участием в средней руки ярмарочных балаганах – сначала стриптизершей, а позже гадалкой – прежде чем осесть в северном приграничном городе. Торговый агент пояснил, что сам не знает, по ошибке ли, или по злому умыслу его направили в восточный район, где там и сям светилось всего лишь несколько окон. Впрочем, он без труда увидел столб с вывеской о сдаче комнат – у самых ступеней громадного здания. Весь фасад и даже остроконечную крышу этой постройки облепляли башенки – точно поганки. Вопреки мрачному облику здания («как развалины небольшого замка», – выразился мой спутник), не говоря о практически пустынных окрестностях, торговому агенту ни на миг не пришло в голову отказаться взойти по ступеням. Он нажал на звонок, названный им «звонком гудкового типа», в отличие о тех, чей сигнал напоминает звяканье или колокольный бой. Однако отметил он – к раздавшемуся после нажатия кнопки гулкому вою примешивалось еще и «легкое динь-дон», подобное переливам колокольчиков на санях. Когда дверь, наконец отворилась, и перед торговым агентом предстало напудренное лицо миссис Пик, он попросту спросил:

– Есть места?

При входе в вестибюль миссис Пик приостановила его. Трясущейся, тонкой кистью указала в угол – на стойке лежала раскрытая регистрационная книга. Имен ранее въехавших постояльцев на страницах книги не было, тем не менее торговый агент, не колеблясь, снял с корешка перьевую ручку и поставил подпись: К. Г. Крамм. Закончив, он повернулся к миссис Пик и нагнулся за своим чемоданчиком. В тот самый миг он впервые увидел левую руку миссис Пик, столь же тонкую, как и правая – но не дрожащую. Внешне она напоминала протез, похожий на выцветшую конечность старого манекена – местами отслаивалась эмалевая надкожица. Вот тогда мистер Крамм полностью осознал, в какой, по его словам, «бредовой несуразице» очутился. Но вместе с тем, добавил он, увиденное его взбудоражило – как одно из тех явлений, названия которых он не знал, о которых ни разу в жизни не помышлял, и, похоже, не сумел бы даже мало-мальски внятно вообразить.

От пожилой дамы не укрылось, что Крамм заметил ее искусственную руку.

– Вот видите, – медленно проскрипела она, – с чем-бы какой дуралей на меня не полез, я справлюсь. Жаль только, приличных постояльцев у меня не так много, как раньше. Куда там, будь воля некоторых – ко мне бы вообще никто не пришел, – договорила она.

«Несуразный бред», – подумал мистер Крамм про себя. Но все-таки, как послушная собачка, потрусил за миссис Пик, когда та повела его в дом. Скудное внутреннее освещение не давало распознать черты декора, внушая Крамму головокружительное ощущение – его словно окутали, завернули в себя невиданно пышные тени. Это чувство только усилилось, когда старуха дотянулась до небольшой лампы, что одиноко тлела во тьме, и одним пальцем настоящей, живой руки повернула фитиль. Некоторые тени свет отбросил назад – другие же разрослись в нелепых чудищ. Затем провожатая повела Крамма вверх по лестнице, держа лампу нормальной рукой – искусственная просто висела вдоль тела. И с каждой ступенькой, на которую всходила миссис Пик, раздавался тот самый динь-дон колокольчиков, который агент расслышал снаружи, пока ждал ответа после звонка. Но колокольчики будто замолкали, они звучали до того призрачно, что мистер Крамм заставил себя поверить: это лишь отголоски в его памяти или разгулявшемся воображении.

Комната, куда миссис Пик в итоге определила гостя, находилась на самом верхнем этаже, сразу по узкому коридору, начинавшемуся от двери в мансарду. К тому времени обстановка, казалось, утратила всякую несуразность, – так говорил мистер Крамм, пока мы сидели на скамейке в парке, ранней весной, разглядывая все то же блеклое утро. Такие промахи в суждениях, отвечал я, не в диковинку там, где речь идет о доходном доме миссис Пик; так, по крайней мере гласила молва в те дни, когда я жил в городе у северных рубежей.

Добравшись до площадки верхнего этажа, продолжал повествование Крамм, миссис Пик поставила лампу на стол у конца последнего лестничного пролета. Затем вытянула руку и нажала на выступавшую из стены кнопочку, включив несколько встроенных светильников вдоль обеих стен. Освещение, хоть и тусклое, а по описанию Крамма «насыщенно тусклое», открыло взору густые узоры на обоях и еще более густые – на ковровой дорожке коридора. С одной стороны тот расширялся перед проходом в мансарду, а с другой – вел в комнату, где торговому агенту и предстояло спать этой ночью. После того, как миссис Пик отперла комнату, и нажала там на другую кнопочку, Крамм обозрел тесноту и аскетичность покоев, где его поселили – очевидно без особой нужды, учитывая обширность, или, как он это назвал, «мрачную пышность» остального дома. Все-таки Крамм не выказал недовольства (и не почувствовал, твердо добавил он), и, промолчав, покорно поставил свой чемоданчик рядом с кушеткой, не оснащенной даже спинкой у изголовья.

– По коридору чуть пройдете, там ванная, – сообщила миссис Пик, выходя и закрывая за собой дверь. И в тишине комнатушки Крамму снова почудилось, будто он расслышал легкий динь-дон колокольчиков. Теряясь вдали, те затихали во тьме огромного дома.

Хоть день у него выдался долгим, торговый агент не чувствовал ни малейшей усталости. Или же, возможно, его сознание переступило границы крайней степени утомления и вышло за его пределы, рассуждал он, сидя на скамейке в парке. Некоторое время он, так и не сняв одежду, лежал на узкой, короткой кушетке и разглядывал большие, расплывшиеся потеки на потолке. В конце концов, подумал он, прямо над комнатой, где его поселили – крыша. По-видимому, с крышей неладно: она повреждена, и в ненастные дни и ночи мансарду заливает дождем. Неожиданно, самым странным образом, его ум захватила эта мансарда, до двери которой всего несколько шагов от комнаты. «Тайна старой мансарды», – сам себе прошептал Крамм, лежа на крохотной, узкой кушетке в верхней комнате огромной обители роскошных теней. Чувства и порывы, которых он никогда не испытывал, разгорались в нем наряду с волнующими мыслями о мансарде и ее тайнах. Он – разъездной торговый агент, ему надо выспаться перед завтрашним днем, но из головы все не шло, как он встает с кровати и по полутемному коридору подходит к двери в пристройку этого жилища теней. Если кто полюбопытствует, то он пошел искать ванную – так убеждал он себя. Но Крамм прошел мимо нее, и вскоре в растерянности понял, что прокрался в мансарду – оказывается, ведущую туда дверь не заперли.

Внутри пахло сладковато и затхло. Лунный луч, проникая в небольшое восьмиугольное оконце, помог торговому агенту пройти сквозь темневшие завалы к белесой лампочке, висевшей на толстом черном шнуре. Он дотянулся и повернул колесико выключателя, сбоку на патроне. Наконец-то он взглянул на окружавшее его богатство и аж затрясся от возбуждения при виде того, что ему открылось. По словам Крамма, старая мансарда миссис Пик походила на маскарадную лавку или на театральную костюмерную. Повсюду – целый мир всевозможных одежд и платьев. Они вываливались из глубин старых, распахнутых сундуков, покачивались в темном нутре высоких, распахнутых гардеробов. Позднее Крамму сообщили: эти диковинные костюмы – остатки с тех дней, когда миссис Пик танцевала стриптиз, а после предсказывала судьбу в средней руки ярмарочных балаганах. Сам Крамм припомнил замеченные на стенах мансарды два вида выцветших плакатов с рассказами о двух периодах давешней жизни старухи. Один изображал девушку в полуобороте посреди танца, среди вихря шелковых юбок. Она отворачивала лицо от голов-силуэтов в нижней части рисунка – взбудораженного сборища лысин и шляп. С другого плаката уставилась пара темных глаз – с ресницами, словно паучьи лапки. Над ними змеились отпечатанные слова: Владычица судеб. Снизу от глаз, те же змеящиеся буквы складывались в простой вопрос: ЧЕГО ИЗВОЛИТЕ?

Помимо прежних нарядов стриптизерши и таинственной предсказательницы, лежали там и другие костюмы. Ими завалили всю мансарду, райский уголок дней былых – так Крамм начал к ней относиться. И его руки дрожали, перебирая престранную экипировку: то разбросанные по полу, то перекинутые через зеркало гардероба, то замысловатые, а то и совсем нелепые облачения-маски из дорогого бархата или яркого разноцветного атласа. Обшарив этот бредовый мирок мансарды, Крамм обнаружил то, что искал, сам того едва ли ведая. Там, на дне одного из самых громадных ларей, лежал шутовской наряд – целиком, с ног до головы. Мягкие туфли-шлепки топорщили задранные носы, а капюшон с парой длинных торчалок прозвенел колокольчиками, когда Крамм натянул его себе на голову. Костюм пестрел чехардой разноцветных лоскутков и сидел, как влитой – всю одежду торгового агента, естественно, пришлось снять. Два конца на макушке капюшона напоминали рожки улитки – обратил внимание Крамм, глянув в зеркало – вот только свисали, болтаясь туда-сюда, всякий раз, когда он покачивал головой, слушая легкий перезвон колокольчиков. Колокольчики крепились и к задранным носам шутовских шлепок, да и на самом костюме качались то здесь, то там. Крамм звенел всеми, пританцовывая перед зеркалом, и не мог оторвать взгляда от фигуры, в которой ни за что не признал бы себя, затерявшись в мире чувств и порывов, о каких ни разу в жизни не помышлял. Он, по своим словам, утратил последнее представление о существовании на свете разъездного торгового агента. Теперь с ним осталось лишь крепкие объятия шутовского костюма, динь-дон колокольчиков, да дряблое лицо кривляки-паяца в зеркале.

Спустя некоторое время, рассказывал Крамм, он прислонился лицом к холодным половицам мансарды и лежал без движения, полностью удовлетворенный и вымотанный этим затхлым райским уголком. А потом снова зазвучали бубенцы, и Крамм не понял, откуда доносится их звук. Его тело на полу не шевелилось, впав в своего рода дремотное оцепенение, и все же он слышал переливистый звон колокольчиков. Крамм подумал, что стоит только открыть глаза и перекатиться на спину, как станет ясно, откуда идет этот звук. Но вскоре растерял всю уверенность в таком порядке действий, ибо более не чувствовал своего тела. Звон колокольчиков становился все громче, вот они бряцают над самым ухом, хоть он и бессилен шевельнуть шеей и никак не мог тряхнуть бубенцами на кисточках капюшона. И тут он услышал голос:

– Открой же глаза и узри чудеса. – И когда он, наконец открыл глаза, то увидел в зеркале гардероба свое лицо: крохотное личико крохотной головы паяца, и эта голова торчала на подобии жезла – полосатой как конфета-тянучка палочке, в деревянной руке миссис Пик. Старуха трясла полосатой палочкой, как погремушкой, и раскатисто лился динь-дон колокольчиков на крохотном капюшоне Крамма. Там же, в зеркале, он увидел свое беспомощное, неподвижное тело на полу мансарды. И, подводя всему итог, в его сознании билось единственное стремленье: остаться головой на палочке в деревянной руке миссис Пик. Навеки, навеки…

Когда Крамм пробудился следующим утром, то услышал, как капли дождя бьют по крыше прямо над комнатой, где он, полностью одетый, лежал на кушетке. Миссис Пик тихонько тормошила его свой настоящей рукой, приговаривая:

– Проснитесь, мистер Крамм. Уже поздно, вам пора в дорогу. Вас ждут дела за границей.

Крамму тут же захотелось вставить хоть слово, озадачить пожилую даму тем, что он описал мне как свое «приключение в мансарде». Но бесцеремонное, деловое поведение миссис Пик и самый будничный тон ее голоса поведали ему о бесполезности любых заявлений. Так или иначе, он испугался: открыто обсуждать эту эксцентричную тему не стоит, коли его заботят хорошие с ней отношения. И вскоре он, с чемоданчиком в руке, стоял у дверей громадного здания, замешкавшись, чтобы присмотреться к напудренному лицу миссис Пик и украдкой бросить последний взгляд на ее искусственную руку – та свисала вдоль тела.

– Можно мне снова остановиться у вас? – спросил Крамм.

– Если хотите, – ответила миссис Пик и придержала дверь перед отбывающим гостем.

Едва ступив с крыльца, Крамм быстро-быстро обернулся и выпалил:

– В той же комнате, можно?

Но миссис Пик уже закрыла за ним дверь, и ее ответ, если она и в самом деле ответила, прозвенел еле слышным динь-дон крошечных колокольчиков.

Заключив свои торговые сделки по ту сторону северной границы, мистер Крамм вернулся к дому миссис Пик, лишь затем, чтобы обнаружить, что за короткий промежуток его поездки тот до основания сгорел. Пока мы, ранней весной, сидели на скамейке в парке, вглядываясь в блеклое утро, я рассказал ему об извечных слухах, пустопорожних вечерних разговорах о миссис Пик и ее старом доме.

Некоторые личности, разного рода кликуши, предположили, что за поджогом, положившем конец предпринимательству миссис Пик на востоке, стояла миссис Глимм, заправлявшая меблированными комнатами на западе. Одно время дамы сотрудничали – в том смысле, что их заведения обслуживали клиентов по договоренности в разных частях северного приграничного города, к обоюдной выгоде обеих женщин. Но между ними пролегла какая-то трещина, превратив их в заклятых врагов. Миссис Глимм, которую порой называли «жутко жадной особой», стало невыносимо соперничество с бывшей партнершей по бизнесу. Во всем северном приграничном городе понимали: это миссис Глимм устроила нападение на миссис Пик в ее собственном доме. Налет, увенчавшийся тем, что миссис Пик отсекли левую руку. Однако замысел миссис Глимм приструнить соперницу сработал с точностью наоборот. Потому как после налета, такое впечатление, и с миссис Пик, и с ее предприятием в восточной части города, случились захватывающие дух перемены. Ее всегда считали женщиной исключительной силы воли и выдающихся дарований – эту сперва стриптизершу, а позднее Владычицу судеб. Но потеря руки – и замена на деревянную, похоже, наделили ее неслыханной, неведомой силой. И всю эту силу та направила к единой цели: она решила вытеснить свою бывшую партнершу, миссис Глимм, из бизнеса. Тогда-то ее гостиница и начала работать на совершенно новый лад с помощью невиданных прежде приемов. С тех пор всякий разъездной коммерсант из клиентов миссис Глимм, единожды придя к миссис Пик, в следующий раз обязательно возвращался в ее дом на востоке, навсегда позабыв о заведении миссис Глимм в западной части.

Я сказал Крамму, что прожил в северном приграничном городе достаточно долго, и довольно часто мне говорили о том, что гость, лишь несколько раз остановившийся у миссис Пик, в один прекрасный день уже не мог ее покинуть. Такие слухи, продолжал я, до некоторой степени подкрепили находки на пепелище. Видимо, комнаты постояльцев занимали все здание – даже в дальних уголках громадных подвалов лежали обугленные человеческие останки. И судя по всем признакам, даже принимая во внимание разрушительную силу пламени, можно было сказать, что все обгорелые тела покрывали диковинные наряды, словно здание обжила шайка ряженых гуляк. В свете ходивших по городу историй, никто не потрудился отметить, насколько невероятно, и даже несуразно, то, что никому из постояльцев миссис Пик не удалось выбраться. Как и то, сообщил я Крамму, что тело самой миссис Пик не нашли – несмотря на особое тщание, с которым миссис Глимм вела поиски на месте пожара.

Но пока я, сидя рядом на скамейке, выкладывал ему все эти факты, мысли Крамма, похоже, отчалили в иные края. Стало очевиднее прежнего, что его место – под присмотром врача. Наконец он заговорил, попросив меня подтвердить замечание об отсутствии миссис Пик среди найденных на пожарище тел. Я подтвердил сказанное и просил не забывать о месте и обстоятельствах, что породили и мое замечание, и все прочие наши фразы, оброненные тем утром, по ранней весне.

– Вспомните о своих же словах, – сказал я ему.

– О каких из них? – спросил он.

– О бредовой несуразице, – ответил я, со значением растягивая слоги. В их звучание я старался вдохнуть веский смысл или хотя бы эффектность. – Вы – пешка. И вы, и те, остальные – всего лишь пешки в противоборстве сил, которых вам не дано постичь. Ваши чувства и порывы – вовсе не ваши. Они искусственны, как деревянная рука миссис Пик.

На мгновение Крамм вроде пришел в себя. И, словно самому себе, произнес:

– Ее тело так и не нашли.

– Не нашли, – ответил я.

– Даже руку, – проговорил он, явно не нуждаясь в ответе. И снова я все подтвердил.

На этом наша беседа прервалась, Крамм погрузился в молчание. Когда я покидал его тем утром, он отрешенно озирал сырые и блеклые парковые угодья – словно замкнувшись, тайком внимал какому-то звуку или далекому отголоску. Больше я не никогда его не видел.

Порою по ночам мне трудно уснуть, и я вспоминаю торгового агента, мистера Крамма – и наш разговор в парке. Еще я думаю о миссис Пик и ее доме в восточной части города у северных рубежей, в котором я когда-то жил. В такие минуты кажется, будто я сам слышу легкий динь-дон колокольчиков в ночной черноте, и мой разум влечет в скитания за безрассудной мечтой, принадлежащей не мне. Вероятно, в конечном счете, ей не суждено принадлежать никому, сколько бы людей – в том числе торговых агентов – она не покорила.

Ничто мне шепчет тихий голос

Задолго до того, как я прознал о существовании города у северных рубежей, я полагал, будто каким-то образом уже поселился в том отдаленном и заброшенном месте. Это заявление подкрепляет сколь угодно различных примет, хотя некоторые из них могут показаться несколько неуместными. Довольно важные из них проявлялись в моем детстве, в те вялые и бесцветные годы, когда из меня тянула жизнь та или другая немочь. Именно тогда, на ранней ступени созревания, глубоко во мне отпечаталось влечение к зиме, ко всем ее граням и проявлениям.

Ничто не казалось мне естественнее, чем тяга следовать путем занесенной метелью крыши или столба в ледяной короне, учитывая, что и я, недужный, представлял пример зимнего прозябания. Бледный, я лежал на кровати под толстыми одеялами в ознобе, мои виски холодили блестящие сосульки лихорадочного пота. Сквозь заиндевелые окна спальни я с набожным благоговением следил, как блеклые зимние дни сменяют слепые зимние ночи.

Я ясно осознавал возможность, как это представлял мой юный ум, «ледяного переселения». Потому я осторожничал, даже при частых расстройствах сознания, и никогда не потакал заурядному сну, разве только тогда, когда в грезах прокладывал путь в края, где летевшие мимо ветры уносили меня в пустоту бесконечного замерзания. Никто не ждал, что жизнь моя окажется долгой, даже заботившийся обо мне целитель, доктор Зирк. Вдовец сильно средних лет, этот доктор вроде бы искренне и настойчиво старался обеспечить сносное бытие живым мощам на своем попечении. Однако с первого знакомства я почуял, что и его тайно влечет к самым дальним и заброшенным обиталищам зимнего духа, а значит, он тоже был связан с городом у северных рубежей. Всякий раз, когда он обследовал меня на постели, то множеством знаков и жестов выдавал себя рьяным приверженцем этого неутешительного вероучения. Его жесткие с сединой волосы и борода, клочковатые остатки прежней пышности, истончались весьма сходно с нагими, обледенелыми ветвями за моим окном. Его зернистое лицо морщинилось, напоминая мерзлую землю, тогда как глаза затягивали мглистые небеса декабрьского полудня. А от пальцев исходил холод, когда они ощупывали мое горло или мягко надавливали на глаза под веками.

Однажды, по-видимому сочтя, что я сплю, доктор Зирк приоткрыл степень своей осведомленности о нелюдимых таинствах зимнего мира, пусть и излагал лишь загадочные обрывки, волновавшие его утомленную душу. Голосом холодным и чистым, как арктический ураган, доктор отозвался о «подвергавшихся неизбежным испытаниям», так же как и упомянул «абсурдный разрыв правильного хода вещей». Его слова торжественно и трепетно озвучили понятия «надежда и ужас», раз и навсегда обнажив истинную природу этого «долгого бесцветного ритуала существования», а затем низринулись к «просветлению в пустоте». Показалось, что он обратился прямо ко мне, когда с тихим придыханием произнес: «Чтобы покончить со всем, куколка, на твой лад. Дверь захлопнется быстрым рывком, а не станет омерзительно потихоньку сужаться. Если доктор сумеет показать тебе дорогу к спасению в холоде…» Я почувствовал, как от смысла и интонации этих слов у меня дрогнули ресницы, и доктор Зирк мгновенно замолчал. И тут же в комнату вошла моя мать, дав мне повод изобразить пробуждение. Но я так никогда и не предал то доверие или опрометчивость, с которыми открылся мне доктор.

Как бы то ни было, прошло много лет, прежде чем я впервые приехал в город у северных рубежей, и там начал понимать исток и смысл бормотания доктора Зирка в тиши того зимнего дня. Я сразу подметил близкое сходство этого города с зимними краями моего детства, даже пусть время года сейчас слегка выбивалось из сравнения. В тот день совершенно все – улицы и считанные прохожие на них, витрины магазинов и скудный выставленный товар, невесомые мусорные обрывки, едва оживляемые полудохлым ветром – все выглядело как если бы из него выжали все краски, словно под самым носом у целого города только что полыхнула чудовищная фотовспышка. И почему-то за унылым фасадом я чутьем усвоил то, что описал про себя как «всепроникающая аура места, готового стать пристанищем для бесконечной череды бредовых событий».

И здесь, определено, правило бал бредовое настроение, и все перед моим взором зыбко мерцало, словно сквозь тонкий свет в комнате больного, сквозь невещественную дымку, искажающую, никак не затемняя, предметы за собой или внутри себя. На улицах города я ощущал дух волнений и беспорядков, словно состояние умопомрачения было лишь прелюдией к грядущему адову разгулу. Я услыхал какой-то неопределенный стук, понемногу близящийся грохот, и укрылся в узком проулке между двумя высотками. Приютившись в темном, укромном уголке, я наблюдал за улицей и слушал, как усиливается безымянный шум. То была мешанина из лязга и скрипа, стона и треска, глухой бой чего-то неизвестного, ощупью продвигавшегося сквозь город, хаотичное шествие, парад в честь некоего особо выдающегося бреда.

Улица, что просматривалась мной сквозь просвет между зданиями, уже полностью опустела. Я различал одни лишь расплывчатые пятна высоких и низких построек, которые, казалось, немного подрагивали от нарастающего шума – парад приближался, хоть я и не понимал с какой стороны. Бесформенный грохот словно окутал все вокруг меня, и тут вдруг я увидел шествующего по улице человека. В свободных белых одеяниях, с головой как яйцо, безволосой и белой наподобие теста, похожий на клоуна, он двигался одновременно обыденно и изнуренно, словно шагал под водой, либо против сильного ветра, и волнистыми движениями рук с бледными ладонями выписывал в воздухе причудливые узоры. Казалось, прошла вечность, пока он не исчез из вида, но прежде он повернулся и всмотрелся в проулок, где я притаился, и на белом, намазанном лице проступило выражение спокойной злобы.

За фигурой предводителя поспевали другие, в их числе команда оборванцев – эти были впряжены, как тягловый скот, и тянули длинные щетинистые канаты. Они тоже исчезли из виду, а их веревки мотались, провисая, за ними. Повозка, к которой громадными крючьями крепились канаты, выкатилась на сцену. Непомерные деревянные колеса с отчетливым треском дробили под собой мостовую. Это была в некотором роде платформа, по ее периметру торчали деревянные жерди, образуя прутья клетки. Сверху деревянные прутья ничто не прихватывало, поэтому они покачивались по мере движения парада.

На прутьях висели и гремели разнообразные предметы – беспорядочно привязанные к ним всякими шнурами, ремнями и бечевой. Я увидел маски и башмаки, бытовую утварь и голых кукол, большие выбеленные кости и скелеты мелких зверьков, бутылки из цветного стекла, собачью голову с ржавой цепью, обернутой вокруг шеи, разные мусорные ошметки и прочие вещи без имени, и все колотилось друг о друга с бешеным ритмом. Я смотрел и слушал, как нелепая повозка ползет мимо меня по улице. За нею никто не шел – похоже, загадочный парад заканчивался, и теперь только кошмарный шум затихал поодаль. А потом сзади меня окликнули.

– Что это вы здесь делаете?

Я повернулся и увидел немолодую толстуху, вышедшую из тени проулка между двух высоток. Она носила богато украшенную шляпу с широкими полей, почти закрывавшими ей плечи, ее и без того обширный облик прирастал слоями шарфиков и шалей. В дополнение тело отягощали несколько ожерелий, которые петлями висели на шее, и ряд браслетов на пухлых запястьях. На толстых пальцах каждой руки красовались вульгарные кольца.

– Я смотрел парад, – сказал я ей. – Но не разглядел, что там внутри клетки или как она зовется. Кажется, она была пуста.

Какое-то время женщина смотрела на меня, пристально изучая мое лицо, и вероятно, догадываясь о том, что я совсем недавно прибыл в северный приграничный город. Потом она представилась миссис Глимм, и сказала, что держит доходный дом с меблированными комнатами.

– Вам есть, где остановиться? – спросила она настырно-требовательным тоном, а потом добавила, мельком подняв глаза к небу. – Скоро, поди, стемнеет. Дни все короче.

Я согласился пойти за ней, в ее меблированные комнаты. По пути спросил ее про парад.

– Это просто чушь, – ответила она, пока мы шли по темным городским улицам. – Вы такие видели? – спросила она, передав мне скомканную бумажку, которую вытащила из-под шарфов и шалей.

Разгладив лист, вложенный миссис Глимм в мои руки, я попытался в тусклых сумерках прочесть, что было на нем напечатано.

Наверху страница была озаглавлена большими буквами: МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ ЛЕКЦИЯ 1. Ниже располагался короткий текст, и я прочел его про себя, пока шел за миссис Глимм. Сказано было, – начинался текст, – что подвергнувшись неизбежным испытаниям – экстатически-возвышенным или бездонно-гнетущим – нам полагается сменить имена, ибо мы стали не те, кем были прежде. Но вместо этого выполняется обратный закон: имена наши сохраняются и после того, как все напоминающее о том кем мы были или считались, полностью исчезнет. Хотя там, по сути, ничего и не было – лишь пара сомнительных воспоминаний и устремлений, что плывут в воздухе, как снежинки нескончаемой бесцветной зимой. И вскоре опускаются вниз и оседают в холодной, безымянной пустоте.

Прочтя эту короткую «метафизическую лекцию», я спросил у миссис Глимм, откуда она взялась.

– Да ими усыпан весь город, – ответила та. – И вечно везде один вздор. Мое личное мнение – такие вещи делам во вред. Почему я должна подбирать постояльцев, околачиваясь на улице? Но пока они мне платят, я готова разместить их в любой обстановке, в любом виде, как им будет угодно. Помимо пары доходных домов, которыми я управляю, у меня есть полномочия помощницы гробовщика и постановщицы в кабаре. Вот и пришли. Проходите – там вам помогут. А меня сейчас ждет другая встреча. – С заключительными словами миссис Глимм двинулась по улице, с каждым шагом позвякивая украшениями.

Меблированные комнаты миссис Глимм находились в одной из нескольких крупных построек на этой улице, каждая из них имела сходные с другими черты, и всеми, как я выяснил уже после, так или иначе владело или заведовало одно лицо – да-да, миссис Глимм. Вдоль улицы, почти с ней сливаясь, стояла вереница высоких и совсем безликих домов с казенными фасадами из бледно-серой известки и огромными темными крышами. Несмотря на вполне широкую проезжую часть тротуары перед домами были настолько узки, что крыши нависали над мостовой и внушали чувство замкнутости, как в туннеле. Все эти дома должно быть приходились родней моему детскому обиталищу, а я слышал, один раз его описали как «архитектурный плач». Эта фраза и пришла мне на ум, пока я оформлял себе комнату у миссис Глимм и требовал окна на улицу. Когда я устроился в своих апартаментах – на деле в единственной и совсем недешевой спальне – то встал у окна и принялся глазеть на улицу серых бесцветных домов, которые образовывали какое-то шествие, застывшую погребальную процессию. Я повторял слова «архитектурный плач» снова и снова, пока усталость не прогнала меня в постель, под несвежие одеяла. И перед тем, как уснуть, я вспомнил – это был доктор Зирк, он часто навещал дом моего детства и описывал его этой фразой.

Итак, засыпая в недешевой спальне доходного дома миссис Глимм, я думал о докторе Зирке. И не только потому, что именно он назвал «архитектурным плачем» облик дома моего детства, столь похожий на постройки с высокими крышами на этой улице серых домов в северном приграничном городе, но также, и даже в первую очередь от прочитанной ранее краткой метафизической лекции – она напомнила мне ту давнюю речь, те бормотания доктора, когда тот сидел на моей кровати и корпел над немощью, которая тянула из меня жизнь и всяк считал, что я помру очень юным. Лунный лучик едва освещал сквозь окно пустынную, как во сне, комнату вокруг меня, и, лежа в постели под несвежими одеялами, в этом странном месте, я вновь почувствовал вес кого-то, кто сел на мою кровать и склонился над моим внешне спящим телом, успокаивая невидимыми жестами и мягким голосом. Я, как в детстве, притворялся, будто сплю, и услышал слова второй метафизической лекции. Их доносил вкрадчивый шепот, в медленном и звучном ритме:

– Нам стоит возблагодарить скудость познания. Она настолько сужает наш взгляд на вещи, что дает возможность испытывать к ним кое-какие чувства. С какой стати мы стали бы отзываться на что угодно, если разумом осознавали бы… все? Но рассеянный, легковесный ум постоянно становится жертвой авантюры сильных чувств и эмоций. И без неизвестности, которую порождают сумерки невежества – наше бытие в качестве существ, подвластных собственным телам и попутному им безумию – кто бы заинтересовался вселенским спектаклем настолько, чтобы выдавить слабый зевок, не говоря о более резких проявлениях чувств, тех, что окрашивают в небывалые цвета этот мир, состряпанный по сути из оттенков серого на фоне кромешной черноты?

Надежда и ужас – вновь возьмем эти два из бесчисленных состояний разума, обусловленных лживыми прозрениями, – враги полному, окончательному откровению, ведь оно лишит их всякой надобности. С другой стороны, мы прекрасно потакаем нашим как самым мрачным, так и возвышенным эмоциям, каждый раз, когда впитываем луч познания, отделяем его от общего спектра и навсегда о нем забываем. Все наши экстазы и восторги, святой ли, одноклеточной ли природы, зависят от отказа усвоить даже самую мнимую истину и от нашей сводящей с ума воли следовать тропой забвения. Быть может, амнезия есть величайшая святыня нашего долгого бесцветного ритуала существования. Познать, понять в полном смысле этого слова, значит низринуться в просветление пустоты, снежное поле воспоминаний, чья плоть лишь тень, где со всех сторон видна абсолютная ясность бесконечных пространств. В тех пространствах мы остаемся подвешенными на нитях, сплетенных из наших ужасов и надежд, на них, ни на чем более, качаемся над бесцветной пустотой. Как же получается, что мы защищаем это кукольное лицемерие, осуждаем любую попытку освободить нас от этих нитей? Причину, можно предположить, в том, что нет ничего более соблазнительного, более жизненно идиотского, чем желание иметь имя – даже если этим именем обладает глупенькая куколка – и так цепляться за это имя по ходу долгого испытания жизнью, как будто есть возможность удержать его навеки. Если бы только мы могли помешать этим чудесным нитям протираться и спутываться, если бы только мы могли уберечься от падения в распростертое небо – мы продолжали бы прикрываться нашими присвоенными именами и продлевать танец куклы-марионетки целую вечность…

Голос нашептывал и другие слова, больше чем я смог запомнить, как если бы читал свою лекцию без конца и начала. Но в какой-то миг я унесся в сон, каким не спал никогда прежде – спокойный, тусклый и без сновидений.

На следующее утро меня разбудил шум на улице за окном. Это была та же бредовая какофония, что я слышал днем ранее, когда впервые прибыл в северный приграничный город и стал свидетелем диковинного парада. Но когда я встал с постели и подошел к окну, то не увидел никаких признаков грохочущей процессии. Тут я обратил внимание на дом, прямо напротив того, в котором ночевал. Одно из его самых высоких окон было открыто нараспашку и чуточку ниже его слива, прямо посреди серого фасада висело человеческое тело – за шею, на толстом белом канате. Веревка была туго натянута и через окно уходила внутрь дома. По какой-то причине весь этот вид не казался неожиданным или неуместным, даже когда незримый парад забренчал оглушительно громко и даже когда я узнал повешенного – а тот обладал чрезвычайно хрупким телосложением, почти как дитя. Хотя он и постарел за много лет с тех пор, как я в последний раз его видел, а волосы с бородой лучились белизной, несомненно, тело принадлежало моему старому целителю, доктору Зирку.

Вот теперь я увидел идущий парад. С дальнего конца бесцветной, туннельной улицы в белых свободных одеяниях вышагивало клоунское существо – голова-яйцо изучала дома по обеим сторонам. Когда оно поравнялось с моим окном, то задержало на мне взгляд с прежним выражением спокойной злобы, а затем двинулось дальше. За его фигурой проследовал строй оборванцев, впряженных канатами в повозку-клетку, катившуюся на деревянных колесах. Предметов стало еще больше, чем в прошлый раз, они стучали о прутья клети. Нелепый инвентарь теперь дополняли пузырьки с таблетками, гремевшие своим содержимым, блестящие скальпели и инструменты для распиливания костей, шприцы и иглы, связанные в пучки, как гирлянды на новогодней елке; и отрубленную собачью голову сжимал петлей стетоскоп. Деревянные жерди от накиданного на них добавочного веса, раскачивались на излом. Поскольку клетку не закрывала крыша, я мог из своего ока заглянуть внутрь. Но там ничего не было, по крайней мере в ту минуту. Как только повозка доползла до меня, я посмотрел через улицу на повешенного и толстый канат, на котором он болтался, как кукла. Из темноты за открытым окном появилась рука, сжимавшая гладкое стальное лезвие. Толстые пальцы на этой руке украшало множество вульгарных колец. После того как лезвие несколько раз прошлось по канату, тело доктора Зирка сорвалось с высоты тусклого серого дома и упало в открытую повозку, которая как раз проезжала под ним. Процессия, прежде медленная и сонливая, теперь по-быстрому скрылась с глаз, и отзвуки буйства приглушенно затихли вдали.

Чтобы со всем покончить, подумал я, покончить со всем – в любом виде, как вам будет угодно.

Я поглядел на дом, стоявший через дорогу. До этого распахнутое, окно сейчас было закрыто, а шторы завешены. Туннелевидная улица серых домов была абсолютно тиха и абсолютно недвижна. И тогда, словно в ответ на мое сокровенное желание, с бесцветных утренних небес полетели редкие хлопья снежинок, и в каждой шептал тихий, вкрадчивый голос. И долгое время я продолжал смотреть из окна на эту улицу и на этот город, про который знал, что дом мой здесь.

Когда услышишь пение, то знай – уже пора

Я достаточно долго прожил в городе у северных рубежей и по истечении некоего сокровенного времени стал полагать, что уже никогда его не покину – по крайней мере, пока жив.

Я верил, что в будущем наложу на себя руки, а возможно, умру от более распространенных причин: жестокого несчастного случая или, там, продолжительной болезни. Но одно счел непременным – моя жизнь уже по праву закончится в пределах города либо вблизи его предместий, где частые и плотно застроенные улочки начинают редеть и наконец растворяются в безлюдных и бесконечных полях. После смерти, как думал, или невольно уверился я, меня похоронят на загородном кладбище, расположенном на вершине холма. Мне и в голову не приходило, что есть люди, готовые мне объяснить, что с тем же успехом я не умру в этом городе, следовательно не буду зарыт или как-то иначе погребен в пределах кладбища на вершине холма. Эти люди наверно сошли бы за кликуш или в какой-то мере пройдох, поскольку любой постоянный житель северного приграничного города казался либо тем, либо этим – а часто и обоими сразу. Эти особы вероятно подсказали бы мне, что вполне возможно не умереть в этом городе и при этом никуда из него не деться. Я начал постигать, как такое могло бы произойти, в ту пору, когда жил в маленькой укромной квартирке на первом этаже большого коммунального дома в одном из старейших городских районов.

Стояла середина ночи, и я только что пробудился от сна в своей постели. Вернее, я впал в бодрствование, как много раз за свою жизнь. Эта привычка впадать в бодрствование посреди ночи помогла мне именно той ночью познать мягкий напевный гул, который наполнил мою однокомнатную квартиру, и будь я из тех, кто готов проспать всю ночь, то мог бы его и не услышать. Звук пробивался из-под половиц и рос, и дрожал эхом, наполняя сумрак, залитый луной. Несколько минут я просидел на кровати, а потом встал, чтобы тихонько обойти свое жилье, и мне стало казаться, будто этот мягкий гул издает чей-то голос. Очень низкий, он произносил речь, словно читал лекцию или наставлял слушателей с уверенной интонацией руководителя. Но все же я не разобрал ни одного сказанного им слова, только раскатистый тон и басовитое, глубокое эхо, пока гул поднимался от половиц и наполнял мою укромную квартирку.

До той ночи я и не подозревал, что под коммунальным домом, где я жил на первом этаже, был подвал. Еще меньше я подготовился к непроизвольному открытию: под изношенным ковриком, единственным убранством на полу, прятался люк – вход, судя по всему, в тот подвал или погреб, который находился (вопреки моей осведомленности) под домом. Но было еще нечто странное в этом люке, помимо его наличия в моей комнатке и того, что он подразумевал существование здесь разновидности подвала. Хотя люк и был встроен в доски пола, он никак не походил на их часть. Люк, как подумалось мне, вообще казался выполненным не из дерева, но какого-то кожистого материала – весь ссохшийся, покореженный и надтреснутый, он не сочетался с относительно параллельными линиями половиц, а явно им противоречил и общей формой, и углами, крайне необычными по любой мерке, применимой к люку в коммунальном доме. Нельзя было разобрать даже четыре ли стороны у крышки этого кожистого люка – или все же пять, а то и больше, настолько его грубое и сморщенное устройство было невнятным и скособоченным, или же виделось мне таким при лунном свете в укромной квартирке, после впадения в бодрствование. Однако я был совершенно уверен, что низкий раскатистый голос, который все гудел и гудел, пока я изучал люк, на самом деле доносился оттуда, из какого-то погреба или подвала, прямо под моей комнатой. Так оно и было, потому как я немного подержал ладонь на кожистой и неровной поверхности люка, и почувствовал, как тот пульсирует, явно в соответствии с силой и ритмом голоса, что раскатисто вещал неразборчивые фразы до самого рассвета и стих за считанные минуты до восхода солнца.

Не уснув этой ночью, я покинул свое укромное жилище и бродил по улицам северного приграничного города холодным, пасмурным утром той поздней осени. И на протяжении целого дня этот город, где я уже изрядно пожил, открывался мне с незнакомых прежде сторон. Я уже указывал, что предполагал здесь умереть и даже более: в городе у северных рубежей меня влекло со всем покончить, по крайней мере иногда я тешил себя подобной мыслью или замыслом – некоторой порой и в некоторых местах, таких как мой дом в одном из старейших городских районов. Но пока я бродил по улицам пасмурным утром той поздней осени и далее в течение дня, ощущение окружающего, равно как предчувствие, что в этом окружении мое существование оборвется, сменились совершенно неожиданным образом. Разумеется, город всегда проявлял своеобразные, зачастую чрезвычайно удивительные черты и свойства. Рано или поздно каждый постоянный житель сталкивался здесь с чем-нибудь невыносимо чудным или порочным.

Пока я все утро и за полдень бродил по той или иной уединенной дороге, то припомнил одну особенную улицу неподалеку от городской черты: глухой тупик, где жилые дома и другие здания, казалось, росли одно из другого, сплавляя разнообразные стройматериалы в диковинную и рваную смесь объемистых архитектурных пропорций, с островерхими крышами и трубами или башнями, что взмывали ввысь и на вид покачивались, а на слух издавали стоны, даже в безветрии раннего летнего вечера. Тогда еще я подумал, что дальше уже некуда, но в ту же минуту оказалось, будто с этой улицей, вдобавок, связано нечто, заставлявшее людей в этом районе повторять особую поговорку всем, кто им внимал. Когда услышишь пение, то знай – уже пора, – изрекли мне они. Слова эти были сказаны и восприняты мной, так, будто те, кто их произнес, пытались от чего-то избавиться или защититься таким вот способом, без дальнейших объяснений. И знал ли кто это самое пение, или хоть раз слышал о том, что тем пением называют, и наставала ли та неясная и неизъяснимая пора, и настанет ли хоть когда-нибудь для тех, кто приходил на эту улицу, с ее домами и прочими строениями, собранными вместе и опрокинутыми в небо, но в вас поселялось чувство, что в этом городе у северных рубежей вы станете постоянным обитателем, пока не решите его покинуть, либо скончаетесь, возможно от жестокого несчастного случая или продолжительной болезни, если не от собственной руки. Однако пасмурным утром в ту позднюю осень мне больше не удавалось лелеять это чувство, после того как посреди прошлой ночи я впал в бодрствование, после того как услышал гулкий голос, часами подряд читавший мне свою непостижимую проповедь, и после того как увидел кожаный люк, положил на миг ладонь на него, а затем отпрянул и до рассвета просидел в дальнем углу своей небольшой квартиры.

И не я один подметил, как изменился город: это я выяснил, когда надвинулись сумерки, и мы стали собираться на углах и в тихих проулках, в заброшенных магазинах и старых конторских комнатах, где почти вся мебель была сломана, а на стенах висели просроченные календари. Некоторым трудно было удержаться от наблюдений, что этим днем, когда сгустились вечерние тени, нас казалось меньше обычного. Даже миссис Глимм, у которой в доходном доме с борделем было, как всегда, многолюдно от иногородних с деньгами, высказалась о том, что число постоянных жителей северного приграничного города «примечательно сократилось».

Насколько я помню, мужчина которого звали мистер Пелл (иногда доктор Пелл) первым употребил слово «исчезновения» во время нашего вечернего собрания, дабы пролить свет на уменьшение местного населения. Он сидел в тени, на перегородке опрокинутого письменного стола или книжного шкафа, и слова его тяжело было расслышать целиком, так как шептал он их в темный дверной проем – наверно тому, кто стоял, а может, лежал в темноте за входом. Но раз уж его идея – та, что об «исчезновениях» – прозвучала, то у многих личностей нашлись мнения на эту тему, особенно у тех, кто прожил в городе дольше других, или тех, кто дольше меня прожил в старых его районах. От одного из последних, заслуженного ветерана кликушества, я узнал о бесноватом пастыре, преподобном Корке, чью проповедь, видимо, и слышал, когда она раскатистым эхом доносилась сквозь кожистый люк в моей комнате прошлой ночью.

– Вы ведь часом, не открывали тот люк? – спросил старый кликуша каким-то жеманным тоном. Мы с ним, только вдвоем, сидели на каких-то деревянных ящиках, которые нашли у входа в переулок. – Расскажите, – приставал он, и свет от уличного фонаря сиял в густых сумерках на его тонком, сухом лице. – Скажите, ведь вы не просто одним глазком заглянули в тот люк?

Тогда я ответил, что ничего подобного не делал. Вдруг он зашелся истерическим хохотом, одновременно высоким и чрезвычайно хриплым.

– Конечно, вы и одним глазком не заглядывали в тот люк, – проговорил он, когда, наконец успокоился. – А не то вас бы не было тут со мной, вы были бы там – с ним.

Вопреки кривлянью и жеманному тону старого крикуна, смысл его слов отдавался в такт с пережитым мной в комнате, а также с моим восприятием глубоких изменений в северном приграничном городе этим днем. Поначалу я вообразил преподобного Корка духом умершего, того, кто «исчез» по вполне естественным причинам. Исходя из этого, я счел себя жертвой привидения, являющегося в большом коммунальном доме, где, несомненно, тем или иным способом окончили жизнь многие постояльцы. Такая метафизическая опора удачно пристраивалась к моему недавнему опыту и не противоречила тому, о чем мне поведали в переулке, пока сумерки превращались в глубокий вечер. Я и в самом деле был здесь, в городе у северных рубежей вместе со старым крикуном, а вовсе не там, в стране мертвых с преподобным Корком, бесноватым пастырем.

Но пока тянулась ночь, и я общался с прочими городскими жителями, обитавшими здесь куда дольше моего, стало очевидно, что преподобный Корк, чей голос «наставлял» меня прошлой ночью, и не был мертв, в обычном понимании слова, и не состоял среди тех, кто недавно «исчез», а многие из них, как я узнал, отнюдь не исчезали неким таинственным способом, а просто уехали из северного приграничного города, никого не ставя в известность. Судя по болтовне нескольких кликуш или пройдох, они свершили свой поспешный исход из-за того, что «увидели знаки», прямо как я увидел кожистый люк, доселе не подозревая о его существовании в моей квартире.

Этот люк, который с виду вел в подвал дома, где я жил, принадлежал к самым распространенным из так называемых «знаков», хоть я и не признал его тогда таковым. Все они, как исступленно признавали многие, служили воротами или проходами и обозначали своего рода порог, который следовало бы не только не переступать, но даже к нему не приближаться. В основном эти знаки приобретали форму разнообразных дверей, в особенности таких, какие можно найти в труднодоступных местах, вроде миниатюрной дверце в чулане для метел или на внутренней стене камина, или даже тех, что похоже не вели в какое-то осмысленное пространство, как крышка люка на первом этаже дома, где нет подвала и никогда не было помещений, куда можно попасть этим путем. Я услышал и о других «пороговых знаках», включая оконные рамы самых невероятных расположений, лестницы, вившиеся глубоко под фундамент или уходившие под землю у пустых тротуаров, и даже проходы к прежде неизвестным улицам, с узкими калитками, которые открывались и призывно покачивались.

Еще, по сведениям разбиравшихся в подобных вещах, все эти знаки проявлялись отчетливо и выделялись внешним видом – совсем как покоробленный и кожистый вид крышки люка в моей квартире, не говоря о его углах и форме, которые резко выпячивались, не сочетаясь с окружением.

Несмотря на это были и такие люди, кто по разным причинам игнорировал знаки, или не могли противиться соблазну порогов, что повыскакивали накануне в самых непредвиденных местах города у северных рубежей. К ним, судя по всему, принадлежал и преподобный Корк, бесноватый пастырь – он исчез подобным способом. Теперь, когда вечер вырос в ночь, полную бриллиантовых звезд, стало ясно – я не был жертвой привидения, как предполагал ранее, а действительно столкнулся с феноменом совсем другого сорта.

– Преподобный пропал во время последних исчезновений, – сказала пожилая женщина, чье лицо едва виднелось при свечах, освещавших огромный, звенящий эхом вестибюль закрытой гостиницы, где некоторые из нас собрались после полуночи. Но кто-то затеял спор с этой пожилой дамой, или как он ее назвал: «старой дурой». Пастырь, заявил он, другой буквально этими словами: был старым городом. С фразой «старый город» я столкнулся впервые, но прежде чем успел осмыслить ее значение или подтекст, она подверглась метаморфозе в устах собравшихся после полуночи в вестибюле закрытой гостиницы. Пока человек, обозвавший пожилую женщину дурой, продолжал вести речь о старом городе, где преподобный Корк обитал, или откуда происходил, эта дама с парой тех, кто к ней примкнул, заговорили про другой город.

– Людей из другого города не бывает, – бросила женщина человеку, обозвавшему ее дурой. – Есть только те, кто в другом городе исчезают, и среди них бесноватый пастырь, преподобный Корк. Может он и был чудаком и пройдохой, но никто не назвал бы его бесноватым до его исчезновения в люке, в той комнате, где этот джентльмен, – молвила она, ссылаясь на меня, – слышал его наставительную проповедь не далее прошлой ночи.

– Старая дура, – сказал другой человек, – на том самом месте, где расположен наш северный приграничный город раньше стоял другой город… до того дня, пока не исчез, а с ним и все, кто в нем жил, включая бесноватого пастыря, преподобного Корка.

Потом кто-то еще, зарывшийся в подушки на старом диване вестибюля, добавил:

– Это был бесноватый город, населенный бесовскими сущностями всех мастей, они-то и сделали его незримым. А нынче они разбросали свои пороги, чтоб заманить очередную партию наших, а мы не хотим жить у каких-то там несносных бесов вместо нашего города у северных рубежей.

Невзирая на это, пожилая дама и те, кто к ней примкнул, настойчиво твердили не про старый город или же незримый бесноватый город, а про другой город, какой, согласились они все, никогда не возникал в реальности, а являлся метафизическим фоном хорошо нам знакомого северного приграничного города, и именно туда влекло многих из нас, именно там мы хотели окончить свою жизнь. Какие бы в ходе спора ни приводились факты, одна мысль снова и снова стучала в моем разуме: обрести покой невозможно, покоя попросту нет и не важно, где вы решили укрыться. Даже в северном приграничном городе, хаотично чудном и порочном, существовали хаос и безумие куда сильнее и больше тех, о которых знали местные жители и которые могли представить. Где есть хоть что-нибудь, там безумие и хаос дойдут до такой степени, что с ними нельзя будет ужиться, и это лишь вопрос времени, когда ваш мир, каким бы вы его не представляли, будет подточен, если не полностью опустошен, миром другим.

В течение поздних ночных часов велись споры, строились теории и давались меткие оценки о призрачных городах и материальных порогах, убавлявших постоянное население северного приграничного города – они как позволяли людям исчезать в труднодоступных дверях и окнах, спускаясь по спиральным лестницам или зайдя на призрачные улицы, так и вынуждали покинуть город, ведь по некой причине он становился для людей, или лишь казался для них таковым, совершенно иным по сравнению с тем местом, которое они знали, или за которое принимали его раньше. Сошлись ли в конце концов стороны в своих противоречивых взглядах или нет, я так и не узнаю, поскольку покинул закрытую гостиницу, пока обсуждение было еще в разгаре. Но я не вернулся в свою квартиру в одном из старейших районов города. Вместо этого я побрел за городскую черту, на кладбище, расположенное на вершине холма, и встал среди надгробий, пока не пришло утро, столь же холодное и пасмурное, как и то, перед ним. Теперь я знал, что не умру в северном приграничном городе ни от жестокого несчастного случая, ни от продолжительной болезни, ни даже от собственных рук, а значит, меня не похоронят на вершине холма, где этим утром я стоял и смотрел на место, в котором так долго жил. Я уже побродил по улицам города у северных рубежей в последний раз – оказывается, они стали совершенно иными, не такими, какими были или казались ранее. И это единственное, в чем был уверен мой разум. Минуту я размышлял, не вернуться ли в город, отыскать новые пороги и переступить через них, пока все они опять таинственно не исчезли, чтобы я исчез вместе с ними и попал в другой город, или же в старый город, где, может, еще найду то, что в северном приграничном городе, похоже, потерял. Возможно, там – на обратной стороне – есть что-то наподобие тупиковой улицы, где мне сказали «Когда услышишь пение, то знай, уже пора». И мне не удастся умереть в городе у северных рубежей, равно как я не смогу его и покинуть. Такие мысли, конечно же, способствовали хаосу и безумию. Но я две ночи не спал. Я устал, и каждая сломанная мечта во мне отзывалась болью. Пожалуй, придет день, и я отыщу новый город, в новом краю, где покончу со всем, или хотя бы дождусь кончины в безысходном бреду. А сейчас настала пора молча уйти.

Через много лет я узнал о движении за «очистку» северного приграничного города от того, что за его пределами считалось «заразными» веяниями. Однако следователи, которым поручили это задание, по прибытии в город обнаружили, что он опустел, там жила лишь горстка кликуш или пройдох, и они без конца бормотали о «других городах», «бесноватых городах» и даже о «старом городе». Среди этих личностей нашлась дородная и вульгарно наряженная старуха, она величала себя владелицей меблированных комнат и некоторой другой недвижимости. Эти площади, по ее словам, наряду со многими другими в их городе, сделались непригодными для жилья и бесполезными для всякой практической цели. Ее заявление, видимо, положило конец розыскам следователей, и они составили окончательный отчет, где отвергалась всякая угроза, исходящая от города у северных рубежей, – а тот, каким бы ни был или казался, всегда талантливо умел наводить самые коварные миражи.

Надломленные и больные